Шорник Антип Калачиков уважал в людях душевную чуткость и доброту. В минуты хорошего настроения, когда в доме устанавливался относительный мир, Антип ласково говорил жене:
- Ты, Марфа, хоть и крупная баба, а бестолковенькая.
- Эт почему же?
- А потому… Тебе что требуется? Чтобы я день и ночь только шил и шил? А у меня тоже душа есть. Ей тоже попрыгать, побаловаться охота, душе-то.
- Плевать мне на твою душу!
- Эх-х…
- Чего "эх"? Чего "эх"?
- Так… Вспомнил твоего папашу-кулака, царство ему небесное.
Марфа, грозная, большая Марфа, подбоченившись, строго смотрела сверху на Антипа. Сухой, маленький Антип стойко выдерживал ее взгляд,
- Ты папашу моего не трожь!.. Понял?
- Ага, понял, - кротко отвечал Антип.
- То-то.
- Шибко уж ты строгая, Марфынька. Нельзя так, милая: надсадишь сердечушко свое и помрешь.
Марфа за сорок лет совместной жизни с Антипом так и не научилась понимать; когда он говорит серьезно, а когда шутит.
- Вопчем, шей.
- Шью, матушка, шью.
В доме Калачиковых жил неистребимый крепкий запах выделанной кожи, вара и дегтя. Дом был большой, светлый. Когда-то он оглашался детским смехом; потом, позже, бывали здесь и свадьбы, бывали и скорбные ночные часы нехорошей тишины, когда зеркало завешено и слабый свет восковой свечи - бледный и немощный - чуть-чуть высвечивает глубокую тайну смерти. Много всякого было. Антип Калачиков со своей могучей половиной вывел к жизни двенадцать человек детей. А всего было восемнадцать.
Облик дома менялся с годами, но всегда неизменно оставался рабочий уголок Антипа - справа от печки, за перегородкой. Там Антип шил сбруи, уздечки, седелки, делал хомуты. И там же, на стенке, висела его заветная балалайка. Это была страсть Антипа, это была его бессловесная глубокая любовь всей жизни - балалайка. Антип мог часами играть на ней, склонив набочок голову, и непонятно было: то ли она ему рассказывает что-то очень дорогое, давно забытое им, то ли он передает ей свои неторопливые стариковские думы. Он мог сидеть так целый день, и сидел бы, если бы не Марфа. Марфе действительно нужно было, чтобы он целыми днями только шил и шил: страсть как любила деньги, тряслась над копейкой. Она всю жизнь воевала с Антиповой балалайкой. Один раз дошло до того, что она в гневе кинула ее в огонь, в печку. Побледневший Антип смотрел, как она горит. Балалайка вспыхнула сразу, точно берестинка. Ее стало коробить… Трижды простонала она почти человеческим стоном - и умерла.
Антип пошел во двор, взял топор и изрубил на мелкие кусочки все заготовки хомутов, все сбруи, седла и уздечки. Рубил молча, аккуратно. На скамейке. Перетрусившая Марфа не сказала ни слова. После этого Антип пил неделю, не заявляясь домой. Потом пришел, повесил на стенку новую балалайку и сел за работу. Больше Марфа никогда не касалась балалайки. Но за Антипом следила внимательно: не засиживалась у соседей подолгу, вообще старалась не отлучаться из дому. Знала: только она за порог, Антип снимает балалайку и играет - не работает.
Как-то раз осенним вечером сидели они - Антип в своем уголке, Марфа у стола с вязаньем.
Молчали.
Во дворе слякотно, дождик идет. В доме тепло, уютно. Антип молоточком заколачивает в хомут медные гвоздочки: тук-тук, тук-тук, тук-тук-тук… Отложила Марфа вязанье, о чем-то задумалась, глядя в окно.
Тук-тук, тук-тук, - постукивает Антип. И еще тикают ходики, причем как-то так, что кажется, что они вот-вот остановятся. А они не останавливаются. В окна мягко и глуховато сыплет горстями дождь.
- Чего пригорюнилась, Марфынька? - спросил Антип. - Все думаешь, как деньжат побольше скопить?
Марфа молчит, смотрит задумчиво в окно. Антип глянул на нее.
- Помирать скоро будем, так что думай не думай. Думай не думай - сто рублей не деньги. - Антип любил поговорить, когда работал. - Я вот всю жизнь думал и выдумал себе геморрой. Работал! А спроси: чего хорошего видел? Да ничего. Люди хоть сражались, восстания разные поднимали, в гражданской участвовали, в Отечественной… Хоть уж погибали, так героически. А тут - как сел с тринадцати годков, так и сижу - скоро семисят будет. Вот какой терпеливый! Теперь: за что я, спрашивается, работал? Насчет денег никогда не жадничал, мне плевать на них. В большие люди тоже не вышел. И специальность моя скоро отойдет даже: не нужны будут шорники. Для чего же, спрашивается, мне жизнь была дадена?
- Для детей, - серьезно сказала Марфа.
Антип не ждал, что она поддержит разговор. Обычно она обрывала его болтовню каким-нибудь обидным замечанием.
- Для детей? - Антип оживился. - С одной стороны, правильно, конечно, а с другой - нет, неправильно.
- С какой стороны неправильно?
- С той, что не только для детей надо жить. Надо и самим для себя немножко.
- А чего бы ты для себя-то делал?
Антип не сразу нашелся, что ответить на это.
- Как это "чего"? Нашел бы чего… Я, может, в музыканты бы двинул. Приезжал ведь тогда человек из города, говорил, что я самородок. А самородок - это кусок золота, это редкость, я так понимаю. Сейчас я кто? Обыкновенный шорник, а был бы, может…
- Перестань уж!.. - Марфа махнула рукой. - Завел - противно слушать.
- Значит, не понимаешь, - вздохнул Антип.
Некоторое время молчали.
Марфа вдруг всплакнула. Вытерла платочком слезы и сказала:
- Разлетелись наши детушки по всему белу свету.
- Что же им, около тебя сидеть всю жизнь? - заметил Антип.
- Хватит стучать-то! - сказала вдруг Марфа. - Давай посидим, поговорим про детей.
Антип усмехнулся, отложил молоток.
- Сдаешь, Марфа, - весело сказал он. - А хочешь, я тебе сыграю, развею тоску твою?
- Сыграй, - разрешила Марфа.
Антип вымыл руки, лицо, причесался.
- Дай новую рубашенцию.
Марфа достала из ящика новую рубаху. Антип надел ее, подпоясался ремешком. Снял со стены балалайку, сел в красный угол, посмотрел на Марфу.
- Начинаем наш концерт!
- Ты не дурачься только, - посоветовала Марфа.
- Сейчас вспомним всю нашу молодость, - хвастливо сказал Антип, настраивая балалайку. - Помнишь, как тогда на лужках хороводы водили?
- Помню, чего же мне не помнить? Я как-нибудь помоложе тебя.
- На сколько? На три недели с гаком?
- Не на три недели, а на два года. Я тогда еще совсем молоденькая была, а ты уж выкобенивался.
Антип миролюбиво засмеялся:
- Я мировой все-таки парень был! Помнишь, как ты за мной приударяла?
- Кто? Я, что ли? Господи!.. А на кого это тятя-покойничек кобелей спускал? Штанину-то кто у нас в ограде оставил?
- Штанина, допустим, была моя…
Антип подкрутил последний кулочок, склонил маленькую голову на плечо, ударил по струнам… Заиграл, И в теплую пустоту и сумрак избы полилась тихая светлая музыка далеких дней молодости. И припомнились другие вечера, и хорошо и грустно сделалось, и подумалось о чем-то главном в жизни, но так, что не скажешь, что же есть это главное.
Не шей ты мне,
Ма-амынька,
Красный сарафа-ан,
запел тихонечко Антип и кивнул Марфе. Та поддержала:
Не входи, родимая,
Попусту
В изъян…
Пели ни так чтобы очень стройно, но обоим сделалось удивительно хорошо. Вставали в глазах забытые картины, То степь открывалась за родным селом, то берег реки, то шепотливая тополиная рощица припоминалась, темная и немножко жуткая… И было что-то сладко волнующее во всем этом. Не стало осени, одиночества, не стало денег, хомутов…
Потом Антип заиграл веселую. И пошел по избе мелким бесом, игриво виляя костлявыми бедрами.
Ох, там, ри-та-там,
Ритатушеньки мои!
Походите, погуляйте,
Па-ба-луй-тися!
Он стал подпрыгивать. Марфа засмеялась, потом всплакнула, но тут же вытерла слезы и опять засмеялась.
- Хоть бы уж не выдрючивался, господи!.. Ведь смотреть не на что, а туда же.
Антип сиял. Маленькие умные глазки его светились озорным блеском.
Ох, Марфа моя,
Ох, Марфынька,
Укоряешь ты меня за напраслинку!
- А помнишь, Антип, как ты меня в город на ярманку возил? Антип кивнул головой.
Ох, помню, моя,
Помню, Марфынька!
Ох, хаханечки, ха-ха,
Чечевика с викою!
- Дурак же ты, Антип! - ласково сказала Марфа, - Плетешь черт те чего.
Ох, Марфушечка моя,
Радость всенародная…
Марфа так и покатилась:
- Ну, не дурак ли ты, Антип!
Ох, там, ри-та-там,
Ритатушеньки мои!
- Сядь, споем какую-нибудь, - сказала Марфа, вытирая слезы.
Антип слегка запыхался. Улыбаясь, смотрел на Марфу.
- А? А ты говоришь: Антип у тебя плохой!
- Не плохой, а придурковатый, - поправила Марфа.
- Значит, не понимаешь, - сказал Антип, нисколько не обидевшись за такое уточнение. Сел. - Мы могли бы с тобой знаешь как прожить! Душа в душу. Но тебя замучили окаянные деньги. Не сердись, конечно.
- Не деньги меня замучили, а нету их, вот что мучает-то.
- Хватило бы… брось, пожалуйста. Но не будем. Какую желаете, мадемуазельфрау?
- Про Володю-молодца.
- Она тяжелая, ну ее!
- Ничего. Я поплачу хоть маленько,
Ох, не вейти-ися, чайки, над морем,
- запел Антип.
Вам некуда, бедненьким, сесть.
Слетайте в Сибирь, край далекий,
Снесите печальну-я весть.
Антип пел задушевно, задумчиво. Точно рассказывал.
Ох, в двенадцать часов темной но-очий
Убили Володю-молодца-а.
Наутро отец с младшим сыном…
Марфа захлюпала.
- Антип, а Антип!., Прости ты меня, если я чем-нибудь тебя обижаю,проговорила она сквозь слезы.
- Ерунда, - сказал Антип. - Ты меня тоже прости, если я виноватый.
- Играть тебе не даю…
- Ерунда, - опять сказал Антип. - Мне дай волю - я день и ночь согласен играть.
Так тоже нельзя. Я понимаю.
- Хочешь, чекушечку тебе возьмем?
- Можно, - согласился Антип,
Марфа вытерла слезы, встала.
- Иди пока в магазин, а я ужин соберу.
Антип надел брезент и стоял посреди избы, ждал, когда Марфа достанет из глубины огромного сундука, из-под тряпья разного, деньги. Стоял и смотрел на ее широкую спину.
- Вот еще какое дело, - небрежно начал он, - она уж старенькая стала… надо бы новую. А в магазин вчера только привезли. Хорошие! Давай заодно куплю.
- Кого? - Марфина спина перестала двигаться.
- Балалайку-то.
Марфа опять задвигалась. Достала деньги, села на сундук и стала медленно и трудно отсчитывать. Шевелила губами и хмурилась.
- Она у тебя играет еще, - сказала она.
- Там треснула досточка одна… дребезжит.
- А ты заклей. Возьми да варом аккуратненько.
- Разве можно инструмент варом? Ты что, бог с тобой!
Марфа замолчала. Снова стала считать деньги. Вид у нее был строгий и озабоченный.
- На, - она протянула Антипу деньги. В глаза ему не смотрела.
- На четвертинку только? - У Антипа отвисла нижняя губа. - Да-а…
- Ничего, она еще у тебя поиграет. Вон как хорошо сегодня играла!
- Эх, Марфа!.. - Антип тяжело вздохнул.
- Что "эх"? Что "эх"?
- Так… проехало. - Антип повернулся и пошел к двери.
- А сколько она стоит-то? - спросила вдруг Марфа сурово.
- Да она стоит-то копейки! - Антип остановился у порога. - Рублей шесть по новым ценам.
- На, - Марфа сердито протянула ему шесть рублей,
Антип подошел к жене скорым шагом, взял деньги и молча вышел: разговаривать или медлить было опасно - Марфа легко могла раздумать.
Охота жить
Поляна на взгорке, на поляне - избушка.
Избушка - так себе, амбар, рядов в тринадцать-четырнадцать, в одно оконце, без сеней, а то и без крыши. Кто их издревле рубит по тайге?.. Приходят по весне какие-то люди, валят сосняк поровней, ошкуривают… А ближе к осени погожими днями за какую-нибудь неделю в три-четыре топора срубят. Найдется и глина поблизости, и камни - собьют камелек, и трубу на крышу выведут, и нары сколотят - живи не хочу!
Зайдешь в такую избушку зимой - жилым духом не пахнет. На стенах, в пазах, куржак, в ладонь толщиной, промозглый запах застоялого дыма.
Но вот затрещали в камельке поленья… Потянуло густым волглым запахом оттаивающей глины; со стен каплет. Угарно. Лучше набить полный камелек и выйти пока на улицу, нарубить загодя дровишек… Через полчаса в избушке теплее и не тяжко. Можно скинуть полушубок и наторкать в камелек еще дополна. Стены слегка парят, тихое блаженство, радость. "А-а!.. - хочется сказать. - Вот так-то". Теперь уж везде почти сухо, но доски нар еще холодные. Ничего - скоро. Можно пока кинуть на них полушубок, под голову мешок с харчами, ноги - к камельку. И дремота охватит - сил нет. Лень встать и подкинуть еще в камелек. А надо.
В камельке целая огненно-рыжая горка углей. Поленья сразу вспыхивают, как береста. Тут же, перед камельком, чурбачок. Можно сесть на него, закурить и - думать. Одному хорошо думается. Темно. Только из щелей камелька светится; свет этот играет на полу, на стенах, на потолке. И вспоминается бог знает что! Вспомнится вдруг, как первый раз провожал девку. Шел рядом и молчал как дурак… И сам не заметишь, что сидишь и ухмыляешься. Черт ее знает - хорошо!
Совсем тепло. Можно чайку заварить. Кирпичного, зеленого. Он травой пахнет, лето вспоминается.
…Так в сумерки сидел перед камельком старик Никитич, посасывал трубочку. В избушке было жарко. А на улице - морозно. На душе у Никитича легко. С малых лет таскался он по тайге - промышлял. Белковал, а случалось, медведя-шатуна укладывал. Для этого в левом кармане полушубка постоянно носил пять-шесть патронов с картечным зарядом. Любил тайгу. Особенно зимой. Тишина такая, что маленько давит. Но одиночество не гнетет, свободно делается; Никитич, прищурившись, оглядывался кругом - знал: он один безраздельный хозяин этого большого белого царства.
…Сидел Никитич, курил.
Прошаркали на улице лыжи, потом - стихло. В оконце вроде кто-то заглянул. Потом опять скрипуче шаркнули лыжи - к крыльцу. В дверь стукнули два раза палкой.
- Есть кто-нибудь?
Голос молодой, осипший от мороза и долгого молчания - не умеет человек сам с собой разговаривать.
"Не охотник", - понял Никитич, охотник не станет спрашивать - зайдет, и все.
- Есть!
Тот, за дверью, отстегнул лыжи, приставил их к стене, скрипнул ступенькой крыльца… Дверь приоткрылась, и в белом облаке пара Никитич едва разглядел высокого парня в подпоясанной стеганке, в ватных штанах, в старой солдатской шапке.
- Кто тут?
- Человек, - Никитич пожег лучину, поднял над головой.
Некоторое время молча смотрели друг на друга.
- Один, что ли?
- Один.
Парень прошел к камельку, снял рукавицы, взял их под мышку, протянул руки к плите.
- Мороз, черт его…
- Мороз. - Тут только заметил Никитич, что парень без ружья. Нет, не охотник.
Не похож. Ни лицом, ни одежкой. - Март - он ишо свое возьмет.
- Какой март? Апрель ведь.
- Это по-новому. А по-старому - март. У нас говорят: марток - надевай двое порток. Легко одетый. - Что ружья нет, старик промолчал.
- Ничего, - сказал парень. - Один здесь?
- Один. Ты уж спрашивал.
Парень ничего не сказал на это.
- Садись. Чайку щас поставим.
- Отогреюсь малость…- Выговор у парня нездешний, расейский. Старика разбирало любопытство, но вековой обычай - не лезть сразу с расспросами - был сильнее любопытства,
Парень отогрел руки, закурил папироску.
- Хорошо у тебя. Тепло.
Когда он прикуривал, Никитич лучше разглядел его - красивое бледное лицо с пушистыми ресницами. С жадностью затянулся, приоткрыл рот - сверкнули два передних золотых зуба. Оброс. Бородка аккуратная, чуть кучерявится на скулах… Исхудал… Перехватил взгляд старика, приподнял догорающую спичку, внимательно посмотрел на него. Бросил спичку. Взгляд Никитичу запомнился: прямой, смелый… И какой-то "стылый" так - определил Никитич. И подумал некстати: "Девки таких любят".
- Садись, чего стоять-то?
Парень улыбнулся:
- Так не говорят, отец. Говорят - присаживайся.
- Ну, присаживайся. А пошто не говорят? У нас говорят.
- Присесть можно. Никто не придет еще?
- Теперь кто? Поздно. А придет, места хватит. - Никитич подвинулся на пеньке, парень присел рядом, опять протянул руки к огню. Руки - не рабочие. Но парень, видно, здоровый. И улыбка его понравилась Никитичу - не "охальная", простецкая, сдержанная. Да еще эти зубы золотые… Красивый парень. Сбрей ему сейчас бородку, надень костюмчик - учитель, Никитич очень любил учителей.
- Иолог какой-нибудь? - спросил он.
- Кто? - не понял парень.
- Ну… эти, по тайге-то ищут…
- А-а… Да.
- Как же без ружьишка-то? Рыск.
- Отстал от своих, - неохотно сказал парень. - Деревня твоя далеко?
- Верст полтораста.
Парень кивнул головой, прикрыл глаза, некоторое время сидел так, наслаждаясь теплом, потом встряхнулся, вздохнул:
- Устал,
- Долго один-то идешь?
- Долго. У тебя выпить нету?
- Найдется.
Парень оживился:
- Хорошо! А то аж душа трясется. Замерзнуть к черту можно. Апрель называется…
Никитич вышел на улицу, принес мешочек с салом. Засветил фонарь под потолком.
- Вас бы хошь учили маленько, как быть в тайге одному… А то посылают, а вы откуда знаете! Я вон лонйсь нашел одного - вытаял весной. Молодой тоже. Тоже с бородкой. В одеяло завернулся - и все, и окочурился.Никитич нарезал сало на краешке нар. - А меня пусти одного, я всю зиму проживу, не охну. Только бы заряды были. Да спички.
- В избушку-то все равно лезешь.
- Дак а раз она есть, чего же мне на снегу-то валяться? Я не лиходей себе. Парень распоясался, снял фуфайку… Прошелся по избушке. Широкоплечий, статный. Отогрелся, взгляд потеплел - рад, видно, до смерти, что набрел на тепло, нашел живую душу. Еще закурил одну. Папиросами хорошо пахло. Никитич любил поговорить с городскими людьми. Он презирал их за беспомощность в тайге; случалось, подрабатывал, провожая какую-нибудь поисковую партию, в душе подсмеивался над ними, но любил слушать их разговоры и охотно сам беседовал. Его умиляло, что они разговаривают с ним ласково, снисходительно похохатывают, а сами - оставь их одних - пропадут, как сосунки слепые. Еще интересней, когда в партии - две-три девки. Терпят, не жалуются. И все вроде они такие же, и никак не хотят, чтоб им помогали. Спят все в куче. И ничего - не безобразничают. Доводись до деревенских - греха не оберешься. А эти - ничего. А ведь бывают - одно загляденье: штаны узкие наденет, кофту какую-нибудь тесную, косынкой от мошки закутается, вся кругленькая - кукла и кукла, а ребята - ничего, как так и надо.
- Кого ищете-то?
- Где?
- Ну, ходите-то.
Парень усмехнулся себе:
- Долю.
- Доля… Она, брат, как налим, склизкая: вроде ухватил ее, вроде - вот она, в руках, а не тут-то было. - Никитич настроился было поговорить, как обычно с городскими - позаковырестей, когда внимательно слушают и переглядываются меж собой, а какой-нибудь возьмет да еще в тетрадку карандашиком чего-нибудь запишет. А Никитич может рассуждать таким манером хоть всю ночь - только развесь уши. Свои бы, деревенские, боталом обозвали, а эти слушают. Приятно. И сам иногда подумает о себе: складно выходит, язви тя. Такие турусы разведет, что тебе поп раньше. И лесины-то у него с душой: не тронь ее, не секи топором зазря, а то засохнет, и сам засохнешь - тоска навалится, и засохнешь, и не догадаешься, отчего тоска такая. Или вот: понаедут из города с ружьями и давай направо-налево: трах-бах! - кого попало: самку - самку, самца - самца, лишь бы убить. За такие дела надо руки выдергивать. Убил ты ее, медведицу, а у ей двое маленьких. Подохнут. То ты одну шкуру добыл, а подожди маленько-три будет. Бестолковое дело - душу на зверье тешить. - Вот те и доля, - продолжал Никитич,
Только парню не хотелось слушать. Подошел к окну, долго всматривался в темень. Сказал, как очнулся;
- Все равно весна скоро.
- Придет, никуда не денется. Садись, Закусим чем бог послал.
Натаяли в котелке снегу, разбавили спирт, выпили. Закусили мерзлым салом. Совсем на душе хорошо сделалось, Никитич подкинул в камелек. А парня опять потянуло к окну. Отогрел дыханием кружок на стекле и все смотрел и смотрел в ночь,
- Кого ты щас там увидишь? - удивился Никитич. Ему хотелось поговорить.
- Воля, - сказал парень, И вздохнул. Но не грустно вздохнул. И про волю сказал - крепко, зло и напористо, Откачнулся от окна.
- Дай еще выпить, отец. - Расстегнул ворот черной сатиновой рубахи, гулко хлопнул себя по груди широкой ладонью, погладил. - Душа просит.
- Поел бы, а то с голодухи-то развезет.
- Не развезет. Меня не развезет, - И ласково и крепко приобнял старика за шею.
И пропел:
А в камере смертной,
Сырой и холодной,
Седой появился старик…
И улыбнулся ласково. Глаза у парня горели ясным, радостным блеском.
- Выпьем, добрый человек.
- Наскучал один-то, - Никитич тоже улыбнулся. Парень все больше и больше нравился ему. Молодой, сильный, красивый. А мог пропасть, - Так, парень, пропасть можно. Без ружьишка в тайге - поганое дело.
- Не пропадем, отец. Еще поживем!
И опять сказал это крепко, и на миг глаза его заглянули куда-то далеко-далеко и опять "остыли"… И непонятно было, о чем он подумал, как будто что-то вспомнил, Но вспоминать ему это "что-то" не хотелось. Запрокинул стакан, одним глотком осушил до дна. Крякнул. Крутнул головой. Пожевал сала. Закурил. Встал - не сиделось. Прошелся широким шагом по избушке, остановился посредине, подбоченился и опять куда-то далеко засмотрелся.
- Охота жить, отец,
- Жить всем охота. Мне, думаешь, неохота? А мне уж скоро…
- Охота жить! - упрямо, с веселой злостью повторил большой красивый парень, не слушая старика. - Ты ее не знаешь, жизнь. Она…- Подумал, стиснул зубы: - Она - дорогуша. Милая! Роднуля моя.
Захмелевший Никитич хихикнул:
- Ты про жись, как все одно про бабу.
- Бабы - дешевки. - Парня накаляло какое-то упрямое, дерзкое, радостное чувство. Он не слушал старика, говорил сам, а тому хотелось его слушать. Властная сила парня стала и его подмывать.
- Бабы, они… конечно. Но без них тоже…
- Возьмем мы ее, дорогушу, - парень выкинул вперед руки, сжал кулаки,возьмем, милую, за горлышко… Помнишь Колю-профессора? Забыла? - Парень с кем-то разговаривал и очень удивился, что его "забыли". - Колю-то!.. А Коля помнит тебя. Коля тебя не забыл. - Он не то радовался, не то собирался кому-то зло мстить. - А я - вот он. Прошу, мадам, на пару ласковых, Я не обижу. Но ты мне отдашь все. Все! Возьму!..
- Правда, што ли, баба так раскипятила? - спросил удивленный Никитич.
Парень тряхнул головой:
- Эту бабу зовут - воля. Ты тоже не знаешь ее, отец, Ты - зверь, тебе здесь хорошо. Но ты не знаешь, как горят огни в большом городе. Они манят. Там милые, хорошие люди, у них тепло, мягко, играет музыка. Они вежливые и очень боятся смерти. А я иду по городу, и он весь мой. Почему же они там, а я здесь? Понимаешь?
- Не навечно же ты здесь…
- Не понимаешь. - Парень говорил серьезно, строго. - Я должен быть там, потому что я никого не боюсь. Я не боюсь смерти. Значит, жизнь - моя.
Старик качнул головой:
- Не пойму, паря, к чему ты?
Парень подошел к нарам, налил в стаканы. Он как будто сразу устал.
- Из тюрьмы бегу, отец, - сказал без всякого выражения. - Давай?
Никитич машинально звякнул своим стаканом о стакан парня. Парень выпил. Посмотрел на старика… Тот все еще держал стакан в руке. Глядел снизу на парня,
- Что?
- Как же это?
- Пей, - велел парень. Хотел еще закурить, но пачка оказалась пустой.Дай твоего.
- У меня листовуха.
- Черт с ней.
Закурили. Парень присел на чурбак, ближе к огню.
Долго молчали.
- Поймают вить, - сказал Никитич. Ему не то что жаль стало парня, а он представил вдруг, как ведут его, крупного, красивого, под ружьем. И жаль стало его молодость, и красоту, и силу. Сцапают - и все, все псу под хвост: никому от его красоты ни жарко ни холодно. Зачем же она была? - Зря,сказал он трезво.
- Чего?
- Бежишь-то. Теперь не ранешное время - поймают.
Парень промолчал. Задумчиво смотрел на огонь. Склонился. Подкинул в камелек полено.
- Надо бы досидеть… Зря.
- Перестань! - резко оборвал парень. Он тоже как-то странно отрезвел. - У меня своя башка на плечах.
- Это знамо дело, - согласился Никитич. - Далеко идти-то?
- Помолчи пока.
"Мать с отцом есть, наверно, - подумал Никитич, глядя в затылок парню.Придет-обрадует, сукин сын".
Минут пять молчали. Старик выколотил золу из трубочки и набил снова. Парень все смотрел на огонь,
- Деревня твоя - райцентр или нет? - спросил он, не оборачиваясь.
- Какой райцентр! До району от нас еще девяносто верст. Пропадешь ты. Зимнее дело - по тайге…
- Дня три поживу у тебя - наберусь силенок, - не попросил, просто сказал.
- Живи, мне што. Много, видно, оставалось - не утерпел?
- Много.
- А за што давали?
- Такие вопросы никому никогда не задавай, отец.
Никитич попыхтел угасающей трубочкой, раскурил, затянулся и закашлялся. Сказал, кашляя:
- Мне што!.. Жалко только. Поймают…
- Бог не выдаст - свинья не съест. Дешево меня не возьмешь, Давай спать.
- Ложись. Я подожду, пока дровишки прогорят, - трубу закрыть. А то замерзнем к утру.
Парень расстелил на нарах фуфайку, поискал глазами, что положить под голову. Увидел на стене ружье Никитича. Подошел, снял, осмотрел, повесил.
- Старенькое.
- Ничо, служит пока. Вон там в углу кошма лежит, ты ее под себя, а куфайку-то под голову сверни. А ноги вот сюда протяни, к камельку. К утру все одно выстынет.
Парень расстелил кошму, вытянулся, шумно вздохнул.
- Маленький Ташкент, - к чему-то сказал он. - Не боишься меня, отец?
- Тебя-то, - изумился старик. - А чего тебя бояться?
- Ну… я ж лагерник. Может, за убийство сидел.
- За убивство тебя бог накажет, не люди. От людей можно побегать, а от его не уйдешь.
- Ты верующий, что ли? Кержак, наверно?
- Кержак!.. Стал бы кержак с тобой водку пить.
- Это верно. А насчет боженек ты мне мозги не… Меня тошнит от них.Парень говорил с ленцой, чуть осевшим голосом. - Если бы я встретил где-нибудь этого вашего Христа, я бы ему с ходу кишки выпустил.
- За што?
- За што? За то, что сказки рассказывал, врал. Добрых людей нет! А он - добренький, терпеть учил. Паскуда! - Голос парня снова стал обретать недавнюю крепость и злость. Только веселости в голосе уже не было.Кто добрый? Я? Ты?
- Я, к примеру, за свою жись никому никакого худа не сделал…
- А зверей бьешь! Разве он учил?
- Сравнил хрен с пальцем. То - человек, а то - зверь,
- Живое существо - сами же трепетесь, сволочи.
Лицо парня Никитич не видел, но оно стояло у него в глазах - бледное, с бородкой; дико и нелепо звучал в теплой тишине избушки свирепый голос безнадежно избитого судьбой человека с таким хорошим, с таким прекрасным лицом.
- Ты чего рассерчал-то на меня?
- Не врите! Не обманывайте людей, святоши. Учили вас терпеть? Терпите! А то не успеет помолиться и тут же штаны спускает - за бабу хляет, гадина. Я бы сейчас нового Христа выдумал: чтоб он по морде учил бить. Врешь? Получай, сука, погань!
- Не поганься, - строго сказал Никитич. - Пустили тебя, как доброго человека, а ты лаяться начал. Обиделся - посадили! Значит, было за што. Кто тебе виноват?!
- М-м. - Парень скрипнул зубами. Промолчал.
- Я не поп, и здесь тебе не церква, чтобы злобой своей харкать. Здесь - тайга: все одинаковые. Помни это. А то и до воли своей не добежишь - сломишь голову. Знаешь, говорят: молодец - против овец, а спроть молодца - сам овца. Найдется и на тебя лихой человек. Обидишь вот так вот - ни за што ни про што, он тебе покажет, где волю искать.
- Не сердись, отец, - примирительно сказал парень. - Ненавижу, когда жить учат, Душа кипит! Суют в нос слякоть всякую, глистов: вот хорошие, вот как жить надо. Ненавижу! - почти крикнул. - Не буду так жить. Врут! Мертвечиной пахнет! Чистых, умытых покойничков мы все жалеем, все любим, а ты живых полюби, грязных. Нету на земле святых! Я их не видел. Зачем их выдумывать?! - парень привстал на локоть; смутно - пятном - белело в сумраке, в углу, его лицо, зло и жутковато сверкали глаза.
- Поостынешь маленько, поймешь: не было ба добрых людей, жись ба давно остановилась. Сожрали бы друг друга или перерезались. Это никакой меня не Христос учил, сам так щитаю. А святых - это верно: нету. Я сам вроде ничо, никто не скажет: плохой или злой там. А молодой был… Недалеко тут кержацкий скит стоял, за согрой, семья жила: старик со старухой да дочь ихная годов двадцати пяти, Они, может, не такие уж старые были, старики-то, а мне казалось тогда - старые. Они цотом ушли куда-то. Ну, дак вот: была у их дочь. Все божественные, спасу нет: от людей ушли, от греха, дескать, подальше. А я эту дочь-ту заманил раз в березник и… это… ла-ла с ей. Хорошая девка была, здоровая. До ребенка дело дошло. А уж я женатый был…
- А говоришь, худою ничего не делал?
- Вот и выходит, што я не святой. Я не насильничал, правда, лаской донял, а все одно… дитя-то пустил по свету. Спомнишь-жалко. Большой уж теперь, материт, поди.
- Жизнь дал человеку - не убил. И ее, может, спас. Может, она после этого рванула от них. А так довели бы они ее со своими молитвами: повесилась бы на суку где-нибудь, и все. И мужика бы ни разу не узнала. Хорошее дело сделал, не переживай.
- Хорошее или плохое, а было так. Хорошего-то мало, конешно.
- Там еще осталось?
- Спиртяги? Есть маленько. Пей, я не хочу больше.
Парень выпил. Опять крякнул. Не стал закусывать.
- Много пьешь-то?
- Нет, это… просто перемерз. Пить надо не так, отец. Надо красиво пить. Музыка… Хорошие сигареты, шампанское… Женщины. Чтоб тихо, культурно.Парень опять размечтался, лег, закинул руки за голову. - Бардаки презираю. Это не люди - скот. М-м, как можно красиво жить! Если я за одну ночь семь раз заигрывал с курносой - так? - если она меня гладила костлявой рукой и хотела поцеловать в лоб, - я устаю, Я потом отдыхаю, Я наслаждаюсь и люблю жизнь больше всех прокуроров, вместе взятых. Ты говоришь - риск? А я говорю - да. Пусть обмирает душа, пусть она дрожит, как овечий хвост, - я иду прямо, я не споткнусь и не поверну назад.
- Ты кем работал до этого? - поинтересовался Никитич,
- Я? Агентом по снабжению. По культурным связям с зарубежными странами. Вообще я был ученый. Я был доцентом на тему: "Что такое колорадский жук и как с ним бороться", - Парень замолчал, а через минуту сонным голосом сказал: - Все, отец… Я ушел.
- Спи.
Никитич пошуровал короткой клюкой в камельке, набил трубочку и стал думать про парня. Вот тебе и жизнь - все дадено человеку: красивый, здоровый, башка вроде недурная… А… что? Дальше что? По лесам бегать? Нет, это город их доводит до ручки. Они там свихнулись все. Внуки Никитича - трое - тоже живут в большом городе. Двое учатся, один работает, женат. Они не хвастают, как этот, но их тянет в город. Когда они приезжают летом, им скучно. Никитич достает ружья, водит в тайгу и ждет, что они просветлеют, отдохнут душой и проветрят мозги от ученья. Они притворяются, что им хорошо, а Никитичу становится неловко: у него больше ничего нет, чем порадовать внуков. Ему тяжело становится, как будто он обманул их. У них на уме один город. И этот, на нарах, без ума в город рвется. На его месте надо уйти подальше, вырыть землянку и пять лет не показываться, если уж сидеть невмоготу стало. А он снова туда, где на каждом шагу могут за шкирку взять. И ведь знает, что возьмут, а идет… "Что за сила такая в этом городе! Ну ладно, я - старик, я бывал там три раза всего, я не понимаю… Согласен, Там весело и огней много. Но раз я не понимаю, так я и не хаю. Охота там? На здоровье, а мне здесь хорошо. Но так получается, что они приходят оттуда и нос воротят: скучно, тоска. Да присмотрись хорошенько! Ты же увидеть-то ничего не успел, а уж давай молоть про свой город. А посмотри, как, к примеру, муравей живет. Или - крот. Да любая животина!.. Возьми приглядись для интереса. А потом думай: много ты про жизнь знаешь или нет? Вы мне - сказки про город?.. А если я начну рассказывать, сколько я знаю! Но меня не слушают, а на вас глаза пялят - городской. А мне хрен с тобой, что ты городской, что ты штиблетами по тротуару форсишь. Дофорсился вот: отвалили лет пятнадцать, наверно, за красивую-то жизнь. Магазин, наверно, подломил, не иначе. Шиканул разок - и загремел. И опять на рога лезет. Сам! Это уж, значит, не может без города. Опять на какой-нибудь магазин нацелился. Шампанское… а откуда оно, шампанское-то, возьмется? Дурачье… Сожрет он вас, город, с костями вместе. И жалко дураков. И ничего сделать нельзя. Не докажешь".
Дрова в камельке догорели. Никитич дождался, когда последние искорки умерли в золе, закрыл трубу, погасил фонарь, лег рядом с парнем. Тот глубоко и ровно дышал, неловко подвернув под себя руку. Даже не шевельнулся, когда Никитич поправил его руку.
"Намаялся,-подумал Никитич. -Дурило… А кто заставляет? Эх, вы!!"
…За полночь на улице, около избушки, зашумели. Послышались голоса двух или трех мужчин.
Парень рывком привстал - как не спал.
Никитич тоже приподнял голову.
- Кто это? - быстро спросил парень.
- Шут их знает.
Парень рванулся с нар - к двери, послушал, зашарил рукой по стене - искал ружье. Никитич догадался,
- Ну-ка, не дури! - прикрикнул негромко. - Хуже беды наделаешь,
- Кто это? - опять спросил парень.
- Не знаю, тебе говорят.
- Не пускай, закройся.
- Дурак. Кто в избушке закрывается? Нечем закрываться-то. Ложись и не шевелися.
- Ну, дед!..
Парень не успел досказать. Кто-то поднялся на крыльцо и искал рукой скобу. Парень ужом скользнул на нары, еще успел шепнуть:
- Отец, клянусь богом, чертом, дьяволом: продашь… Умоляю, старик. Век…
- Лежи, - велел Никитич.
Дверь распахнулась.
- Ага! - весело сказал густой бас. - Я же говорил: кто-то есть, Тепло, входите!
- Закрывай дверь-то! - сердито сказал Никитич, слезая с нар. - Обрадовался тепло! Расшиперься пошире - совсем жарко будет.
- Все в порядке, - сказал бас, - И тепло, и хозяин приветливый.
Никитич засветил фонарь.
Вошли еще двое. Одного Никитич знал: начальник районной милиции. Его все охотники знали: мучил охотничьими билетами и заставлял платить взносы.
- Емельянов? - спросил начальник, высокий упитанный мужчина лет под пятьдесят. - Так?
- Так, товарищ Протокин.
- Ну вот!.. Принимай гостей.
Трое стали раздеваться.
- Пострелять? - не без иронии спросил Никитич. Он не любил этих наезжающих стрелков: только пошумят и уедут.
- Надо размяться маленько. А это кто? - Начальник увидел парня на нарах.
- Иолог, - нехотя пояснил Никитич. - От партии отстал.
- Заблудился, что ли?
- Но.
- У нас что-то неизвестно. Куда ушли, он говорил?
- Кого он наговорит! Едва рот разевал: замерзал. Спиртом напоил его - щас спит как мертвый.
Начальник зажег спичку, поднес близко к лицу парня, У того не дрогнул ни один мускул. Ровно дышал.
- Накачал ты его. - Спичка начальника погасла. - Что же у нас-то ничего не известно?
- Может, не успели еще сообщить? - сказал один из пришедших.
- Да нет, видно, долго бродит уже. Не говорил он, сколько один ходит?
- Нет, - ответствовал Никитич. - Отстал, говорит. И все.
- Пусть проспится. Завтра выясним. Ну что, товарищи: спать?
- Спать, - согласились двое. - Уместимся?
- Уместимся, - уверенно сказал начальник. - Мы прошлый раз тоже впятером были. Чуть не загнулись к утру: протопили, да мало. А мороз стоял - под пятьдесят.
Разделись, улеглись на нарах. Никитич лег опять рядом с парнем, Пришлые поговорили немного о своих районных делах и замолчали. Скоро все спали.
…Никитич проснулся, едва только обозначилось в стене оконце. Парня рядом не было, Никитич осторожно слез с нар, нашарил в кармане спички. Еще ни о чем худом не успел подумать. Чиркнул спичкой… Ни парня нигде, ни фуфайки его, ни ружья Никитича не было. Неприятно сжало под сердцем. "Ушел. И ружье взял".
Неслышно оделся, взял одно ружье из трех, составленных в углу, пощупал в кармане патроны с картечью. Тихо открыл дверь и вышел.
Только-только занимался рассвет. За ночь потеплело. Туманная хмарь застила слабую краску зари. В пяти шагах еще ничего не было видно. Пахло весной.
Никитич надел свои лыжи и пошел по своей лыжне, четко обозначенной в побуревшем снегу.
- Сукин ты сын, варнак окаянный, - вслух негромко ругался он. - Уходи, пес с тобой, а ружье-то зачем брать! Што я тут без ружья делать стану, ты подумал своей башкой? Што я, тыщи, што ли, большие получаю, - напасаться на вас на всех ружьями? Ведь ты же его, поганец, все равно бросишь где-нибудь. Тебе лишь бы из тайги выйти… А я сиди тут сложа ручки без ружья. Ни стыда у людей, ни совести.
Помаленьку отбеливало.
День обещал быть пасмурным и теплым.
Лыжня вела не в сторону деревни.
- Боишься людей-то? Эх, вы… "Красивая жись". А последнее ружьишко у старика взять - это ничего, можно. Но от меня ты не уйде-ешь, голубчик. Я вас таких семерых замотаю, хоть вы и молодые.
Зла большого у старика не было. Обидно было: пригрел человека, а он взял и унес ружье. Ну не подлец после этого!
Никитич прошел уже километра три. Стало совсем почти светло; лыжня далеко была видна впереди.
- Рано поднялся. И ведь как тихо сумел!
В одном месте парень останавливался закурить: сбочь лыжни ямка - палки втыкал, На снегу крошки листовухи и обгоревшая спичка.
- И кисет прихватил! - Никитич зло плюнул. - Вот поганец так поганец! - Прибавил шагу.
…Парня Никитич увидел далеко в ложбине, внизу.
Шел парень дельным ровным шагом, не торопился, но податливо. За спиной - ружье.
- Ходить умеет, - не мог не отметить Никитич.
Свернул с лыжни и побежал в обход парню, стараясь, чтоб его скрывала от него вершина длинного отлогого бугра. Он примерно знал, где встретит парня: будет на пути у того неширокая просека. Он пройдет ее, войдет снова в чащу… и, тут его встретит Никитич.
- Щас я на тебя посмотрю, - не без злорадства приговаривал Никитич, налегая вовсю на палки.
Странно, но ему очень хотелось еще раз увидеть прекрасное лицо парня. Что-то было до страсти привлекательное в этом лице. "Может, так и надо, что он рвется к своей красивой жизни. Что ему тут делать, если подумать? Засохнет. Жизнь, язви ее, иди разберись".
У просеки Никитич осторожно выглянул из чащи: лыжни на просеке еще не было - обогнал. Быстро перемахнул просеку, выбрал место, где примерно выйдет парень, присел в кусты, проверил заряд и стал ждать. Невольно, опытным охотничьим глазом осмотрел ружье: новенькая тулка, блестит и резко пахнет ружейным маслом. "На охоту собирались, а не подумали: не надо, чтоб ружье так пахло. На охоте надо и про табачок забыть, и рот чаем прополоскать, чтоб от тебя не разило за версту, и одежду лучше всего другую надеть, которая на улице висела, чтоб жильем не пахло. Охотники-горе луковое".
Парень вышел на край просеки, остановился. Глянул по сторонам. Постоял немного и скоро-скоро побежал через просеку. И тут навстречу ему поднялся Никитич.
- Стой! Руки вверьх! - громко скомандовал он, чтоб совсем ошарашить парня.
Тот вскинул голову, и в глазах его отразился ужас. Он дернулся было руками вверх, но узнал Никитича. - Говоришь: не боюсь никого, - сказал Никитич, - а в штаны сразу наклал.
Парень скоро оправился от страха, улыбнулся обаятельной своей улыбкой немножко насильственно.
- Ну, отец… ты даешь. Как в кино… твою в душу мать. Так можно разрыв сердца получить.
- Теперь, значит, так, - деловым тоном распорядился Никитич, - ружье не сымай, а достань сзади руками, переломи и выкинь из казенника патроны. И из кармана все выбрось. У меня их шешнадцать штук оставалось. Все брось на снег, а сам отойди в сторону. Если задумаешь шутки шутить, стреляю, Сурьезно говорю.
- Дошло, батя. Шутить мне сейчас что-то не хочется.
- Бесстыдник, ворюга.
- Сам же говорил: погано в лесу без ружья.
- А мне тут чо без его делать?
- Ты дома.
- Ну, давай, давай. Дома, Што у меня дома-то - завод, што ли?
Парень выгреб из карманов патроны - четырнадцать: Никитич считал. Потом заломил руки за спину; прикусив нижнюю губу, внимательно глядел на старика. Тот тоже не сводил с него глаз: ружье со взведенными курками держал в руках, стволами на уровне груди парня.
- Чего мешкаешь?
- Не могу вытащить…
- Ногтями зацепи… Или постучи кулаком по прикладу.
Выпал сперва один патрон, потом второй.
- Вот. Теперь отойди вон туда.
Парень повиновался.
Никитич собрал патроны, поклал в карманы полушубка.
- Кидай мне ружье, а сам не двигайся.
Парень снял ружье, бросил старику.
- Теперь садись, где стоишь, покурим. Кисет мне тоже кинь. И кисет спер…
- Курить-то охота мне,
- Ты вот все - мне да мне. А про меня, черт полосатый, не подумал! А чего мне-то курить?
Парень закурил.
- Можно я себе малость отсыплю?
- Отсыпь. Спички-то есть?
- Есть.
Парень отсыпал себе листовухи, бросил кисет старику. Тот закурил тоже. Сидели шагах в пяти друг от друга.
- Ушли эти?.. Ночные-то.
- Спят. Они спать здоровы. Не охотничают, а дурочку валяют. Погулять охота, а в районе у себя не шибко разгуляешься - на виду. Вот они и идут с глаз долой.
- А кто они?
- Начальство… Заряды зря переводют,
- М-да…
- Ты чо же думал: не догоню я тебя?
- Ничего я не думал. А одного-то ты знаешь. Кто это? По фамилии называл… Протокин, что ли.
- В собесе работает. Пенсию старухе хлопотал, видел его там…
Парень пытливо посмотрел на старика:
- Это там, где путевки на курорт выписывают?
- Ага.
- Темнишь, старичок. Неужели посадить хочешь? Из-за ружья…
- На кой ты мне хрен нужен - сажать? - искренне сказал Никитич.
- Продай ружье? У меня деньги есть.
- Нет, - твердо сказал Никитич. - Спросил бы с вечера - подобру, может, продал бы. А раз ты так по-свински сделал, не продам.
- Не мог же я ждать, когда они проснутся.
- На улицу бы меня ночью вызвал: так и так, мол, отец: мне шибко неохота с этими людьми разговаривать. Продай, мол, ружье - я уйду. А ты… украл. За воровство у нас руки отрубают.
Парень положил локти на колени, склонился головой на руки. Сказал глуховато:
- Спасибо, что не выдал вчера.
- Не дойдешь ты до своей воли все одно.
Парень вскинул голову:
- Почему?
- Через всю Сибирь идти - шутка в деле!
- Мне только до железной дороги, а там поезд. Документы есть. А вот здесь без ружья… здесь худо. Продай, а?
- Нет, даже не упрашивай.
- Я бы теперь новую жизнь начал… Выручил бы ты меня, отец…
- А документы-то где взял? Ухлопал, поди, кого-нибудь?
- Документы тоже люди делают.
- Фальшивые. Думаешь, не поймают с фальшивыми?
- Ты обо мне… прямо как родная мать заботишься. Заладил, как попугай: поймают, поймают. А я тебе говорю: не поймают.
- А шампанскую-то на какие шиши будешь распивать?.. Если честно-то робить пойдешь.
- Сдуру я вчера натрепался, не обращай внимания. Захмелел.
- Эх, вы…- Старик сплюнул желтую едкую слюну на снег. - Жить бы да жить вам, молодым… А вас… как этих… как угорелых по свету носит, места себе не можете найти. Голод тебя великий воровать толкнул? С жиру беситесь, окаянные. Петух жареный в зад не клевал…
- Как сказать, отец…
- Кто же тебе виноватый?
- Хватит об этом, - попросил парень. - Слушай…- Он встревоженно посмотрел на старика. - Они ж сейчас проснутся, а ружья - нет. И нас с тобой нет… Искать кинутся.
- Они до солнышка не проснутся.
- Откуда ты знаешь?
- Знаю. Они сами вчера с похмелья были. В избушке теплынь: разморит - до обеда проспят. Им торопиться некуда.
- М-да…-грустно сказал парень,-Дела-делишки.
Повалил вдруг снег большими густыми хлопьями - теплый, тяжелый.
- На руку тебе. - Никитич посмотрел вверх.
- Что? - Парень тоже посмотрел вверх.
- Снег-то… Заметет все следы.
Парень подставил снегу ладонь, долго держал. Снежинки таяли на ладони.
- Весна скоро…- вздохнул он.
Никитич посмотрел на него, точно хотел напоследок покрепче запомнить такого редкостного здесь человека.
Представил, как идет он один, ночью… без ружья.
- Как ночуешь-то?
- У огня покемарю… Какой сон.
- Хоть бы уж летом бегали-то. Все легше,
- Там заявок не принимают - когда бежать легче. Со жратвой плохо. Пока дойдешь от деревни до деревни, кишки к спине прирастают. Ну ладно. Спасибо за хлеб-соль. - Парень поднялся. - Иди, а то проснутся эти твои… Старик медлил.
- Знаешь… есть один выход из положения, - медленно заговорил он.Дам тебе ружье. Ты завтра часам к двум, к трем ночи дойдешь до деревни, где я живу…
- Ну?
- Не понужай. Дойдешь. Постучишь в какую-нибудь крайную избу: мол, ружье нашел… или… нет, как бы придумать?.. Чтоб ты ружье-то оставил. А там от нашей деревни прямая дорога на станцию - двадцать верст. Там уж не страшно. Машины ездют. К свету будешь на станции.Только там заимка одна попадется, от нее, от заимки-то, ишо одна дорога влево пойдет, ты не ходи по ей - это в район. Прямо иди.
- Отец…
- Погоди! Как с ружьем-то быть? Скажешь: нашел - перепужаются, искать пойдут. А совсем ружье отдавать жалко. Мне за него, хоть оно старенькое, три вот таких не надо, - Никитич показал на новую переломку.
Парень благодарно смотрел на старика и еще старался, наверно, чтобы благодарности в глазах было больше.
- Спасибо, отец,
- Чего спасибо? Как я ружье-то получу?
Парень встал, подошел к старику, присел рядом.
- Сейчас придумаем… Я его спрячу где-нибудь, а ты возьмешь потом.
- Где спрячешь?
- В стогу каком-нибудь, недалеко от деревни,
Никитич задумался.
- Чего ты там разглядишь ночью?.. Вот ишо: постучишь в крайную избу, спросишь, где Мазаев Ефим живет. Тебе покажут. Это кум мой, К Ефиму придешь и скажешь: стретил, мол, Никитича в тайге, он повел иологов в Змеиную согру. Патроны, мол, у него кончились, а чтоб с ружьем зря не таскаться, он упросил меня занести его тебе. И чтоб ждали меня к послезавтрему! А што я повел иологов, пусть он никому не говорит. Заработает, мол, придет - выпьете вместе, а то старуха все деньги отберет сразу. Запомнил? Щас мне давай на литровку - а то от Ефима потом не отвяжешься - и с богом. Патронов даю тебе… шесть штук. И два картечных - на всякий случай. Не истратишь - возле деревни закинь в снег подальше, Ефиму не отдавай - он хитрый, зачует неладное. Все запомнил?
- Запомнил. Век тебя не забуду, отец.
- Ладно… На деревню держись так: солнышко выйдет-ты его все одно увидишь - пусть оно сперва будет от тебя слева. Солнышко выше, а ты его все слева держи. А к закату поворачивай, чтоб оно у тебя за спиной очутилось, чуток с правого уха. А там - прямо. Ну, закурим на дорожку… Закурили.
- Сразу как-то не о чем стало говорить. Посидели немного, поднялись.
- До свиданья, отец, спасибо.
- Давай.
И уж пошли было в разные стороны, но Никитич остановился, крикнул парню:
- Слышь!.. А вить ты, парень, чуток не вляпался: Протокин-то этот - начальник милиции. Хорошо, не разбудил вчерась… А то бы не отвертеться тебе от него - дошлый, черт.
Парень ничего не говорил, смотрел на старика.
- Он бы щас: откуда? куда? Никакие бы документы не помогли.
Парень промолчал.
- Ну шагай. - Никитич подкинул на плече чужое ружье и пошел через просеку назад, к избушке. Он уже почти прошел ее всю, просеку… И услышал: как будто над самым ухом оглушительно треснул сук. И в то же мгновение сзади, в спину и в затылок, как в несколько кулаков, сильно толканули вперед. Он упал лицом в снег. И ничего больше не слышал и не чувствовал. Не слышал, как закидали снегом и сказали: "Так лучше, отец. Надежнее".
…Когда солнышко вышло, парень был уже далеко от просеки. Он не видел солнца, шел, не оглядываясь, спиной к нему. Он смотрел вперед.
Тихо шуршал в воздухе сырой снег.
Тайга просыпалась.
Весенний густой запах леса чуть дурманил и кружил голову.