Морской волк (главы 1 – 19) (The Sea-Wolf)

Главы 1 – 19

Главы 20 – 39

 

Глава первая

Не знаю, право, с чего начать, хотя иногда, в шутку, я сваливаю всю вину на Чарли Фэрасета. У него была дача в Милл-Вэлли, под сенью горы Тамальпайс, но он жил там только зимой, когда ему хотелось отдохнуть и почитать на досуге Ницше или Шопенгауэра. С наступлением лета он предпочитал изнывать от жары и пыли в городе и работать не покладая рук. Не будь у меня привычки навещать его каждую субботу и оставаться до понедельника, мне не пришлось бы пересекать бухту Сан-Франциско в это памятное январское утро.

Нельзя сказать, чтобы «Мартинес», на котором я плыл, был ненадежным судном; этот новый пароход совершал уже свой четвертый или пятый рейс на переправе между Саусалито и Сан-Франциско. Опасность таилась в густом тумане, окутавшем бухту, но я, ничего не смысля в мореходстве, и не догадывался об этом. Хорошо помню, как спокойно и весело расположился я на носу парохода, на верхней палубе, под самой рулевой рубкой, и таинственность нависшей над морем туманной пелены мало-помалу завладела моим воображением. Дул свежий бриз, и некоторое время я был один среди сырой мглы - впрочем, и не совсем один, так как я смутно ощущал присутствие рулевого и еще кого-то, по-видимому, капитана, в застекленной рубке у меня над головой.

Помнится, я размышлял о том, как хорошо, что существует разделение труда и я не обязан изучать туманы, ветры, приливы и всю морскую науку, если хочу навестить друга, живущего по ту сторону залива. Хорошо, что существуют специалисты - рулевой и капитан, думал я, и их профессиональные знания служат тысячам людей, осведомленным о море и мореплавании не больше моего. Зато я не трачу своей энергии на изучение множества предметов, а могу сосредоточить ее на некоторых специальных вопросах, например - на роли Эдгара По в истории американской литературы, чему, кстати сказать, была посвящена моя статья, напечатанная в последнем номере «Атлантика». Поднявшись на пароход и заглянув в салон, я не без удовлетворения отметил, что номер «Атлантика» в руках у какого-то дородного джентльмена раскрыт как раз на моей статье. В этом опять сказывались выгоды разделения труда: специальные знания рулевого и капитана давали дородному джентльмену возможность - в то время как его благополучно переправляют на пароходе из Саусалито в Сан-Франциско - ознакомиться с плодами моих специальных знаний о По.

У меня за спиной хлопнула дверь салона, и какой-то краснолицый человек затопал по палубе, прервав мои размышления. А я только что успел мысленно наметить тему моей будущей статьи, которую решил назвать «Необходимость свободы. Слово в защиту художника». Краснолицый бросил взгляд на рулевую рубку, посмотрел на окружавший нас туман, проковылял взад и вперед по палубе - очевидно, у него были протезы - и остановился возле меня, широко расставив ноги; на лице его было написано блаженство. Я не ошибся, предположив, что он провел всю свою жизнь на море.

- От такой мерзкой погоды недолго и поседеть! - проворчал он, кивая в сторону рулевой рубки.

- Разве это создает какие-то особые трудности? - отозвался я. - Ведь задача проста, как дважды два - четыре. Компас указывает направление, расстояние и скорость также известны. Остается простой арифметический подсчет.

- Особые трудности! - фыркнул собеседник. - Просто, как дважды два - четыре! Арифметический подсчет.

Слегка откинувшись назад, он смерил меня взглядом.

- А что вы скажете об отливе, который рвется в Золотые Ворота? - спросил или, вернее, пролаял он. - Какова скорость течения? А как относит? А это что - прислушайтесь-ка! Колокол? Мы лезем прямо на буй с колоколом! Видите - меняем курс.

Из тумана доносился заунывный звон, и я увидел, как рулевой быстро завертел штурвал. Колокол звучал теперь не впереди, а сбоку. Слышен был хриплый гудок нашего парохода, и время от времени на него откликались другие гудки.

- Какой-то еще пароходишко! - заметил краснолицый, кивая вправо, откуда доносились гудки. - А это! Слышите? Просто гудят в рожок. Верно, какая-нибудь шаланда. Эй, вы, там, на шаланде, не зевайте! Ну, я так и знал. Сейчас кто-то хлебнет лиха!

Невидимый пароход давал гудок за гудком, и рожок вторил ему, казалось, в страшном смятении.

- Вот теперь они обменялись любезностями и стараются разойтись, - продолжал краснолицый, когда тревожные гудки стихли.

Он разъяснял мне, о чем кричат друг другу сирены и рожки, а щеки у него горели и глаза сверкали.

- Слева пароходная сирена, а вон там, слышите, какой хрипун, - это, должно быть, паровая шхуна; она ползет от входа в бухту навстречу отливу.

Пронзительный свисток неистовствовал как одержимый где-то совсем близко впереди. На «Мартинесе» ему ответили ударами гонга. Колеса нашего парохода остановились, их пульсирующие удары по воде замерли, а затем возобновились. Пронзительный свисток, напоминавший стрекотание сверчка среди рева диких зверей, долетал теперь из тумана, откуда-то сбоку, и звучал все слабее и слабее. Я вопросительно посмотрел на своего спутника.

- Какой-то отчаянный катерок, - пояснил он. - Прямо стоило бы потопить его! От них бывает много бед, а кому они нужны? Какой-нибудь осел заберется на этакую посудину и носится по морю, сам не зная зачем, да свистит как полоумный. А все должны сторониться, потому что, видите ли, он идет и сам-то уж никак посторониться не умеет! Прет вперед, а вы смотрите в оба! Обязанность уступать дорогу! Элементарная вежливость! Да они об этом никакого представления не имеют.

Этот необъяснимый гнев немало меня позабавил; пока мой собеседник возмущенно ковылял взад и вперед, я снова поддался романтическому обаянию тумана. Да, в этом тумане, несомненно, была своя романтика. Словно серый, исполненный таинственности призрак, навис он над крошечным земным шаром, кружащимся в мировом пространстве. А люди, эти искорки или пылинки, гонимые ненасытной жаждой деятельности, мчались на своих деревянных и стальных конях сквозь самое сердце тайны, ощупью прокладывая себе путь в Незримом, и шумели, и кричали самонадеянно, в то время как их души замирали от неуверенности и страха!

Голос моего спутника вернул меня к действительности и заставил усмехнуться. Разве я сам не блуждаю ощупью, думая, что мчусь уверенно сквозь тайну?

- Эге! Кто-то идет нам навстречу, - сказал краснолицый. - Слышите, слышите? Идет быстро и прямо на нас. Должно быть, он нас еще не слышит. Ветер относит.

Свежий бриз дул нам в лицо, и я отчетливо различил гудок сбоку и немного впереди.

- Тоже пассажирский? - спросил я.

Краснолицый кивнул.

- Да, иначе он не летел бы так, сломя голову. Наши там забеспокоились! - хмыкнул он.

Я посмотрел вверх. Капитан высунулся по грудь из рулевой рубки и напряженно вглядывался в туман, словно стараясь силой воли проникнуть сквозь него. Лицо его выражало тревогу. И на лице моего спутника, который проковылял к поручням и пристально смотрел в сторону незримой опасности, тоже была написана тревога.

Все произошло с непостижимой быстротой. Туман раздался в стороны, как разрезанный ножом, и перед нами возник нос парохода, тащивший за собой клочья тумана, словно Левиафан - морские водоросли. Я разглядел рулевую рубку и белобородого старика, высунувшегося из нее. Он был одет в синюю форму, очень ловко сидевшую на нем, и, я помню, меня поразило, с каким хладнокровием он держался. Его спокойствие при этих обстоятельствах казалось страшным. Он подчинился судьбе, шел ей навстречу и с полным самообладанием ждал удара. Холодно и как бы задумчиво смотрел он на нас, словно прикидывая, где должно произойти столкновение, и не обратил никакого внимания на яростный крик нашего рулевого: «Отличились!»

Оглядываясь в прошлое, я понимаю, что восклицание рулевого и не требовало ответа.

- Цепляйтесь за что-нибудь и держитесь крепче, - сказал мне краснолицый.

Весь его задор слетел с него, и он, казалось, заразился тем же сверхъестественным спокойствием.

- Ну, сейчас женщины поднимут визг! - сердито, почти злобно проворчал он, словно ему уже приходилось когда-то все это испытывать.

Суда столкнулись прежде, чем я успел воспользоваться его советом. Должно быть, встречный пароход ударил нас в середину борта, но это произошло вне поля моего зрения, и я ничего не видел. «Мартинес» сильно накренился, послышался треск ломающейся обшивки. Я упал плашмя на мокрую палубу и не успел еще подняться на ноги, как услышал крик женщин. Это был неописуемый, душераздирающий вопль, и тут меня объял ужас. Я вспомнил, что спасательные пояса хранятся в салоне, кинулся туда, но у дверей столкнулся с толпой обезумевших пассажиров, которая отбросила меня назад. Не помню, что затем произошло, - в памяти моей сохранилось только воспоминание о том, как я стаскивал спасательные пояса с полок над головой, а краснолицый человек надевал их на бившихся в истерике женщин. Это я помню отчетливо, и вся картина стоит у меня перед глазами. Как сейчас вижу я зазубренные края пробоины в стене салона и вползавший в это отверстие клубящийся серый туман; пустые мягкие диваны с разбросанными на них пакетами, саквояжами, зонтами и пледами, оставленными во время внезапного бегства; полного джентльмена, не так давно мирно читавшего мою статью, а теперь напялившего на себя пробковый пояс и с монотонной настойчивостью вопрошавшего меня (журнал с моей статьей все еще был у него в руке), есть ли опасность; краснолицего человека, который бодрю ковылял на своих искусственных ногах и надевал пояса на всех, кто появлялся в каюте... Помню дикий визг женщин.

Да, этот визг женщин больше всего действовал мне на нервы. По-видимому, страдал от него и краснолицый, ибо еще одна картина навсегда осталась у меня в памяти: плотный джентльмен засовывает журнал в карман пальто и с любопытством озирается кругом; сбившиеся в кучу женщины, с бледными, искаженными страхом лицами, пронзительно кричат, словно хор погибших душ, а краснолицый человек, теперь уже совсем багровый от гнева, стоит в позе громовержца, потрясая над головой кулаками, и орет:

- Замолчите! Да замолчите же!

Помню, как, глядя на это, я вдруг почувствовал, что меня душит смех, и понял, что я впадаю в истерику; ведь предо мною были женщины, такие же, как моя мать или сестры, - женщины, охваченные страхом смерти и не желавшие умирать. Их крики напомнили мне визг свиней под ножом мясника, и это потрясло меня. Эти женщины, способные на самые высокие чувства, на самую нежную привязанность, вопили, разинув рты. Они хотели жить, но были беспомощны, как крысы в крысоловке, и визжали, не помня себя.

Это было ужасно, и я опрометью бросился на палубу. Почувствовав дурноту, я опустился на скамью. Смутно видел я метавшихся людей, слышал их крики, - кто-то пытался спустить шлюпки... Все происходило так, как описывается в книгах. Тали заедало. Все было неисправно. Одну шлюпку спустили, забыв вставить пробки: когда женщины и дети сели в нее, она наполнилась водой и перевернулась. Другую шлюпку удалось спустить только одним концом: другим она повисла на талях, и ее бросили. А парохода, который был причиной бедствия, и след простыл, но кругом говорили, что он, несомненно, вышлет нам спасательные шлюпки.

Я спустился на нижнюю палубу. «Мартинес» быстро погружался, вода подступала к краю борта. Многие пассажиры стали прыгать за борт. Другие, уже барахтаясь в воде, кричали, чтобы их подняли обратно на палубу. Никто не слушал их. Все покрыл общий крик: «Тонем!» Поддавшись охватившей всех панике, я вместе с другими бросился за борт. Я не отдавал себе отчета в том, что делаю, но, очутившись в воде, мгновенно понял, почему люди кругом молили, чтобы их подняли обратно на пароход. Вода была холодная, нестерпимо холодная. Когда я погрузился в нее, меня обожгло, как огнем. Холод проникал до костей; казалось, смерть уже заключает меня в свои ледяные объятия. Я захлебнулся от неожиданности и страха и успел набрать в легкие воды прежде, чем спасательный пояс снова поднял меня на поверхность. Во рту у меня было солоно от морской воды, и я задыхался от ощущения чего-то едкого, проникшего мне в горло и в легкие.

Но особенно ужасен был холод. Мне казалось, что я этого не выдержу, что минуты мои сочтены. Вокруг меня в воде барахтались люди. Они что-то кричали друг другу. Я слышал также плеск весел. Очевидно, потопивший нас пароход выслал за нами шлюпки. Время шло, и меня изумляло, что я все еще жив. Но мои ноги уже утратили чувствительность, и онемение распространялось дальше, подступало к самому сердцу. Мелкие сердитые волны с пенистыми хребтами перекатывались через меня; я захлебывался и задыхался.

Шум и крики становились все глуше; последний отчаянный вопль донесся до меня издали, и я понял, что «Мартинес» пошел ко дну. Потом - сколько прошло времени, не знаю, - я очнулся, и ужас снова овладел мной. Я был один. Я не слышал больше голосов, криков о помощи - только шум волн, которому туман придавал какую-то таинственную, вибрирующую гулкость. Паника, охватывающая человека, когда он в толпе и разделяет общую участь, не так ужасна, как страх, переживаемый в одиночестве. Куда несли меня волны? Краснолицый говорил, что отлив уходит через Золотые Ворота. Неужели меня унесет в открытое море? А ведь мой спасательный пояс может развалиться в любую минуту! Я слышал, что эти пояса делают иногда из картона и тростника, и тогда, намокнув, они быстро теряют плавучесть. А я совсем не умел плавать. Я был один, и меня несло неведомо куда, среди извечной серой безбрежности. Признаюсь, мной овладело безумие, и я кричал, как кричали женщины, и бил по воде окоченевшими руками.

Не знаю, как долго это тянулось. Потом я впал в забытье, и вспоминаю об этом только, как о тревожном мучительном сне. Когда я очнулся, казалось, прошли века. Почти над самой головой я увидел выступавший из тумана нос судна и три треугольных паруса, заходящие один за другой и наполненные ветром. Вода пенилась и клокотала там, где ее разрезал нос корабля, а я был как раз на его пути. Я хотел крикнуть, но у меня не хватило сил. Нос судна скользнул вниз, едва не задев меня, и волна перекатилась над моей головой. Затем мимо меня начал скользить длинный черный борт судна - так близко, что я мог бы коснуться его рукой. Я сделал попытку ухватиться за него, я готов был впиться в дерево ногтями, но руки мои были тяжелы и безжизненны. Я снова попытался крикнуть, но голос изменил мне.

Промелькнула мимо корма, нырнув в пучину между волнами, и я мельком увидел человека у штурвала и еще одного, спокойно курившего сигару. Я видел дымок, поднимавшийся от его сигары, когда он медленно повернул голову и скользнул взглядом по воде в мою сторону. Это был случайный, рассеянный взгляд, случайный поворот головы, одно из тех движений, которые люди делают машинально, когда они ничем не заняты, - просто из потребности в движении.

Но для меня в этом взгляде была жизнь или смерть. Я видел, как туман уже снова поглощает судно. Я видел спину рулевого и голову того, другого, когда он медленно, очень медленно обернулся и его взгляд скользнул по воде. Это был отсутствующий взгляд человека, погруженного в думу, и я с ужасом подумал, что он все равно не заметит меня, даже если я попаду в поле его зрения. Но вот его взгляд упал на меня, и его глаза встретились с моими глазами. Он увидел меня. Прыгнув к штурвалу, он оттолкнул рулевого и сам быстро завертел колесо, выкрикивая в то же время какую-то команду. Судно начало отклоняться в сторону и почти в тот же миг скрылось в тумане.

Я почувствовал, что снова впадаю в беспамятство, и напряг все силы, чтобы не поддаться пустоте и мраку, стремившимся поглотить меня. Вскоре я услышал быстро приближавшийся плеск весел и чей-то голос. Потом, уже совсем близко, раздался сердитый окрик:

- Какого черта вы не откликаетесь?

«Это мне кричат», - подумал я и тут же провалился в пустоту и мрак.

 

Глава вторая

Мне показалось, что какая-то сила качает и несет меня в мировом пространстве, подчинив мощному ритму. Мерцающие искорки вспыхивали и пролетали мимо. Я догадывался, что это звезды и огненные кометы, сопровождающие мой полет среди светил. Когда в своем качании я снова достиг вершины амплитуды и уже готов был пуститься в обратный путь, где-то ударил и загудел громадный гонг. Неисчислимо долго, целые столетия, безмятежно канувшие в вечность, наслаждался я своим исполинским полетом.

Но сон мой начал меняться, а я уже понимал, что это сон. Амплитуда моего полета становилась все короче и короче. Меня начало бросать из стороны в сторону с раздражающей быстротой. Я едва успевал перевести дух: с такой стремительностью мчался я в небесном пространстве. Гонг грохотал все чаще и яростнее. Я ждал каждого его удара с невыразимым ужасом. Потом мне показалось, что меня тащат по хрустящему, белому, раскаленному солнцем песку. Это причиняло мне невыносимые муки. Мою кожу опалял огонь. Гонг гудел, как похоронный колокол. Сверкающие точки мчались мимо нескончаемым потоком, словно вся звездная система проваливалась в пустоту. Я вздохнул, с трудом перевел дыхание и открыл глаза. Два человека, стоя на коленях, хлопотали надо мной. То, что качало меня в мощном ритме и несло куда-то, оказалось качкой судна на волнах океана, а вместо ужасного гонга я увидел висевшую на стене сковороду, которая бренчала и дребезжала при каждом наклоне судна. Хрустящий, опалявший меня огнем песок превратился в жесткие ладони какого-то человека, растиравшего мою обнаженную грудь. Я застонал от боли, приподнял голову и посмотрел на свое красное, воспаленное тело, покрытое капельками крови, проступившими сквозь расцарапанную кожу.

- Хватит, Ионсон, - сказал второй. - Не видишь, что ли, совсем содрал с джентльмена кожу!

Тот, кого назвали Ионсоном, - человек могучего скандинавского типа, - перестал растирать меня и неуклюже поднялся на ноги. У второго - судя по выговору, типичного кокни - были мелкие, почти женственные черты лица; внешность его позволяла предположить, что он с молоком матери впитал в себя перезвон лондонских церковных колоколов. Грязный полотняный колпак на голове и грубый засаленный передник на узких бедрах изобличали в нем кока того чрезвычайно грязного камбуза, в котором я находился.

- Ну, как вы себя чувствуете, сэр? - спросил он с угодливой улыбкой, которая является наследием многих поколений, привыкших получать на чай.

Вместо ответа я с усилием приподнялся и сел, а затем с помощью Ионсона встал на ноги. Дребезжание сковороды ужасно действовало мне на нервы Я не мог собраться с мыслями. Ухватившись, чтобы не упасть, за деревянную переборку, оказавшуюся настолько сальной и грязной, что я невольно стиснул зубы от отвращения, я потянулся к несносной посудине, висевшей над топившейся плитой, снял ее с гвоздя и швырнул в ящик с углем.

Кок ухмыльнулся при таком проявлении нервозности. Он сунул мне в руку дымящуюся кружку с какой-то бурдой и сказал:

- Хлебните-ка, это пойдет вам на пользу!

В кружке было отвратительное пойло - корабельный кофе, - но оно все же согрело и оживило меня. Прихлебывая этот напиток, я рассматривал свою разодранную, окровавленную грудь, а затем обратился к скандинаву.

- Благодарю вас, мистер Ионсон, - сказал я. - Но не кажется ли вам, что вы применили ко мне слишком уж героические меры?

Не знаю, почувствовал ли он упрек в моих словах, но, во всяком случае, взгляд, который я бросил на свою грудь, был достаточно выразителен. В ответ он молча показал мне свою ладонь. Это была необыкновенно мозолистая ладонь. Я провел пальцами по ее роговым затвердениям, и у меня заныли зубы от неприятного ощущения шероховатой поверхности.

- Меня зовут Джонсон, а не Ионсон, - сказал он на правильном английском языке, медленно, но почти без акцента.

В его бледно-голубых глазах я прочел кроткий протест; вместе с тем в них была какая-то застенчивая прямота и мужественность, которые сразу расположили меня к нему.

- Благодарю вас, мистер Джонсон, - поспешил я исправить свою ошибку и протянул ему руку.

Он медлил, смущенно и неуклюже переминаясь с ноги на ногу; потом решительно схватил мою руку и с чувством пожал ее.

- Не найдется ли у вас чего-нибудь, чтобы я мог переодеться? - спросил я кока, оглядывая свою мокрую одежду.

- Найдем, сэр! - живо отозвался тот. - Если вы не побрезгуете надеть мои вещи, я сбегаю вниз и притащу.

Он вышел, вернее выскользнул, из дверей с проворством, в котором мне почудилось что-то кошачье или даже змеиное. Эта его способность скользить ужом была, как я убедился впоследствии, весьма для него характерна.

- Где я нахожусь? - спросил я Джонсона, которого не без основания принял за одного из матросов. - Что это за судно и куда оно идет?

- Мы около Фараллонских островов, на юго-запад от них, - неторопливо промолвил он, методично отвечая на мои вопросы и стараясь, по-видимому, как можно правильнее говорить по-английски. - Это шхуна «Призрак». Идем к берегам Японии бить котиков.

- А кто капитан шхуны? Мне нужно повидаться с ним, как только я переоденусь.

На лице Джонсона неожиданно отразилось крайнее смущение и замешательство. Он ответил не сразу; видно было, что он тщательно подбирает слова и мысленно составляет исчерпывающий ответ.

- Капитан - Волк Ларсен, так его все называют. Я никогда не слыхал его настоящего имени. Но говорите с ним поосторожнее. Он сегодня бешеный. Его помощник...

Он не докончил: в камбуз нырнул кок.

- Убирайся-ка лучше отсюда, Ионсон! - сказал тот. - Старик хватится тебя на палубе, а нынче, если ему не угодишь, - беда.

Джонсон послушно направился к двери, подмигнув мне из-за спины кока с необычайно торжественным и значительным видом, словно желая выразить этим то, чего он не договорил, и внушить мне еще раз, что с капитаном надо разговаривать поосторожнее.

Через руку у кока было перекинуто какое-то грязное, мятое тряпье, от которого довольно скверно пахло.

- Оно было сырое, сэр, когда я его снял и спрятал, - счел он нужным объяснить мне. - Но вам придется пока обойтись этим, а потом я высушу ваше платье.

Цепляясь за переборки, так как судно сильно качало, я с помощью кока кое-как натянул на себя грубую фуфайку и невольно поежился от прикосновения колючей шерсти. Заметив, должно быть, гримасу на моем лице, кок осклабился.

- Ну, вам не навек привыкать к такой одежде. Кожа-то у вас нежная, словно у какой-нибудь леди. Я как увидал вас, так сразу понял, что вы - джентльмен.

Этот человек не понравился мне с первого взгляда, а когда он помогал мне одеваться, моя неприязнь к нему возросла еще больше. Его прикосновения вызывали во мне гадливость. Я сторонился его рук и вздрагивал, когда он дотрагивался до меня. Это неприятное чувство и запах, исходивший от кипевших и бурливших на плите кастрюль, заставили меня поспешить с переодеванием, чтобы поскорее выбраться на свежий воздух. К тому же мне нужно было еще договориться с капитаном относительно доставки меня на берег.

Дешевая сатиновая рубашка с обтрепанным воротом и подозрительными, похожими на кровяные, пятнами на груди была надета на меня под аккомпанемент неумолчных пояснений и извинений. Туалет мой завершила пара грубых башмаков и синий выцветший комбинезон, у которого одна штанина оказалась дюймов на десять короче другой. Можно было подумать, что дьявол пытался цапнуть через нее душу лондонца, но, не обнаружив таковой, оторвал со злости кусок оболочки.

- Но я не знаю, кого же мне благодарить? - спросил я, облачившись в это тряпье. На голове у меня красовалась фуражка, которая была мне мала, а поверх рубашки я натянул еще грязную полосатую бумазейную куртку; она едва доходила мне до талии, а рукава чуть прикрывали локти.

Кок самодовольно выпрямился, и заискивающая улыбка расплылась по его лицу. У меня был некоторый опыт: я знал, как ведет себя прислуга на атлантических пароходах, когда рейс подходит к концу, и мог поклясться, что кок ожидает подачки. Однако мое дальнейшее знакомство с этим субъектом показало, что поза была бессознательной. Это была врожденная угодливость.

- Магридж, сэр, - пробормотал он с елейной улыбкой на своем женственном лице. - Томас Магридж, сэр. К вашим услугам!

- Ладно, Томас, - сказал я. - Я не забуду вас, когда высохнет мое платье.

Его лицо просияло, глаза заблестели; казалось, голоса предков зазвучали в его душе, рождая смутные воспоминания о чаевых, полученных ими во время их пребывания на земле.

- Благодарю вас, сэр! - произнес он с чувством и почти искренним смирением.

Я отодвинул дверь, и кок, тоже как на роликах, скользнул в сторону; я вышел на палубу. Меня все еще пошатывало от слабости после долгого пребывания в воде. Порыв ветра налетел на меня, и я, сделав несколько нетвердых шагов по качающейся палубе до угла рубки, поспешил ухватиться за него, чтобы не упасть. Сильно накренившись, шхуна скользила вверх и вниз по длинной тихоокеанской волне. Если, как оказал Джонсон, судно шло на юго-запад, то ветер, по моим расчетам, дул примерно с юга. Туман рассеялся, и поверхность воды искрилась на солнце. Я повернулся к востоку, где должна была находиться Калифорния, но не увидел ничего, кроме низко стлавшихся пластов тумана, того самого тумана, который вызвал катастрофу «Мартинеса» и был причиной моего бедственного положения. К северу, неподалеку от нас, из моря торчала группа голых скал, и на одной из них я различил маяк. К юго-западу, там, куда мы держали курс, я увидел пирамидальные очертания парусов какого-то корабля.

Оглядев море, я перевел взгляд на более близкие предметы. Моей первой мыслью было, что человек, потерпевший кораблекрушение и бывший на волосок от смерти, заслуживает, пожалуй, большего внимания, чем то, которое было мне оказано. Никто, как видно, не интересовался моей особой, кроме матроса у штурвала, с любопытством поглядывавшего на меня поверх рубки.

Все, казалось, были заняты тем, что происходило посреди палубы. Там, на крышке люка, лежал какой-то грузный мужчина. Он лежал на спине; рубашка на его груди, поросшей густыми черными, похожими на шерсть волосами, была разодрана. Черная с проседью борода покрывала всю нижнюю часть его лица и шею. Борода, вероятно, была жесткая и пышная, но обвисла и слиплась, и с нее струйками стекала вода. Глаза его были закрыты - он, очевидно, находился без сознания, - но грудь тяжело вздымалась; он с шумом вбирал в себя воздух, широко раскрыв рот, борясь с удушьем. Один из матросов спокойно и методично, словно выполняя привычную обязанность, спускал за борт на веревке брезентовое ведро, вытягивал его, перехватывая веревку руками, и окатывал водой лежавшего без движения человека.

Возле люка расхаживал взад и вперед, сердито жуя сигару, тот самый человек, случайному взгляду которого я был обязан своим спасением. Ростом он был, вероятно, пяти футов и десяти дюймов, быть может, десяти с половиной, но не это бросалось мне прежде всего в глаза, - я сразу почувствовал его силу. Это был человек атлетического сложения, с широкими плечами и грудью, но я не назвал бы его тяжеловесным. В нем была какая-то жилистая, упругая сила, обычно свойственная нервным и худощавым людям, и она придавала этому огромному человеку некоторое сходство с большой гориллой. Я вовсе не хочу сказать, что он походил на гориллу. Я говорю только, что заключенная в нем сила, независимо от его внешности, вызывала у вас такие ассоциации. Подобного рода сила обычно связывается в нашем представлении с первобытными существами, с дикими зверями, с нашими предполагаемыми предками, жившими на деревьях. Это сила дикая, свирепая, заключающая в самой себе жизненное начало - самую сущность жизни, как потенции движения и первозданной материи, претворяющихся в различных видах живых существ; короче говоря, это та живучесть, которая заставляет змею извиваться, когда у нее отрубят голову, и которая теплится в бесформенном комке мяса убитой черепахи, содрогающемся при прикосновении к нему пальцем.

Таково было впечатление, которое производил этот человек, шагавший по палубе. Он крепко стоял на ногах, ступал твердо и уверенно; каждое движение его мускулов - то, как он пожимал плечами или стискивал в зубах сигару, - все было полно решимости и казалось проявлением избыточной, бьющей через край силы. Но эта внешняя сила, пронизывающая его движения, казалась лишь отголоском другой, еще более грозной силы, которая притаилась и дремала в нем, но могла в любой миг пробудиться подобно ярости льва или бешеному порыву урагана.

Кок высунул голову из двери камбуза и ободряюще улыбнулся мне, указывая большим пальцем на человека, прохаживавшегося около люка. Я понял, что это и есть капитан шхуны, или - на языке кока - «старик», то есть тот, к кому я должен обратиться, дабы потревожить его просьбой доставить меня каким-нибудь способом на берег. Я двинулся было вперед, предчувствуя, что мне предстоит бурное объяснение, но в эту минуту новый страшный приступ удушья овладел несчастным, лежавшим на палубе. Его стали корчить судороги. Спина его выгнулась дугой, голова совсем запрокинулась назад, а грудь расширилась в бессознательном усилии набрать побольше воздуха. Я не видел его лица, только мокрую черную бороду, но почувствовал, как багровеет его кожа.

Капитан - Волк Ларсен, как его называли, - остановился и посмотрел на умирающего. Жестокой и отчаянной была эта последняя схватка со смертью; охваченный любопытством матрос перестал лить воду, брезентовое ведро накренилось, и из него тонкой струйкой стекала вода. Умирающий судорожно бил каблуками по крышке люка; потом его ноги вытянулись и застыли в последнем страшном напряжении, в то время как голова еще продолжала метаться из стороны в сторону. Но вот мышцы ослабли, голова перестала двигаться, и вздох как бы глубокого облегчения слетел с его губ. Челюсть у него отвисла, верхняя губа приподнялась, и обнажились два ряда пожелтевших от табака зубов. Казалось, его черты застыли в дьявольской усмешке, словно он издевался над миром, который ему удалось перехитрить, покинув его.

И тут произошло нечто неожиданное. Капитан внезапно, подобно удару грома, обрушился на мертвеца. Поток ругани хлынул из его уст. И это не были обычные ругательства или непристойности. В каждом слове было богохульство, а слова так и сыпались. Они гремели и трещали, словно электрические разряды. Я в жизни не слыхал, да и не мог бы вообразить себе ничего подобного. Обладая сам литературной жилкой и питая пристрастие к сочным словцам и оборотам, я, пожалуй, лучше всех присутствующих мог оценить своеобразную живость, красочность и в то же время неслыханную кощунственность его метафор. Насколько я мог понять, причиной этой вспышки было то, что умерший - помощник капитана - загулял перед уходом из Сан-Франциско, а потом имел неделикатность умереть в самом начале плавания и оставить Волка Ларсена без его, так сказать, правой руки.

Излишне упоминать, - во всяком случае, мои друзья поймут это и так, - что я был шокирован. Брань и сквернословие всегда были мне противны. У меня засосало под ложечкой, заныло сердце, мне стало невыразимо тошно. Смерть в моем представлении всегда была сопряжена с чем-то торжественным и возвышенным. Она приходила мирно и священнодействовала у ложа своей жертвы. Смерть в таком мрачном отталкивающем обличье явилась для меня чем-то невиданным и неслыханным. Отдавая, как я уже сказал, должное выразительности изрыгаемых Волком Ларсеном проклятий, я был ими чрезвычайно возмущен. Мне казалось, что их огненный поток должен испепелить лицо трупа, и я не удивился бы, если бы мокрая черная борода вдруг начала завиваться колечками и вспыхнула дымным пламенем. Но мертвецу уже не было до этого никакого дела. Он продолжал сардонически усмехаться - с вызовом, с цинической издевкой. Он был хозяином положения.

 

Глава третья

Волк Ларсен оборвал свою брань так же внезапно, как начал. Он раскурил потухшую сигару и огляделся вокруг. Взор его упал на Магриджа.

- А, любезный кок? - начал он ласково, но в голосе его чувствовались холод и твердость стали.

- Есть, сэр! - угодливо и виновато, с преувеличенной готовностью отозвался тот.

- Ты не боишься растянуть себе шею? Это, знаешь ли, не особенно полезно. Помощник умер, и мне не хотелось бы потерять еще и тебя. Ты должен очень беречь свое здоровье, кок. Понятно?

Последнее слово, в полном контрасте с мягкостью всей речи, прозвучало резко, как удар бича. Кок съежился.

- Есть, сэр! - послышался испуганный ответ, и голова провинившегося кока исчезла в камбузе.

При этом разносе, выпавшем на долю одного кока, остальной экипаж перестал глазеть на мертвеца и вернулся к своим делам. Но несколько человек остались в проходе между камбузом и люком и продолжали переговариваться вполголоса. Я понял, что это не матросы, и потом узнал, что это охотники на котиков, занимавшие несколько привилегированное положение по сравнению с простыми матросами.

- Иогансен! - позвал Волк Ларсен. Матрос тотчас приблизился. - Возьми иглу и гардаман и зашей этого бродягу. Старую парусину найдешь в кладовой. Ступай!

- А что привязать к ногам, сэр? - спросил матрос после обычного «есть, сэр».

- Сейчас устроим, - ответил Волк Ларсен и кликнул кока.

Томас Магридж выскочил из своего камбуза, как игрушечный чертик из коробки.

- Спустись в трюм и принеси мешок угля.

- Нет ли у кого-нибудь из вас, ребята, библии или молитвенника? - послышалось новое требование, обращенное на этот раз к охотникам.

Они покачали головой, и один отпустил какую-то шутку, которой я не расслышал; она была встречена общим смехом.

Капитан обратился с тем же вопросом к матросам. Библия и молитвенник были здесь, по-видимому, редкими предметами, но один из матросов вызвался спросить у подвахтенных. Однако минуты через две он вернулся ни с чем.

Капитан пожал плечами.

- Тогда придется бросить его за борт без лишней болтовни. Впрочем, может быть, выловленный нами молодчик знает морскую похоронную службу наизусть? Он что-то смахивает на попа.

При этих словах Волк Ларсен внезапно повернулся ко мне.

- Вы, верно, пастор? - спросил он.

Охотники - их было шестеро - все, как один, тоже повернулись в мою сторону, и я болезненно ощутил свое сходство с вороньим пугалом. Мой вид вызвал хохот. Присутствие покойника, распростертого на палубе и тоже, казалось, скалившего зубы, никого не остановило. Это был хохот грубый, резкий и беспощадный, как само море, хохот, отражавший грубые чувства людей, которым незнакомы чуткость и деликатность.

Волк Ларсен не смеялся, хотя в его серых глазах мелькали искорки удовольствия, и только тут, подойдя к нему ближе, я получил более полное впечатление от этого человека, - до сих пор я воспринимал его скорее как шагающую по палубе фигуру, изрыгающую поток ругательств. У него было несколько угловатое лицо с крупными и резкими, но правильными чертами, казавшиеся на первый взгляд массивным. Но это первое впечатление от его лица, так же как и от его фигуры, быстро отступало на задний план, и оставалось только ощущение скрытой в этом человеке внутренней силы, дремлющей где-то в недрах его существа. Скулы, подбородок, высокий лоб с выпуклыми надбровными дугами, могучие, даже необычайно могучие сами по себе, казалось, говорили об огромной, скрытой от глаз жизненной энергии или мощи духа, - эту мощь было трудно измерить или определить ее границы, и невозможно было отнести ее ни под какую установленную рубрику.

Глаза - мне довелось хорошо узнать их - были большие и красивые, осененные густыми черными бровями и широко расставленные, что говорило о недюжинности натуры. Цвет их, изменчиво-серый, поражал бесчисленным множеством - оттенков, как переливчатый шелк в лучах солнца. Они были то серыми - темными или светлыми, - то серовато-зелеными, то принимали лазурную окраску моря. - Эти изменчивые глаза, казалось, скрывали его душу, словно непрестанно менявшиеся маски, и лишь в редкие мгновения она как бы проглядывала из них, точно рвалась наружу, навстречу какому-то заманчивому приключению. Эти глаза могли быть мрачными, как хмурое свинцовое небо; могли метать искры, отливая стальным блеском обнаженного меча; могли становиться холодными, как полярные просторы, или теплыми и нежными. И в них мог вспыхивать любовный огонь, обжигающий и властный, который притягивает и покоряет женщин, заставляя их сдаваться восторженно, радостно и самозабвенно.

Но вернемся к рассказу. Я ответил капитану, что я не пастор и, к сожалению, не умею служить панихиду, но он бесцеремонно перебил меня:

- А чем вы зарабатываете на жизнь?

Признаюсь, ко мне никогда еще не обращались с подобным вопросом, да и сам я никогда над этим не задумывался. Я опешил и довольно глупо пробормотал:

- Я... я - джентльмен.

По губам капитана скользнула усмешка.

- У меня есть занятие, я работаю, - торопливо воскликнул я, словно стоял перед судьей и нуждался в оправдании, отчетливо сознавая в то же время, как нелепо с моей стороны пускаться в какие бы то ни было объяснения по этому поводу.

- Это дает вам средства к жизни? Вопрос прозвучал так властно, что я был озадачен, - сбит с панталыку, как сказал бы Чарли Фэраи; молчал, словно школьник перед строгим учителем.

- Кто вас кормит? - последовал новый вопрос.

- У меня есть постоянный доход, - с достоинством ответил я и в ту же секунду готов был откусить себе язык. - Но все это, простите, не имеет отношения к тому, о чем я хотел поговорить с вами.

Однако капитан не обратил никакого внимания на мой протест.

- Кто заработал эти средства? А?.. Ну, я так и думал: ваш отец. Вы не стоите на своих ногах - кормитесь за счет мертвецов. Вы не могли бы прожить самостоятельно и суток, не сумели бы три раза в день набить себе брюхо. Покажите руку!

Страшная сила, скрытая в этом человеке, внезапно пришла в действие, и, прежде чем я успел опомниться, он шагнул ко мне, схватил мою правую руку и поднес к глазам. Я попытался освободиться, но его пальцы без всякого видимого усилия крепче охватили мою руку, и мне показалось, что у меня сейчас затрещат кости. Трудно при таких обстоятельствах сохранять достоинство. Я не мог извиваться или брыкаться, как мальчишка, однако не мог и вступить в единоборство с этим чудовищем, угрожавшим одним движением сломать мне руку. Приходилось стоять смирно и переносить это унижение.

Тем временем у покойника, как я успел заметить, уже обшарили карманы, и все, что там сыскалось, сложили на трубе, а труп, на лице которого застыла сардоническая усмешка, обернули в парусину, и Иогансен принялся штопать ее толстой белой ниткой, втыкая иглу ладонью с помощью особого приспособления, называемого гарданом и сделанного из куска кожи.

Волк Ларсен с презрительной гримасой отпустил руку.

- Изнеженная рука - за счет тех же мертвецов. Такие руки ни на что, кроме мытья посуды и стряпни, не годны.

- Мне хотелось бы сойти на берег, - решительно сказал я, овладев наконец собой. - Я уплачу вам, сколько вы потребуете за хлопоты и задержку в пути.

Он с любопытством поглядел на меня. Глаза его смотрели с насмешкой.

- У меня другое предложение - для вашего же блага. Мой помощник умер, и мне придется сделать кое-какие перемещения. Один из матросов займет место помощника, юнга отправится на бак - на место матроса, а вы замените юнгу. Подпишете условие на этот рейс - двадцать долларов в месяц и харчи. Ну, что скажете? Заметьте - это для вашего же блага! Я сделаю вас человеком. Вы со временем научитесь стоять на своих ногах и, быть может, даже ковылять немного.

Я не придал значения этим словам. Замеченные мною на юго-западе паруса росли; они вырисовывались все отчетливее и, видимо, принадлежали такой же шхуне, как и «Призрак», хотя корпус судна, насколько я мог его разглядеть, был меньше. Шхуна, покачиваясь, скользила нам навстречу, и это было очень красивое зрелище. Я видел, что она должна пройти совсем близко. Ветер быстро крепчал. Солнце, послав нам несколько тусклых лучей, скрылось. Море приняло мрачный свинцовосерый оттенок, забурлило, и к небу полетели клочья белой пены. Наша шхуна прибавила ходу и дала большой крен. Пронесся порыв ветра, поручни исчезли под водой, и волна хлынула на палубу, заставив охотников, сидевших на закраине люка, поспешно поджать ноги.

- Это судно скоро пройдет мимо нас, - сказал я, помолчав. - Оно идет в обратном направлении, быть может, в Сан-Франциско.

- Весьма возможно, - отозвался Ларсен и, отвернувшись от меня, крикнул: - Кок! Эй, кок!

Томас Магридж вынырнул из камбуза.

- Где этот юнга? Скажи ему, что я его зову.

- Есть, сэр.

Томас Магридж бросился на корму и исчез в другом люке около штурвала. Через секунду он снова показался на палубе, а за ним шагал коренастый парень лет восемнадцати-девятнадцати, с лицом хмурым и злобным.

- Вот он, сэр, - сказал кок.

Но Ларсен, не обращая на него больше внимания, повернулся к юнге.

- Как тебя зовут?

- Джордж Лич, сэр, - последовал угрюмый ответ; видно было, что юнга догадывается, зачем его позвали.

- Фамилия не ирландская, - буркнул капитан. - О'Тул или Мак-Карти куда больше подошло бы к твоей роже. Верно, какой-нибудь ирландец прятался у твоей мамаши за поленницей.

Я видел, как у парня от этого оскорбления сжались кулаки и побагровела шея.

- Ну, ладно, - продолжал Волк Ларсен. - У тебя могут быть веские причины забыть свою фамилию, - мне на это наплевать, пока ты делаешь свое дело. Ты, конечно, с Телеграфной горы. Это у тебя на лбу написано. Я вашего брата знаю. Вы там все упрямы, как ослы, и злы, как черти. Но можешь быть спокоен, мы тебя здесь живо обломаем. Понял? Кстати, через кого ты нанимался?

- Агентство Мак-Криди и Свенсон.

- Сэр! - загремел капитан.

- Мак-Криди и Свенсон, сэр, - поправился юнга, и глаза его злобно сверкнули.

- Кто получил аванс?

- Они, сэр.

- Я так и думал. И ты, небось, был до черта рад. Спешил, знал, что за тобой кое-кто охотится.

В мгновение ока юнга преобразился в дикаря. Он пригнулся, словно для прыжка, ярость исказила его лицо.

- Вот что... - выкрикнул было он.

- Что? - почти вкрадчиво спросил Ларсен, словно его одолевало любопытство.

Но юнга уже взял себя в руки.

- Ничего, сэр. Я беру свои слова назад.

- И тем доказываешь, что я прав, - удовлетворенно улыбнулся капитан. - Сколько тебе лет?

- Только что исполнилось шестнадцать, сэр.

- Врешь! Тебе больше восемнадцати. И ты еще велик для своих лет, и мускулы у тебя, как у жеребца. Собери свои пожитки и переходи в кубрик на бак. Будешь матросом, гребцом. Это повышение, понял?

Не ожидая ответа, капитан повернулся к матросу, который зашивал труп в парусину и только что закончил свое мрачное занятие.

- Иогансен, ты что-нибудь смыслишь в навигации?

- Нет, сэр.

- Ну, не беда! Все равно будешь теперь помощником. Перенеси свои вещи в каюту, на его койку.

- Есть, сэр! - весело ответил Иогансен и тут же направился на бак.

Но бывший юнга все еще не трогался с места.

- А ты чего ждешь? - спросил капитан.

- Я не нанимался матросом, сэр, - был ответ. - Я нанимался юнгой. Я не хочу служить матросом.

- Собирай вещи и ступай на бак!

На этот раз приказ звучал властно и грозно. Но парень угрюмо насупился и не двинулся с места.

Тут Волк Ларсен снова показал свою чудовищную силу. Все произошло неожиданно, с быстротой молнии. Одним прыжком - футов в шесть, не меньше - он кинулся на юнгу и ударил его кулаком в живот. В тот же миг я почувствовал острую боль под ложечкой, словно он ударил меня. Я упоминаю об этом, чтобы показать, как чувствительны были в то время мои нервы и как подобные грубые сцены были мне непривычны. Юнга - а он, кстати сказать, весил никак не менее ста шестидесяти пяти фунтов, - согнулся пополам. Его тело безжизненно повисло на кулаке Ларсена, словно мокрая тряпка на палке. Затем я увидел, как он взлетел на воздух, описал дугу и рухнул на палубу рядом с трупом, ударившись о доски головой и плечами. Так он и остался лежать, корчась от боли.

- Ну как? - повернулся вдруг Ларсен ко мне. - Вы обдумали?

Я поглядел на приближавшуюся шхуну, которая уже почти поравнялась с нами; ее отделяло от нас не более двухсот ярдов. Это было стройное, изящное суденышко. Я различил крупный черный номер на одном из парусов и, припомнив виденные мною раньше изображения судов, сообразил, что это лоцманский бот.

- Что это за судно? - спросил я.

- Лоцманский бот «Леди Майн», - ответил Ларсен. - Доставил своих лоцманов и возвращается в Сан-Франциско. При таком ветре будет там через пять-шесть часов.

- Будьте добры дать им сигнал, чтобы они переправили меня на берег.

- Очень сожалею, но я уронил свою сигнальную книгу за борт, - ответил капитан, и в группе охотников послышался смех.

Секунду я колебался, глядя ему прямо в глаза.

Я видел, как жестоко разделался он с юнгой, и знал, что меня, быть может, ожидает то же самое, если не что-нибудь еще хуже. Повторяю, я колебался, а потом сделал то, что до сих пор считаю самым смелым поступком в моей жизни. Я бросился к борту и, размахивая руками, крикнул:

- «Леди Майн», эй! Свезите меня на берег. Тысячу долларов за доставку на берег!

Я впился взглядом в двоих людей, стоявших у штурвала. Один из них правил, другой поднес к губам рупор. Я не поворачивал головы и каждую секунду ждал, что зверь-человек, стоявший за моей спиной, одним ударом уложит меня на месте. Наконец - мне показалось, что прошли века, - я не выдержал и оглянулся. Ларсен не тронулся с места. Он стоял в той же позе, - слегка покачиваясь на расставленных ногах, и раскуривал новую сигару.

- В чем дело? Случилось что-нибудь? - раздалось с «Леди Майн».

- Да! Да! - благим матом заорал я. - Спасите, спасите! Тысячу долларов за доставку на берег!

- Ребята хватили лишнего в Фриско! - раздался голос Ларсена. - Этот вот, - он указал на меня, - допился уже до зеленого змия!

На «Леди Майн» расхохотались в рупор, и судно пошло мимо.

- Всыпьте ему как следует от нашего имени! - долетели напутственные слова, и стоявшие у штурвала помахали руками в знак приветствия.

В отчаянии я облокотился о поручни, глядя, как быстро ширится полоса холодной морской воды, отделяющая нас от стройного маленького судна. Оно будет в Сан-Франциско через пять или шесть часов! У меня голова пошла кругом, сердце отчаянно заколотилось и к горлу подкатил комок. Пенистая волна ударила о борт, и мне брызнуло в лицо соленой влагой. Ветер налетал порывами, и «Призрак», сильно кренясь, зарывался в воду подветренным бортом. Я слышал, как вода с шипением взбегала на палубу.

Оглянувшись, я увидел юнгу, который с трудом поднялся на ноги. Лицо его было мертвенно бледно и зелено от боли. Я понял, что ему очень плохо.

- Ну, Лич, идешь на бак? - спросил капитан.

- Есть, сэр, - последовал покорный ответ.

- А ты? - повернулся капитан ко мне.

- Я дам вам тысячу... - начал я, но он прервал меня.

- Брось это! Ты согласен приступить к обязанностям юнги? Или мне придется взяться за тебя?

Что мне было делать? Дать зверски избить себя, может быть, даже убить - какой от этого прок? Я твердо посмотрел в жесткие серые глаза. Они походили на гранитные глаза изваяния - так мало было в них человеческого тепла. Обычно в глазах людей отражаются их душевные движения, но эти глаза были бесстрастны и холодны, как свинцово-серое море.

- Ну, что?

- Да, - сказал я.

- Скажи: да, сэр.

- Да, сэр, - поправился я.

- Как тебя зовут?

- Ван-Вейден, сэр.

- Имя?

- Хэмфри, сэр. Хэмфри Ван-Вейден.

- Возраст?

- Тридцать пять, сэр.

- Ладно. Пойди к коку, он тебе покажет, что ты должен делать.

Так случилось, что я, помимо моей воли, попал в рабство к Волку Ларсену. Он был сильнее меня, вот и все. Но в то время это казалось мне каким-то наваждением. Да и сейчас, когда я оглядываюсь на прошлое, все, что приключилось тогда со мной, представляется мне совершенно невероятным. Таким будет это представляться мне и впредь - чем-то чудовищным и непостижимым, каким-то ужасным кошмаром.

- Подожди! Я послушно остановился, не дойдя до камбуза.

- Иогансен, вызови всех наверх! Теперь все как будто стало на свое место и можно заняться похоронами и очистить палубу от ненужного хлама.

Пока Иогансен собирал команду, двое матросов, по указанию капитана, положили зашитый и парусину труп на лючину. У обоих бортов на палубе, днищами кверху, были принайтовлены маленькие шлюпки. Несколько матросов подняли доску с ее страшным грузом и положили на эти шлюпки с подветренной стороны, повернув труп ногами к морю. К ногам привязали принесенный коком мешок с углем.

Похороны на море представлялись мне всегда торжественным, внушающим благоговение обрядом, но то, чему я стал свидетелем, мгновенно развеяло все мои иллюзии. Один из охотников, невысокий темноглазый парень, - я слышал, как товарищи называли его Смоком, - рассказывал анекдоты, щедро сдобренные бранными и непристойными словами. В группе охотников поминутно раздавались взрывы хохота, которые напоминали мне не то вой волков, не то лай псов в преисподней. Матросы, стуча сапогами, собирались на корме. Некоторые из подвахтенных протирали заспанные глаза и переговаривались вполголоса. На лицах матросов застыло мрачное, озабоченное выражение. Очевидно, им мало улыбалось путешествие с этим капитаном, начавшееся к тому же при столь печальных предзнаменованиях. Время от времени они украдкой поглядывали на Волка Ларсена, и я видел, что они его побаиваются.

Капитан подошел к доске; все обнажили головы.

Я присматривался к людям, собравшимся на палубе, - их было двадцать человек; значит, всего на борту шхуны, если считать рулевого и меня, находилось двадцать два человека. Мое любопытство было простительно, так как мне предстояло, по-видимому, не одну неделю, а быть может, и не один месяц, провести вместе с этими людьми в этом крошечном плавучем мирке. Большинство матросов были англичане или скандинавы, с тяжелыми, малоподвижными лицами. Лица охотников, изборожденные резкими морщинами, были более энергичны и интересны, и на них лежала печать необузданной игры страстей. Странно сказать, но, как я сразу же отметил, в чертах Волка Ларсена не было ничего порочного. Его лицо тоже избороздили глубокие морщины, но они говорили лишь о решимости и силе воли.

Выражение лица было скорее даже прямодушное, открытое, и впечатление это усиливалось благодаря тому, что он был гладко выбрит. Не верилось - до следующего столкновения, что это тот самый человек, который так жестоко обошелся с юнгой.

Вот он открыл рот, собираясь что-то сказать, но в этот миг резкий порыв ветра налетел на шхуну, сильно накренив. Ветер дико свистел и завывал в снастях. Некоторые из охотников тревожно поглядывали на небо. Подветренный борт, у которого лежал покойник, зарылся в воду, и, когда шхуна выпрямилась, волна перекатилась через палубу, захлестнув нам ноги выше щиколотки. Внезапно хлынул ливень; тяжелые крупные капли били, как градины. Когда шквал пронесся, капитан заговорил, и все слушали его, обнажив головы, покачиваясь в такт с ходившей под ногами палубой.

- Я помню только часть похоронной службы, - сказал Ларсен. - Она гласит: «И тело да будет предано морю». Так вот и бросьте его туда.

Он умолк. Люди, державшие лючину, были смущены; краткость церемонии, видимо, озадачила их. Но капитан яростно на них накинулся:

- Поднимайте этот конец, черт бы вас подрал! Какого дьявола вы канителитесь?

Кто-то торопливо подхватил конец доски, и мертвец, выброшенный за борт, словно собака, соскользнул в море ногами вперед. Мешок с углем, привязанный к ногам, потянул его вниз. Он исчез.

- Иогансен! - резко крикнул капитан своему новому помощнику. - Оставь всех наверху, раз уж они здесь. Убрать топселя и кливера, да поживей! Надо ждать зюйд-оста. Заодно возьми рифы у грота! И у стакселя!

Вмиг все на палубе пришло в движение. Иогансен зычно выкрикивал слова команды, матросы выбирали и травили различные снасти, а мне, человеку сугубо сухопутному, все это, конечно, представлялось сплошной неразберихой. Но больше всего поразило меня проявленное этими людьми бессердечие. Смерть человека была для них мелким эпизодом, который канул в вечность вместе с зашитым в парусину трупом и мешком угля, и корабль все так же продолжал свой путь, и работа шла своим чередом. Никто не был взволнован. Охотники уже опять смеялись какому-то непристойному анекдоту Смока. Команда выбирала и травила снасти, двое матросов полезли на мачту. Волк Ларсен всматривался в облачное небо с наветренной стороны. А человек, так жалко окончивший свои дни и так недостойно погребенный, опускался все глубже и глубже на дно.

Ощущение жестокости и неумолимости морской стихии вдруг нахлынуло на меня, и жизнь показалась мне чем-то дешевым и мишурным, чем-то диким и бессмысленным - каким-то нелепым барахтаньем в грязной тине. Я держался за фальшборт у самых вант и смотрел на угрюмые, пенистые волны и низко нависшую гряду тумана, скрывавшую от нас Сан-Франциско и калифорнийский берег. Временами налетал шквал с дождем, и тогда и самый туман исчезал из глаз за плотной завесой дождя. А наше странное судно, с его чудовищным экипажем, ныряло по волнам, устремляясь на юго-запад в широкие, пустынные просторы Тихого океана.

 

Глава четвертая

Все мои старания приспособиться к новой для меня обстановке зверобойной шхуны «Призрак» приносили мне лишь бесконечные страдания и унижения. Магридж, которого команда называла «доктором», охотники - «Томми», а капитан - «коком», изменился, как по волшебству. Перемена в моем положении резко повлияла на его обращение со мной. От прежней угодливости не осталось и следа: теперь он только покрикивал да бранился. Ведь я не был больше изящным джентльменом, с кожей «нежной, как у леди», а превратился в обыкновенного и довольно бестолкового юнгу.

Кок требовал, как это ни смешно, чтобы я называл его «мистер Магридж», а сам, объясняя мне мои обязанности, был невыносимо груб. Помимо обслуживания кают-компании с выходившими в нее четырьмя маленькими каютами, я должен был помогать ему в камбузе, и мое полное невежество по части мытья кастрюль и чистки картофеля служило для него неиссякаемым источником изумления и насмешек. Он не желал принимать во внимание мое прежнее положение, вернее, жизнь, которую я привык вести. Ему не было до этого никакого дела, и признаюсь, что уже к концу первого дня я ненавидел его сильнее, чем кого бы то ни было в жизни.

Этот первый день был для меня тем труднее, что «Призрак», под зарифленными парусами (с подобными терминами я познакомился лишь впоследствии), нырял в волнах, которые насылал на нас «ревущий», как выразился мистер Магридж, зюйд-ост. В половине шестого я, по указанию кока, накрыл стол в кают-компании, предварительно установив на нем решетку на случай бурной погоды, а затем начал подавать еду и чай. В связи с этим не могу не рассказать о своем первом близком знакомстве с сильной морской качкой.

- Гляди в оба, не то окатит! - напутствовал меня мистер Магридж, когда я выходил из камбуза с большим чайником в руке и с несколькими караваями свежеиспеченного хлеба под мышкой. Один из охотников, долговязый парень по имени Гендерсон, направлялся в это время из «четвертого класса» (так называли они в шутку свой кубрик) в кают-компанию. Волк Ларсен курил на юте свою неизменную сигару.

- Идет, идет! Держись! - закричал кок.

Я остановился, так как не понял, что, собственно, «идет». Дверь камбуза с треском затворилась за мной, а Гендерсон опрометью бросился к вантам и проворно полез по ним вверх, пока не очутился у меня над головой. И только тут я заметил гигантскую волну с пенистым гребнем, высоко взмывшую над бортом. Она шла прямо на меня. Мой мозг работал медленно, потому что все здесь было для меня еще ново и необычно. Я понял только, что мне грозит опасность, и застыл на месте, оцепенев от ужаса. Тут Ларсен крикнул мне с юта:

- Держись за что-нибудь, эй, ты... Хэмп!

Но было уже поздно. Я прыгнул к вантам, чтобы уцепиться за них, и в этот миг стена воды обрушилась на меня, и все смешалось. Я был под водой, задыхался и тонул. Палуба ушла из-под ног, и я куда-то полетел, перевернувшись несколько раз через голову. Меня швыряло из стороны в сторону, ударяло о какие-то твердые предметы, и я сильно ушиб правое колено. Потом волна отхлынула, и мне удалось наконец перевести дух. Я увидел, что меня отнесло с наветренного борта за камбуз мимо люка в кубрик, к шпигатам подветренного борта. Я чувствовал острую боль в колене и не мог ступить на эту ногу, или так по крайней мере мне казалось. Я был уверен, что нога сломана. Но кок уже кричал мне из камбуза:

- Эй, ты! Долго ты будешь там валандаться? Где чайник? Уронил за борт? Жаль, что ты не сломал себе шею!

Я кое-как поднялся на ноги и заковылял к камбузу. Огромный чайник все еще был у меня в руке, и я отдал его коку. Но Магридж задыхался от негодования - то ли настоящего, то ли притворного.

- Ну и растяпа же ты! Куда ты годишься, хотел бы я знать? А? Куда ты годишься? Не можешь чай донести! А я теперь изволь заваривать снова!

- Да чего ты хнычешь? - с новой яростью набросился он на меня через минуту. - Ножку зашиб? Ах ты, маменькино сокровище!

Я не хныкал, но лицо у меня, вероятно, кривилось от боли. Собравшись с силами, я стиснул зубы и проковылял от камбуза до кают-компании и обратно без дальнейших злоключений. Этот случай имел для меня двоякие последствия: прежде всего я сильно ушиб коленную чашечку и страдал от этого много месяцев - ни о каком лечении, конечно, не могло быть и речи, - а кроме того, за мной утвердилась кличка «Хэмп», которой наградил меня с юта Волк Ларсен. С тех пор никто на шхуне меня иначе и не называл, и я мало-помалу настолько к этому привык, что уже и сам мысленно называл себя «Хэмп», словно получил это имя от рождения.

Нелегко было прислуживать за столом кают-компании, где восседал Волк Ларсен с Иогансеном и шестерыми охотниками. В этой маленькой, тесной каюте двигаться было чрезвычайно трудно, особенно когда шхуну качало и кидало из стороны в сторону. Но тяжелее всего было для меня полное равнодушие людей, которым я прислуживал. Время от времени я ощупывал сквозь одежду колено, чувствовал, что оно пухнет все сильнее и сильнее, и от боли у меня кружилась голова. В зеркале на стене кают-компании временами мелькало мое бледное, страшное, искаженное болью лицо. Сидевшие за столом не могли не заметить моего состояния, но никто из них не выказал мне сочувствия. Поэтому я почти проникся благодарностью к Ларсену, когда он бросил мне после обеда (я в это время уже мыл тарелки):

- Не обращай внимания на эти пустяки! Привыкнешь со временем. Немного, может, и покалечишься, но зато научишься ходить. Это, кажется, называется парадоксом, не так ли? - добавил он.

По-видимому, он остался доволен, когда я, утвердительно кивнув, ответил как полагалось: «Есть, сэр».

- Ты должно быть, смыслишь кое-что в литературе? Ладно. Я как-нибудь побеседую с тобой.

Он повернулся и, не обращая на меня больше внимания, вышел на палубу.

Вечером, когда я справился наконец с бесчисленным множеством дел, меня послали спать в кубрик к охотникам, где нашлась свободная койка. Я рад был лечь, дать отдых ногам и хоть на время избавиться от несносного кока! Одежда успела высохнуть на мне, и я, к моему удивлению, не ощущал ни малейших признаков простуды ни от последнего морского купания, ни от более продолжительного пребывания в воде, когда затонул «Мартинес». При обычных обстоятельствах я после подобных испытаний лежал бы, конечно, в постели и около меня хлопотала бы сиделка.

Но боль в колене была мучительная. Насколько я мог понять, так как колено страшно распухло, - у меня была смещена коленная чашечка. Я сидел на своей койке и рассматривал колено (все шесть охотников находились тут же - они курили и громко разговаривали), когда мимо прошел Гендерсон и мельком глянул на меня.

- Скверная штука, - заметил он. - Обвяжи потуже тряпкой, пройдет.

Вот и все; а случись это со мной на суше, меня лечил бы хирург и, несомненно, прописал бы полный покой. Но следует отдать справедливость этим людям. Так же равнодушно относились они и к своим собственным страданиям. Я объясняю это привычкой и тем, что чувствительность у них притупилась. Я убежден, что человек с более тонкой нервной организацией, с более острой восприимчивостью страдал бы на их месте куда сильнее.

Я страшно устал, вернее, совершенно изнемог, и все же боль в колене не давала мне уснуть. С трудом удерживался я от стонов. Дома я, конечно, дал бы себе волю но эта новая, грубая, примитивная обстановка невольно внушала мне суровую сдержанность. Окружавшие меня люди, подобно дикарям, стоически относились к важным вещам, а в мелочах напоминали детей. Впоследствии мне пришлось наблюдать, как Керфуту, одному из охотников, размозжило палец. Керфут только не издал ни звука, но даже не изменился в лице. И вместе с тем я много раз видел, как тот же Керфут приходил в бешенство из-за сущих пустяков.

Вот и теперь он орал, размахивая руками, и отчаянно бранился - и все только потому, что другой охотник не соглашался с ним, что тюлений белек от рождения умеет плавать. Керфут утверждал, что этим умением новорожденный тюлень обладает с первой минуты своего появления на свет, а другой охотник, Лэтимер, тощий янки с хитрыми, похожими на щелочки глазами, утверждал, что тюлень именно потому и рождается на суше, что не умеет плавать, и мать обучает его этой премудрости совершенно так же, как птицы учат своих птенцов летать.

Остальные четыре охотника с большим интересом прислушивались к спору, - кто лежа на койке, кто приподнявшись и облокотясь на стол, - и временами подавали реплики. Иногда они начинали говорить все сразу, и тогда в тесном кубрике голоса их звучали подобно раскатам бутафорского грома. Они спорили о пустяках, как дети, и доводы их были крайне наивны. Собственно говоря, они даже не приводили никаких доводов, а ограничивались голословными утверждениями или отрицаниями. Умение или неумение новорожденного тюленя плавать они пытались доказать просто тем, что высказывали свое мнение с воинственным видом и сопровождали его выпадами против национальности, здравого смысла или прошлого своего противника. Я рассказываю об этом, чтобы показать умственный уровень людей, с которыми принужден был общаться. Интеллектуально они были детьми, хотя и в обличье взрослых мужчин.

Они беспрерывно курили - курили дешевый зловонный табак. В кубрике нельзя было продохнуть от дыма. Этот дым и сильная качка боровшегося с бурей судна, несомненно, довели бы меня до морской болезни, будь я ей подвержен. Я и так уже испытывал дурноту, хотя, быть может, причиной ее были боль в ноге и переутомление.

Лежа на койке и предаваясь своим мыслям, я, естественно, прежде всего задумывался над положением, в которое попал. Это же было невероятно, неслыханно! Я, Хэмфри Ван-Вейден, ученый и, с вашего позволения, любитель искусства и литературы, принужден валяться здесь, на какой-то шхуне, направляющейся в Берингово море бить котиков! Юнга! Никогда в жизни я не делал грубой физической, а тем более кухонной работы. Я всегда вел тихий, монотонный, сидячий образ жизни. Это была жизнь ученого, затворника, существующего на приличный и обеспеченный доход. Бурная деятельность и спорт никогда не привлекали меня. Я был книжным червем, так сестры и отец с детства и называли меня. Только раз в жизни я принял участие в туристском походе, да и то сбежал в самом начале и вернулся к комфорту и удобствам оседлой жизни. И вот теперь передо мной открывалась безрадостная перспектива бесконечной чистки картофеля, мытья посуды и прислуживания за столом. А ведь физически я совсем не был силен. Врачи, положим, утверждали, что у меня великолепное телосложение, но я никогда не развивал своих мускулов упражнениями, и они были слабы и вялы, как у женщины. По крайней мере те же врачи постоянно отмечали это, пытаясь убедить меня заняться гимнастикой. Но я предпочитал упражнять свою голову, а не тело, и теперь был, конечно, совершенно не подготовлен к предстоящей мне тяжелой жизни.

Я рассказываю лишь немногое из того, что передумал тогда, и делаю это, чтобы заранее оправдаться, ибо жалкой и беспомощной была та роль, которую мне предстояло сыграть.

Думал я также о моей матери и сестрах и ясно представлял себе их горе. Ведь я значился в числе погибших на «Мартинесе», одним из пропавших без вести. Передо мной мелькали заголовки газет, я видел, как мои приятели в университетском клубе покачивают головой и вздыхают: «Вот бедняга!» Видел я и Чарли Фэрасета в минуту прощания, в то роковое утро, когда он в халате на мягком диванчике под окном изрекал, словно оракул, свои скептические афоризмы.

А тем временем шхуна «Призрак», покачиваясь, ныряя, взбираясь на движущиеся водяные валы и скатываясь в бурлящие пропасти, прокладывала себе путь все дальше и дальше - к самому сердцу Тихого океана... и уносила меня с собой. Я слышал, как над морем бушует ветер. Его приглушенный вой долетал и сюда. Иногда над головой раздавался топот ног по палубе. Кругом все стонало и скрипело, деревянные крепления трещали, кряхтели, визжали и жаловались на тысячу ладов. Охотники все еще спорили и рычали друг на друга, словно какие-то человекоподобные земноводные. Ругань висела в воздухе. Я видел их разгоряченные лица в искажающем, тускло-желтом свете ламп, раскачивавшихся вместе с кораблем. В облаках дыма койки казались логовищами диких зверей. На стенах висели клеенчатые штаны и куртки и морские сапоги; на полках кое-где лежали дробовики и винтовки. Все это напоминало картину из жизни пиратов и морских разбойников былых времен. Мое воображение разыгралось и не давало мне уснуть. Это была долгая, долгая, томительная и тоскливая, очень долгая ночь.

 

Глава пятая

Первая ночь, проведенная мною в кубрике охотников, оказалась также и последней. На другой день новый помощник Иогансен был изгнан капитаном из его каюты и переселен в кубрик к охотникам. А мне велено было перебраться в крохотную каютку, в которой до меня в первый же день плавания сменилось уже два хозяина. Охотники скоро узнали причину этих перемещений и остались ею очень недовольны. Выяснилось, что Иогансен каждую ночь вслух переживает во сне все свои дневные впечатления. Волк Ларсен не пожелал слушать, как он непрестанно что-то бормочет и выкрикивает слова команды, и предпочел переложить эту неприятность на охотников.

После бессонной ночи я встал слабый и измученный. Так начался второй день моего пребывания на шхуне «Призрак». Томас Магридж растолкал меня в половине шестого не менее грубо, чем Билл Сайкс будил свою собаку. Но за эту грубость ему тут же отплатили с лихвой. Поднятый им без всякой надобности шум - я за всю ночь так и не сомкнул глаз - потревожил кого-то из охотников. Тяжелый башмак просвистел в полутьме, и мистер Магридж, взвыв от боли, начал униженно рассыпаться в извинениях. Потом в камбузе я увидел его окровавленное и распухшее ухо. Оно никогда уже больше не приобрело своего нормального вида, и матросы стали называть его после этого «капустным листом».

Этот день был полон для меня самых разнообразных неприятностей. Уже с вечера я взял из камбуза свое высохшее платье и теперь первым делом поспешил сбросить с себя вещи кока, а затем стал искать свой кошелек. Кроме мелочи (у меня на этот счет хорошая память), там лежало сто восемьдесят пять долларов золотом и бумажками. Кошелек я нашел, но все его содержимое, за исключением мелких серебряных монет, исчезло. Я заявил об этом коку, как только поднялся на палубу, чтобы приступить к своей работе в камбузе, и хотя и ожидал от него грубого ответа, однако свирепая отповедь, с которой он на меня обрушился, совершенно меня ошеломила.

- Вот что, Хэмп, - захрипел он, злобно сверкая глазами. - Ты что, хочешь, чтобы тебе пустили из носу кровь? Если ты считаешь меня вором, держи это про себя, а не то крепко пожалеешь о своей ошибке, черт тебя подери! Вот она, твоя благодарность, чтоб я пропал! Я тебя пригрел, когда ты совсем подыхал, взял к себе в камбуз, возился с тобой, а ты так мне отплатил? Проваливай ко всем чертям, вот что! У меня руки чешутся показать тебе дорогу.

Сжав кулаки и продолжая кричать, он двинулся на меня. К стыду своему должен признаться, что я, увернувшись от удара, выскочил из камбуза. Что мне было делать? Сила, грубая сила, царила на этом подлом судне. Читать мораль было здесь не в ходу. Вообразите себе человека среднего роста, худощавого, со слабыми, неразвитыми мускулами, привыкшего к тихой, мирной жизни, незнакомого с насилием... Что такой человек мог тут поделать? Вступать в драку с озверевшим коком было так же бессмысленно, как сражаться с разъяренным быком.

Так думал я в то время, испытывая потребность в самооправдании и желая успокоить свое самолюбие. Но такое оправдание не удовлетворило меня, да и сейчас, вспоминая этот случай, я не могу полностью себя обелить. Положение, в которое я попал, не укладывалось в обычные рамки и не допускало рациональных поступков - тут надо было действовать не рассуждая. И хотя логически мне, казалось, абсолютно нечего было стыдиться, я тем не менее всякий раз испытываю стыд при воспоминании об этом эпизоде, ибо чувствую, что моя мужская гордость была попрана и оскорблена.

Однако все это не относится к делу. Я удирал из камбуза с такой поспешностью, что почувствовал острую боль в колене и в изнеможении опустился на палубу у переборки юта. Но кок не стал преследовать меня.

- Гляньте на него! Ишь как улепетывает! - услышал я его насмешливые возгласы. - А еще с больной ногой! Иди назад, бедняжка, маменькин сынок! Не трону, не бойся!

Я вернулся и принялся за работу. На этом дело пока и кончилось, однако оно имело свои последствия. Я накрыл стол в кают-компании и в семь часов подал завтрак. Буря за ночь улеглась, но волнение было все еще сильное и дул свежий ветер. «Призрак» мчался под всеми парусами, кроме обоих топселей и бом-кливера. Паруса были поставлены в первую вахту, и, как я понял из разговора, остальные три паруса тоже решено было поднять сейчас же после завтрака. Я узнал также, что Волк Ларсен старается использовать этот шторм, который гнал нас на юго-запад, в ту часть океана, где мы могли встретить северо-восточный пассат. Под этим постоянным ветром Ларсен рассчитывал пройти большую часть пути до Японии, спуститься затем на юг к тропикам, а потом у берегов Азии повернуть опять на север.

После завтрака меня ожидало новое и также довольно незавидное приключение. Покончив с мытьем посуды, я выгреб из печки в кают-компании золу и вынес ее на палубу, чтобы выбросить за борт. Волк Ларсен и Гендерсон оживленно беседовали у штурвала. На руле стоял матрос Джонсон. Когда я двинулся к наветренному борту, он мотнул головой, и я принял это за утреннее приветствие. А он пытался предостеречь меня, чтобы я не выбрасывал золу против ветра. Ничего не подозревая, я прошел мимо Волка Ларсена и охотника и высыпал золу за борт. Ветер подхватил ее, и не только я сам, но и капитан с Гендерсоном оказались осыпанными золой. В тот же миг Ларсен ударил меня ногой, как щенка. Я никогда не представлял себе, что пинок ногой может быть так ужасен. Я отлетел назад и, шатаясь, прислонился к рубке, едва не лишившись сознания от боли. Все поплыло у меня перед глазами, к горлу подступила тошнота. Я сделал над собой усилие и подполз к борту. Но Волк Ларсен уже забыл про меня.

Стряхнув с платья золу, он возобновил разговор с Гендерсоном. Иогансен, наблюдавший все это с юта, послал двух матросов прибрать палубу.

Несколько позже в то же утро я столкнулся с неожиданностью совсем другого свойства. Следуя указаниям кока, я отправился в капитанскую каюту, чтобы прибрать ее и застелить койку. На стене, у изголовья койки, висела полка с книгами. С изумлением прочел я на корешках имена Шекспира, Теннисона, Эдгара По и Де-Куинси. Были там и научные сочинения, среди которых я заметил труды Тиндаля, Проктора и Дарвина, а также книги по астрономии и физике. Кроме того, я увидел «Мифический век» Булфинча, «Историю английской и американской литературы» Шоу, «Естественную историю» Джонсона в двух больших томах и несколько грамматик - Меткалфа, Гида и Келлога. Я не мог не улыбнуться, когда на глаза мне попался экземпляр «Английского языка для проповедников».

Наличие этих книг никак не вязалось с обликом их владельца, и я не мог не усомниться в том, что он способен читать их. Но, застилая койку, я обнаружил под одеялом томик Браунинга в кембриджском издании - очевидно, Ларсен читал его перед сном. Он был открыт на стихотворении «На балконе», и я заметил, что некоторые места подчеркнуты карандашом. Шхуну качнуло, я выронил книгу, из нее выпал листок бумаги, испещренный геометрическими фигурами и какими-то выкладками.

Значит, этот ужасный человек совсем не такой уж неуч, как можно было предположить, наблюдая его звериные выходки. И он сразу стал для меня загадкой. Обе стороны его натуры в отдельности были вполне понятны, но их сочетание казалось непостижимым. Я уже успел заметить, что Ларсен говорит превосходным языком, в котором лишь изредка проскальзывают не совсем правильные обороты. Если в разговоре с матросами и охотниками он и позволял себе жаргонные выражения, то в тех редких случаях, когда он обращался ко мне, его речь была точна и правильна.

Узнав его теперь случайно с другой стороны, я несколько осмелел и решился сказать ему, что у меня пропали деньги.

- Меня обокрали, - обратился я к нему, увидав, что он в одиночестве расхаживает по палубе.

- Сэр, - поправил он меня не грубо, но внушительно.

- Меня обокрали, сэр, - повторил я.

- Как это случилось? - спросил он.

Я рассказал ему, что оставил свое платье сушиться в камбузе, а потом кок чуть не избил меня, когда я заикнулся ему о пропаже.

Волк Ларсен выслушал меня и усмехнулся.

- Кок поживился, - решил он. - Но не кажется ли вам, что ваша жалкая жизнь стоит все же этих денег? Кроме того, это для вас урок. Научитесь в конце концов сами заботиться о своих деньгах. До сих пор, вероятно, это делал за вас ваш поверенный или управляющий.

Я почувствовал насмешку в его словах, но все же спросил:

- Как мне получить их назад?

- Это ваше дело. Здесь у вас нет ни поверенного, ни управляющего, остается полагаться только на самого себя. Если вам перепадет доллар, держите его крепче. Тот, у кого деньги валяются где попало, заслуживает, чтобы его обокрали. К тому же вы еще и согрешили. Вы не имеете права искушать ближних. А вы соблазнили кока, и он пал. Вы подвергли опасности его бессмертную душу. Кстати, верите ли вы в бессмертие души?

При этом вопросе веки его лениво приподнялись, и мне показалось, что отдернулась какая-то завеса, и я на мгновение заглянул в его душу. Но это была иллюзия. Я уверен, что ни одному человеку не удавалось проникнуть взглядом в душу Волка Ларсена. Это была одинокая душа, как мне довелось впоследствии убедиться. Волк Ларсен никогда не снимал маски, хотя порой любил играть в откровенность.

- Я читаю бессмертие в ваших глазах, - отвечал я и для опыта пропустил «сэр»; известная интимность нашего разговора, казалось мне, допускала это.

Ларсен действительно не придал этому значения.

- Вы, я полагаю, хотите сказать, что видите в них нечто живое. Но это живое не будет жить вечно.

- Я читаю в них значительно больше, - смело продолжал я.

- Ну да - сознание. Сознание, постижение жизни. Но не больше, не бесконечность жизни.

Он мыслил ясно и хорошо выражал свои мысли. Не без любопытства оглядев меня, он отвернулся и устремил взор на свинцовое море. Глаза его потемнели, и у рта обозначились резкие, суровые линии. Он явно был мрачно настроен.

- А какой в этом смысл? - отрывисто спросил он, снова повернувшись ко мне. - Если я наделен бессмертием, то зачем?

Я молчал. Как мог я объяснить этому человеку свой идеализм? Как передать словами что-то неопределенное, похожее на музыку, которую слышишь во сне? Нечто вполне убедительное для меня, но не поддающееся определению.

- Во что же вы тогда верите? - в свою очередь, спросил я.

- Я верю, что жизнь - нелепая суета, - быстро ответил он. - Она похожа на закваску, которая бродит минуты, часы, годы или столетия, но рано или поздно перестает бродить. Большие пожирают малых, чтобы поддержать свое брожение. Сильные пожирают слабых, чтобы сохранить свою силу. Кому везет, тот ест больше и бродит дольше других, - вот и все! Вон поглядите - что вы скажете об этом?

Нетерпеливым жестом он показал на группу матросов, которые возились с тросами посреди палубы.

- Они копошатся, движутся, но ведь и медузы движутся. Движутся для того, чтобы есть, и едят для того, чтобы продолжать двигаться. Вот и вся штука! Они живут для своего брюха, а брюхо поддерживает в них жизнь. Это замкнутый круг; двигаясь по нему, никуда не придешь. Так с ними и происходит. Рано или поздно движение прекращается. Они больше не копошатся. Они мертвы.

- У них есть мечты, - прервал я, - сверкающие, лучезарные мечты о...

- О жратве, - решительно прервал он меня.

- Нет, и еще...

- И еще о жратве. О большой удаче - как бы побольше и послаще пожрать. - Голос его звучал резко. В нем не было и тени шутки. - Будьте уверены, они мечтают об удачных плаваниях, которые дадут им больше денег; о том, чтобы стать капитанами кораблей или найти клад, - короче говоря, о том, чтобы устроиться получше и иметь возможность высасывать соки из своих ближних, о том, чтобы самим всю ночь спать под крышей и хорошо питаться, а всю грязную работу переложить на других. И мы с вами такие же. Разницы нет никакой, если не считать того, что мы едим больше и лучше. Сейчас я пожираю их и вас тоже. Но в прошлом вы ели больше моего. Вы спали в мягких постелях, носили хорошую одежду и ели вкусные блюда. А кто сделал эти постели, и эту одежду, и эти блюда? Не вы. Вы никогда ничего не делали в поте лица своего. Вы живете с доходов, оставленных вам отцом. Вы, как птица фрегат, бросаетесь с высоты на бакланов и похищаете у них пойманную ими рыбешку. Вы «одно целое с кучкой людей, создавших то, что они называют государством», и властвующих над всеми остальными людьми и пожирающих пищу, которую те добывают и сами не прочь были бы съесть. Вы носите теплую одежду, а те, кто сделал эту одежду, дрожат от холода в лохмотьях и еще должны вымаливать у вас работу - у вас или у вашего поверенного или управляющего, - словом, у тех, кто распоряжается вашими деньгами.

- Но это совсем другой вопрос! - воскликнул я.

- Вовсе нет! - Капитан говорил быстро, и глаза его сверкали. - Это свинство, и это... жизнь. Какой же смысл в бессмертии свинства? К чему все это ведет? Зачем все это нужно? Вы не создаете пищи, а между тем пища, съеденная или выброшенная вами, могла бы спасти жизнь десяткам несчастных, которые эту пищу создают, но не едят. Какого бессмертия заслужили вы? Или они? Возьмите нас с вами. Чего стоит ваше хваленое бессмертие, когда ваша жизнь столкнулась с моей? Вам хочется назад, на сушу, так как там раздолье для привычного вам свинства. По своему капризу я держу вас на этой шхуне, где процветает мое свинство. И буду держать. Я или сломаю вас, или переделаю. Вы можете умереть здесь сегодня, через неделю, через месяц. Я мог бы одним ударом кулака убить вас, - ведь вы жалкий червяк. Но если мы бессмертны, то какой во всем этом смысл? Вести себя всю жизнь по-свински, как мы с вами, - неужели это к лицу бессмертным? Так для чего же это все? Почему я держу вас тут?

- Потому, что вы сильнее, - выпалил я.

- Но почему я сильнее? - не унимался он. - Потому что во мне больше этой закваски, чем в вас. Неужели вы не понимаете? Неужели не понимаете?

- Но жить так - это же безнадежность! - воскликнул я.

- Согласен с вами, - ответил он. - И зачем оно нужно вообще, это брожение, которое и есть сущность жизни? Не двигаться, не быть частицей жизненной закваски, - тогда не будет и безнадежности. Но в этом-то все и дело: мы хотим жить и двигаться, несмотря на всю бессмысленность этого, хотим, потому что это заложено в нас природой, - стремление жить и двигаться, бродить. Без этого жизнь остановилась бы. Вот эта жизнь внутри вас и заставляет вас мечтать о бессмертии. Жизнь внутри вас стремится быть вечно. Эх! Вечность свинства!

Он круто повернулся на каблуках и пошел на корму, но, не дойдя до края юта, остановился и подозвал меня.

- Кстати, на какую сумму обчистил вас кок? - спросил он.

- На сто восемьдесят пять долларов, сэр, - отвечал я.

Он молча кивнул. Минутой позже, когда я спускался по трапу накрывать на стол к обеду, я слышал, как он уже разносит кого-то из матросов.

 

Глава шестая

Наутро шторм, обессилев, стих, и «Призрак» тихо покачивался на безбрежной глади океана. Лишь изредка в воздухе чувствовалось легкое дуновение, и капитан не покидал палубы и все поглядывал на северо-восток, откуда должен был прийти пассат.

Весь экипаж тоже был на палубе - готовил шлюпки к предстоящему охотничьему сезону. На шхуне имелось семь шлюпок: шесть охотничьих и капитанский тузик. Команда каждой шлюпки состояла из охотника, гребца и рулевого. На борту шхуны в команду входили только гребцы и рулевые, но вахтенную службу должны были нести и охотники, которые тоже находились в распоряжении капитана.

Все это я узнавал мало-помалу, - это и многое другое. «Призрак» считался самой быстроходной шхуной в промысловых флотилиях Сан-Франциско и Виктории. Когда-то это была частная яхта, построенная с расчетом на быстроходность. Ее обводы и оснастка - хотя я и мало смыслил в этих вещах - сами говорили за себя. Вчера, во время второй вечерней полувахты, мы с Джонсоном немного поболтали, и он рассказал мне все, что ему было известно о нашей шхуне. Он говорил восторженно, с такой любовью к хорошим кораблям, с какой иные говорят о лошадях. Но от плавания он не ждал добра и дал мне понять, что Волк Ларсен пользуется очень скверной репутацией среди прочих капитанов промысловых судов. Только желание поплавать на «Призраке» соблазнило Джонсона подписать контракт, но он уж начинал жалеть об этом.

Джонсон сказал мне, что «Призрак» - восьмидесятитонная шхуна превосходной конструкции. Наибольшая ширина ее - двадцать три фута, а длина превышает девяносто. Необычайно тяжелый свинцовый фальшкиль (вес его точно неизвестен) придает ей большую остойчивость и позволяет нести огромную площадь парусов. От палубы до клотика грот-стеньги больше ста футов, тогда как фок-мачта вместе со стеньгой футов на десять короче. Я привожу все эти подробности для того, чтобы можно было представить себе размеры этого плавучего мирка, носившего по океану двадцать два человека. Это был крошечный мирок, пятнышко, точка, и я дивился тому, как люди осмеливаются пускаться в море на таком маленьком, хрупком сооружении.

Волк Ларсен славился своей безрассудной смелостью в плавании под парусами. Я слышал, как Гендерсон и еще один охотник - калифорниец Стэндиш - толковали об этом. Два года назад Ларсен потерял мачты на «Призраке», попав в шторм в Беринговом море, после чего и были поставлены теперешние, более прочные и тяжелые. Когда их устанавливали, Ларсен заявил, что предпочитает перевернуться, нежели снова потерять мачты.

За исключением Иогансена, упоенного своим повышением, на борту не было ни одного человека, который не подыскивал бы оправдания своему поступлению на «Призрак». Половина команды состояла из моряков дальнего плавания, и они утверждали, что ничего не знали ни о шхуне, ни о капитане; а те, кто был знаком с положением вещей, потихоньку говорили, что охотники - прекрасные стрелки, но такая буйная и продувная компания, что ни одно приличное судно не взяло бы их в плавание.

Я познакомился еще с одним матросом, по имени Луис, круглолицым веселым ирландцем из Новой Шотландии, который всегда был рад поболтать, лишь бы его слушали. После обеда, когда кок спал внизу, а я чистил свою неизменную картошку, Луис зашел в камбуз «почесать языком». Этот малый объяснял свое пребывание на судне тем, что был пьян, когда подписывал контракт; он без конца уверял меня, что ни за что на свете не сделал бы этого в трезвом виде. Как я понял, он уже лет десять каждый сезон выезжает бить котиков и считается одним из лучших шлюпочных рулевых в обеих флотилиях.

- Эх, дружище, - сказал он, мрачно покачав головой, - хуже этой шхуны не сыскать, а ведь ты не был пьян, как я, когда попал сюда! Охота на котиков - это рай для моряка, но только не на этом судне. Помощник положил начало, но, помяни мое слово, у нас будут и еще покойники до конца плавания. Между нами говоря, этот Волк Ларсен сущий дьявол, и «Призрак» тоже стал адовой посудиной, с тех пор как попал к этому капитану. Что я, не знаю, что ли! Не помню я разве, как два года назад в Хакодате у него взбунтовалась команда и он застрелил четырех матросов. Я-то в то время плавал на «Эмме Л.», мы стояли на якоре в трехстах ярдах от «Призрака». И еще в том же году он убил человека одним ударом кулака. Да, да, так и уложил на месте! Хватил по голове, и она треснула, как яичная скорлупа. А что он выкинул с губернатором острова Кура и с начальником тамошней полиции! Эти два японских джентльмена явились к нему на «Призрак» в гости, и с ними были их жены, хорошенькие, словно куколки. Ну, точь-в-точь, как рисуют на веерах. А когда пришло время сниматься с якоря, он спустил мужей в их сампан и будто случайно не успел спустить жен. Через неделю этих бедняжек высадили на берег по другую сторону острова, и ничего им не оставалось, как брести домой через горы в своих игрушечных соломенных сандалиях, которых не могло хватить и на одну милю. Что я, не знаю, что ли! Зверь он, этот Волк Ларсен, вот что! Зверь, о котором еще в Апокалипсисе сказано. И добром он не кончит... Только помни, я тебе ничего не говорил! И словечка не шепнул. Потому что старый толстый Луис поклялся вернуться живым из этого плавания, даже если все остальные пойдут на корм рыбам.

- Волк Ларсен! - помолчав, заворчал он снова. - Даром, что ли, его так зовут! Да, он волк, настоящий волк! Бывает, что у человека каменное сердце, а у этого и вовсе сердца нет. Волк, просто волк, и все тут! Верно ведь, эта кличка здорово ему пристала?

- Но если его так хорошо знают, - возразил я, - как же ему удается набирать себе экипаж?

- А как это всегда находят людей на какую угодно работу, хоть на земле, хоть на море? - с кельтской горячностью возразил Луис. - Разве ты увидел бы меня на борту этой шхуны, если бы я не был пьян, как свинья, когда подмахнул контракт?

Кое-кто здесь такой народ, что им не попасть на порядочное судно. Взять хоть наших охотников. А другие, бедняги, матросня с бака, сами не знали, куда они нанимаются. Ну да они еще узнают! Узнают и проклянут тот день, когда родились на свет! Жаль мне их, но я должен прежде всего думать о толстом старом Луисе и о том, что его ждет. Только, смотри, молчок! Я тебе ни слова не говорил.

Эти охотники - порядочная дрянь, - через минуту начал он снова, так как отличался необычайной словоохотливостью. - Дай срок, они еще разойдутся и покажут себя. Ну да Ларсен живо их скрутит. Только он и может нагнать на них страху. Вот, возьми хоть моего охотника Хорнера. Уж такой тихоня с виду, спокойный да вежливый, прямо как барышня, воды, кажется, не замутит. А ведь в прошлом году укокошил своего рулевого. Несчастный случай, и все. Но я встретил потом в Иокогаме гребца, и он рассказал мне, как было дело. А этот маленький чернявый проходимец Смок - ведь он отбыл три года на сибирских соляных копях за браконьерство: охотился в русском заповеднике на Медном острове. Его там сковали нога с ногой и рука с рукой с другим каторжником. Так вот на работе между ними что-то вышло, и Смок отправил своего товарища из шахты наверх в бадьях с солью. Только отправлял он его по частям: сегодня - ногу, завтра - руку, послезавтра - голову...

- Что вы такое говорите! - в ужасе вскричал я.

- Что я говорю? - резко прервал он меня. - Ничего я не говорю. Я глух и нем и другим советую помалкивать, если им жизнь дорога. Что я говорил? Да только, что все они замечательные ребята и он тоже, чтоб его черт побрал, чтоб ему гнить в чистилище десять тысяч лет, а потом провалиться в самую преисподнюю!

Джонсон, матрос, который чуть не содрал с меня кожу, когда я впервые попал на борт, казался мне наиболее прямодушным из всей команды. Это была простая, открытая натура. Его честность и мужественность бросались в глаза, и в то же время он был очень скромен, почти робок. Однако робким его все же нельзя было назвать. Чувствовалось, что он способен отстаивать свои взгляды и обладает чувством собственного достоинства. Мне запомнилась моя первая встреча с ним и то, как он не пожелал, чтобы коверкали его фамилию. О нем и об этих его особенностях Луис высказался так (слова его звучали пророчеством):

- Славный малый этот швед Джонсон, лучший матрос на баке. Он гребцом у нас на шлюпке. Но с Волком Ларсеном у него дойдет до беды, это как пить дать. Уж я-то знаю! Я вижу, как надвигается буря. Я говорил с Джонсоном по-братски, но он не желает тушить огни и вывешивать фальшивые сигналы. Чуть что не по нем, начинает ворчать, а на судне всегда найдется гад, который донесет на него. Волк силен, а эта волчья порода не терпит силы в других. Он видит, что и Джонсон силен и его не согнуть, - этот не станет благодарить и кланяться, если его обложат или влепят по морде. Эх, быть беде! Быть беде! И бог весть, где я возьму тогда другого гребца! Вы знаете, что сделал этот дурак, когда старик назвал его «Ионсон». «Меня зовут Джефконсон, сэр», - поправляет он капитана да еще начинает выговаривать это буква за буквой. Вы бы поглядели на старика! Я думал, он пристукнет его на месте. Ну, на этот раз он его не убил, но он еще обломает этого шведа, или я мало смыслю в том, что бывает у нас на море.

Томас Магридж становится невыносим. Я должен величать его «мистер» и «сэр», прибавлять это к каждому слову. Обнаглел он так отчасти потому, что Волк Ларсен, по-видимому, к нему благоволит. Вообще-то неслыханная вещь, на мой взгляд, чтобы капитан водил дружбу с коком, но таков каприз Волка Ларсена. Он два или три раза случалось, что он просовывал голову в камбуз и принимался благодушно поддразнивал кока. А сегодня после обеда минут пятнадцать болтал с ним на юте. После этой беседы Магридж ринулся в камбуз, сияя и гадко ухмыляясь во весь рот, и за работой все время напевал себе под нос какие-то уличные песенки чудовищно гнусавым фальцетом.

- Я умею ладить с начальством, - разоткровенничался он со мной. - Знаю, как себя с ним вести, и меня всюду ценят. Вот хотя бы с последним шкипером - я, когда хотел, запросто заходил к нему в каюту поболтать и пропустить стаканчик. «Магридж, - говорил он мне, - Магридж, а ведь ты ошибся в своем призвании!» «А что это за призвание?» - спрашиваю. «Ты должен был родиться джентльменом, чтобы тебе никогда не пришлось своим трудом зарабатывать на жизнь». Убей меня бог, Хэмп, если он не сказал так - слово в слово! А я слушаю его и сижу у него в каюте, как у себя дома, курю его сигары и пью его ром!

Эта болтовня доводила меня до исступления. Никогда еще ничей голос не был мне так ненавистен. Масленый, вкрадчивый тон кока, его гаденькая улыбочка, его невероятное самомнение так действовали мне на нервы, что меня бросало в дрожь. Это была, безусловно, самая омерзительная личность, какую я когда-либо встречал. К тому же он был неописуемо нечистоплотен, а так как вся пища проходила через его руки, то я, мучимый брезгливостью, старался есть то, к чему он меньше прикасался.

Мои руки, не привыкшие к грубой работе, доставляли мне много мучений. Грязь так въелась в кожу, что я не мог отмыть ее даже щеткой. Ногти почернели и обломались, на ладонях вскочили волдыри, а однажды, потеряв равновесие во время качки и привалившись к плите, я сильно обжег себе локоть. Колено тоже продолжало болеть. Опухоль держалась, и коленная чашечка все еще не стала на место. С утра до ночи я должен был ковылять по кораблю, и это отнюдь не приносило пользы моей искалеченной ноге. Я знал, что ей необходим отдых.

Отдых! Раньше я не понимал по-настоящему значения этого слова. Ведь я всю свою жизнь отдыхал, сам того не сознавая. А теперь, если бы мне удалось посидеть полчасика, ничего не делая, не думая ни о чем, - это показалось бы мне величайшим блаженством на свете. Зато все это явилось для меня как бы откровением. Да, теперь я знаю, каково приходится трудовому люду! Мне и не снилось, что работа может быть так чудовищно тяжела. С половины шестого утра и до десяти вечера я раб всех и каждого и не имею ни минуты для себя, кроме тех кратких мгновений, которые удается урвать в конце вечерней вахты. Стоит мне залюбоваться на миг сверкающим на солнце морем или заглядеться, как один матрос бежит по бушприту, а другой карабкается наверх по вантам, и тотчас за моей спиной раздается ненавистный голос: «Эй, Хэмп! Ты что там рот разинул! Думаешь, не вижу?»

В кубрике у охотников заметно растет недовольство, и я слышал, что Смок и Гендерсон подрались. Гендерсон самый опытный из охотников. Это флегматичный парень, и его трудно раскачать, но, верно, уж его раскачали, потому что Смок ходит с подбитым глазом и сегодня за ужином смотрел зверем.

Перед ужином я был свидетелем жестокого зрелища, изобличающего грубость и черствость этих людей. В нашей команде есть новичок, по имени Гаррисон, неуклюжий деревенский парень, которого, должно быть, толкнула на это первое плавание жажда приключений. При слабом и часто меняющемся противном ветре шхуне приходится много лавировать. В таких случаях паруса переносят с одного борта на другой, а наверх посылают матроса - перенести фор-топсель. Гаррисон был наверху, когда шкот заело в блоке, через который он проходит на ноке гафеля. Насколько я понимаю, было два способа очистить шкот: либо спустить фок, что было сравнительно легко и не сопряжено с опасностью, либо добраться по дирик-фалу до нока гафеля - предприятие весьма рискованное.

Иогансен приказал Гаррисону лезть по фалу. Всякому было ясно, что мальчишка трусит. Да и не мудрено - ведь ему предстояло подняться на восемьдесят футов над палубой, доверив свою жизнь тонким, колеблющимся снастям. При более ровном ветре опасность была бы не так велика, но «Призрак» качало на длинной волне, как скорлупку, и при каждом крене судна паруса хлопали и полоскались, а фалы то ослабевали, то вдруг натягивались рывком. Они могли стряхнуть с себя человека, как возница стряхивает муху с кнута.

Гаррисон слышал приказ и понял, чего от него требуют, но все еще мешкал. Быть может, ему первый раз в жизни приходилось работать на мачте. Иогансен, который успел уже перенять манеру Волка Ларсена, разразился градом ругательств.

- Будет, Иогансен! - оборвал его капитан. - На этом судне ругаюсь я, пора бы вам это понять. Если мне понадобится ваша помощь, я вам скажу.

- Есть, сэр, - покорно отозвался помощник.

В это время Гаррисон уже лез по фалам. Я смотрел на него из двери камбуза и видел, что он весь дрожит, словно в лихорадке. Он подвигался вперед очень медленно и осторожно. Его фигура четко вырисовывалась на яркой синеве неба и напоминала огромного паука, ползущего по тонкой нити паутины.

Гаррисону приходилось взбираться вверх под небольшим уклоном, и дирик-фал, пропущенный через разные блоки на гафеле и на мачте, кое-где давал опору для рук и ног. Но беда была в том, что слабый и непостоянный ветер плохо наполнял паруса. Когда Гаррисон был уже на полпути к ноку гафеля, «Призрак» сильно качнуло, сначала в наветренную сторону, а потом обратно в ложбину между двумя валами. Гаррисон замер, крепко уцепившись за фал. Стоя внизу, на расстоянии восьмидесяти футов от него, я видел, как напряглись его мускулы в отчаянной борьбе за жизнь. Парус повис пустой, гафель закинуло, фал ослабел, и хотя все произошло мгновенно, я видел, как он прогнулся под тяжестью матроса. Потом гафель внезапно вернулся в прежнее положение, огромный парус, надуваясь, хлопнул так, словно выстрелили из пушки, а три ряда риф-штертов защелкали по парусине, создавая впечатление ружейной пальбы. Гаррисон, уцепившийся за фал, совершил головокружительный полет. Но полет этот внезапно прекратился. Фал натянулся, и это и был удар кнута, стряхивающий муху. Гаррисон не удержался. Одна рука его отпустила фал, другая секунду еще цеплялась, но только секунду. Однако в момент падения матрос каким-то чудом ухитрился зацепиться за снасти ногами и повис вниз головой. Изогнувшись, он снова ухватился руками за фал. Мало-помалу ему удалось восстановить прежнее положение, и он жалким комочком прилип к снастям.

- Пожалуй, это отобьет у него аппетит к ужину, - услышал я голос Волка Ларсена, который появился из-за угла камбуза. - Полундра, Иогансен! Берегитесь! Сейчас начнется!

И действительно, Гаррисону было дурно, как при морской болезни. Он висел, уцепившись за снасти, и не решался двинуться дальше. Но Иогансен не переставал яростно понукать его, требуя, чтобы он выполнил приказание.

- Стыд и позор! - проворчал Джонсон, медленно и с трудом, но правильно выговаривая английские слова. Он стоял у грот-вант в нескольких шагах от меня. - Малый и так старается. Научился бы понемногу. А это...

Он умолк, прежде чем слово «убийство» сорвалось у него с языка.

- Тише ты! - шепнул ему Луис. - Помалкивай, коли тебе жизнь не надоела!

Но Джонсон не унимался и продолжал ворчать.

- Послушайте, - сказал один из охотников, Стэндиш, обращаясь к капитану, - это мой гребец, я не хочу потерять его.

- Ладно, Стэндиш, - последовал ответ. - Он гребец, когда он у вас на шлюпке, но на шхуне - он мой матрос, и я могу распоряжаться им, как мне заблагорассудится, черт подери!

- Это еще не значит... - начал было снова Стэндиш.

- Хватит! - огрызнулся Ларсен. - Я сказал, и точка. Это мой матрос, и я могу сварить из него суп и съесть, если пожелаю.

Злой огонек сверкнул в глазах охотника, но он смолчал и направился к кубрику; остановившись на трапе, он взглянул вверх. Все матросы столпились теперь на палубе; все глаза были обращены туда, где шла борьба жизни со смертью. Черствость, бессердечие тех людей, которым современный промышленный строй предоставил власть над жизнью других, ужаснули меня. Мне, стоявшему всегда в стороне от житейского водоворота, даже на ум не приходило, что труд человека может быть сопряжен с такой опасностью. Человеческая жизнь всегда представлялась мне чем-то высоко священным, а здесь ее не ставили ни во что, здесь она была не больше как цифрой в коммерческих расчетах. Должен оговориться: матросы сочувствовали своему товарищу, взять, к примеру, того же Джонсона, но начальство - капитан и охотники - проявляло полное бессердечие и равнодушие. Ведь и Стэндиш вступился за матроса лишь потому, что не хотел потерять гребца. Будь это гребец с другой шлюпки, он отнесся бы к происшествию так же, как остальные, оно только позабавило бы его.

Но вернемся к Гаррисону. Минут десять Иогансен всячески понукал и поносил несчастного и заставил его наконец двинуться с места. Матрос добрался все же до нока гафеля. Там он уселся на гафель верхом, и ему стало легче держаться. Он очистил шкот и мог теперь вернуться, спустившись по фалу к мачте. Но у него уже, как видно, не хватало духу. Он не решался променять свое опасное положение на еще более опасный спуск.

Расширенными от страха глазами он поглядывал на тот путь, который ему предстояло совершить высоко в воздухе, потом переводил взгляд на палубу. Его трясло, как в лихорадке. Мне никогда еще не случалось видеть выражения такого смертельного испуга на человеческом лице. Тщетно Иогансен кричал ему, чтобы он спускался. Каждую минуту его могло сбросить с гафеля, но он прилип к нему, оцепенев от ужаса. Волк Ларсен прогуливался по палубе, беседуя со Смоком, и не обращал больше никакого внимания на Гаррисона, только раз резко окрикнул рулевого:

- Ты сошел с курса, приятель. Смотри, получишь у меня!

- Есть, сэр, - отвечал рулевой и немного повернул штурвал.

Его провинность состояла в том, что он слегка отклонил шхуну от курса, чтобы слабый ветер мог хоть немного надуть паруса и удерживать их в одном положении. Этим он пытался помочь злополучному Гаррисону, рискуя навлечь на себя гнев Волка Ларсена.

Время шло, и напряжение становилось невыносимым. Однако Томас Магридж находил это происшествие чрезвычайно забавным. Каждую минуту он высовывал голову из камбуза и отпускал шуточки. Как я ненавидел его! Моя ненависть к нему выросла за эти страшные минуты до исполинских размеров. Первый раз в жизни я испытывал желание убить человека. Я «жаждал крови», как выражаются некоторые наши писатели и любители пышных оборотов. Жизнь вообще, быть может, священна, но жизнь Томаса Магриджа представлялась мне чем-то презренным и нечестивым. Почувствовав жажду убийства, я испугался, и у меня мелькнула мысль: неужели грубость окружающей среды так на меня повлияла? Ведь не я ли всегда утверждал, что смертная казнь несправедлива и недопустима даже для самых закоренелых преступников?

Прошло не меньше получаса, а затем я заметил, что Джонсон и Луис горячо о чем-то спорят. Спор кончился тем, что Джонсон отмахнулся от Луиса, который пытался его удержать, и направился куда-то. Он пересек палубу, прыгнул на фор-ванты и полез вверх. Это не ускользнуло от острого взора Волка Ларсена.

- Эй, ты! Куда? - крикнул он.

Джонсон остановился. Глядя в упор на капитана, он неторопливо ответил:

- Хочу снять парня.

- Спустись сию же минуту вниз, черт тебя дери! Слышишь? Вниз!

Джонсон медлил, но многолетняя привычка подчиняться приказу пересилила, и, спустившись с мрачным видом на палубу, он ушел на бак.

В половине шестого я направился в кают-компанию накрывать на стол, но почти не сознавал, что делаю.

Я видел только раскачивающийся гафель и прилепившегося к нему бледного, дрожащего от страха матроса, похожего снизу на какую-то смешную козявку.

В шесть часов, подавая обед и пробегая по палубе в камбуз, я видел Гаррисона все в том же положении.

Разговор за столом шел о чем-то постороннем. Никого, по-видимому, не интересовала жизнь этого человека, подвергнутая смертельной опасности потехи ради. Однако немного позже, лишний раз сбегав в камбуз, я, к своей великой радости, увидел Гаррисона, который, не таясь, брел от вант к люку на баке. Он наконец собрался с духом и спустился.

- Чтоб покончить с этим случаем, я должен вкратце передать свой разговор с Волком Ларсеном, - он заговорил со мной в кают-компании, когда я убирал посуду.

- Что это у вас сегодня такой жалкий вид? - начал он. - В чем дело?

Я видел, что он отлично понимает, почему я чувствую себя почти так же худо, как Гаррисон, но хочет вызвать меня на откровенность, и отвечал:

- Меня расстроило жестокое обращение с этим малым.

Он усмехнулся.

- Это у вас нечто вроде морской болезни. Одни подвержены ей, другие - нет.

- Что же тут общего? - возразил я.

- Очень много общего, - продолжал он. - Земля так же полна жестокостью, как море - движением. Иные не переносят первой, другие - второго. Вот и вся причина.

- Вы так издеваетесь над человеческой жизнью, неужели вы не придаете ей никакой цены? - спросил я.

- Цены! Какой цены? - Он посмотрел на меня, и я прочел циничную усмешку в его суровом пристальном взгляде. - О какой цене вы говорите? Как вы ее определите? Кто ценит жизнь?

- Я ценю, - ответил я.

- Как же вы ее цените? Я имею в виду чужую жизнь. Сколько она, по-вашему, стоит?

Цена жизни! Как мог я определить ее? Привыкший ясно и свободно излагать свои мысли, я в присутствии Ларсена почему-то не находил нужных слов. Отчасти я объяснял себе это тем, что его личность подавляла меня, но главная причина крылась все же в полной противоположности наших воззрений. В спорах с другими материалистами я всегда мог хоть в чем-то найти общий язык, найти какую-то отправную точку, но с Волком Ларсеном у меня не было ни единой точки соприкосновения. Быть может, меня сбивала с толку примитивность его мышления: он сразу приступал к тому, что считал существом вопроса, отбрасывая все, казавшееся ему мелким и незначительным, и говорил так безапелляционно, что я терял почву под ногами. Цена жизни! Как мог я сразу, не задумываясь, ответить на такой вопрос? Жизнь священна - это я принимал за аксиому. Ценность ее в ней самой - это было столь очевидной истиной, что мне никогда не приходило в голову подвергать ее сомнению. Но когда Ларсен потребовал, чтобы я нашел подтверждение этой общеизвестной истине, я растерялся.

- Мы с вами беседовали об этом вчера, - сказал он. - Я сравнивал жизнь с закваской, с дрожжевым грибком, который пожирает жизнь, чтобы жить самому, и утверждал, что жизнь - это просто торжествующее свинство. С точки зрения спроса и предложения жизнь самая дешевая вещь на свете. Количество воды, земли и воздуха ограничено, но жизнь, которая порождает жизнь, безгранична. Природа расточительна. Возьмите рыб с миллионами икринок. И возьмите себя или меня! В наших чреслах тоже заложены миллионы жизней. Имей мы возможность даровать жизнь каждой крупице заложенной в нас нерожденной жизни, мы могли бы стать отцами народов и населить целые материки. Жизнь? Пустое! Она ничего не стоит. Из всех дешевых вещей она самая дешевая. Она стучится во все двери. Природа рассыпает ее щедрой рукой. Где есть место для одной жизни, там она сеет тысячи, и везде жизнь пожирает жизнь, пока не остается лишь самая сильная и самая свинская.

- Вы читали Дарвина, - заметил я. - Но вы превратно толкуете его, если думаете, что борьба за существование оправдывает произвольное разрушение вами чужих жизней.

Он пожал плечами.

- Вы, очевидно, имеете в виду лишь человеческую жизнь, так как зверей, и птиц, и рыб вы уничтожаете не меньше, чем я или любой другой человек. Но человеческая жизнь ничем не отличается от всякой прочей жизни, хотя вам и кажется, что это не так, и вы якобы видите какую-то разницу. Почему я должен беречь эту жизнь, раз она так дешево стоит и не имеет ценности?

Для матросов не хватает кораблей на море, так же как для рабочих на суше не хватает фабрик и машин. Вы, живущие на суше, отлично знаете, что, сколько бы вы ни вытесняли бедняков на окраины, в городские трущобы, отдавая их во власть голода и эпидемий, и сколько бы их мерло из-за отсутствия корки хлеба и куска мяса (то есть той же разрушенной жизни), их еще остается слишком много, и вы не знаете, что с ними делать. Видели вы когда-нибудь, как лондонские грузчики дерутся, словно дикие звери, из-за возможности получить работу?

Он направился к трапу, но обернулся, чтобы сказать еще что-то напоследок.

- Видите ли, жизнь не имеет никакой цены, кроме той, какую она сама себе придает. И, конечно, она себя оценивает, так как неизбежно пристрастна к себе. Возьмите хоть этого матроса, которого я сегодня держал на мачте. Он цеплялся за жизнь так, будто это невесть какое сокровище, драгоценнее всяких бриллиантов или рубинов. Имеет ли она для вас такую ценность? Нет. Для меня? Нисколько. Для него самого? Несомненно. Но я не согласен с его оценкой, он чрезмерно переоценивает себя. Бесчисленные новые жизни ждут своего рождения. Если бы он упал и разбрызгал свои мозги по палубе, словно мед из сотов, мир ничего не потерял бы от этого. Он не представляет для мира никакой ценности. Предложение слишком велико. Только в своих собственных глазах имеет он цену, и заметьте, насколько эта ценность обманчива, - ведь, мертвый, он уже не сознавал бы этой потери. Только он один и ценит себя дороже бриллиантов и рубинов. И вот бриллианты и рубины пропадут, рассыплются по палубе, их смоют в океан ведром воды, а он даже не будет знать об их исчезновении. Он ничего не потеряет, так как с потерей самого себя утратит и сознание потери. Ну? Что вы скажете?

- Что вы по крайней мере последовательны, - ответил я.

Это было все, что я мог сказать, и я снова занялся мытьем тарелок.

 

Глава седьмая

Наконец после трех дней переменных ветров мы поймали северо-восточный пассат. Я вышел на палубу, хорошо выспавшись, несмотря на боль в колене, и увидел, что «Призрак», пеня волны, летит, как на крыльях, под всеми парусами, кроме кливеров. В корму дул свежий ветер. Какое чудо эти мощные пассаты! Весь день мы шли вперед и всю ночь и так изо дня в день, а ровный и сильный ветер все время дул нам в корму. Шхуна сама летела вперед, и не нужно было выбирать и травить всевозможные снасти или переносить топселя, и матросам оставалось только нести вахту у штурвала. Вечерами, после захода солнца, шкоты немного потравливали, а по утрам, дав им просохнуть после росы, снова добирали, - и это было все.

Наша скорость - десять, одиннадцать, иной раз двенадцать узлов. А попутный ветер все дует и дует с северо-востока, и мы за сутки покрываем двести пятьдесят миль. Меня и печалит и радует эта скорость, с которой мы удаляемся от Сан-Франциско и приближаемся к тропикам. С каждым днем становится все теплее. Во время второй вечерней полувахты матросы выходят на палубу, раздеваются и окатывают друг друга морской водой. Начинают появляться летучие рыбы, и ночью вахтенные ползают по палубе, ловя тех, что падают к нам на шхуну. А утром, если удается подкупить Магриджа, из камбуза несется приятный запах жареной рыбы. Порой все лакомятся мясом дельфина, когда Джонсону посчастливится поймать с бушприта одного из этих красавцев.

Джонсон проводит там все свое свободное время или же заберется на салинг и смотрит, как «Призрак», гонимый пассатом, рассекает воду. Страсть и упоение светятся в его взгляде, он ходит, как в трансе, восхищенно поглядывая на раздувающиеся паруса, на пенистый след корабля, на его свободный бег по высоким волнам, которые движутся вместе с нами величавой процессией.

Дни и ночи - «чудо и неистовый восторг», и хотя нудная работа поглощает все мое время, я все же стараюсь улучить минутку, чтобы полюбоваться этой бесконечной торжествующей красотой, о существовании которой никогда прежде и не подозревал. Над нами синее, безоблачное небо, повторяющее оттенки моря, которое под форштевнем блестит и отливает, как голубой атлас. По горизонту протянулись легкие, перистые облачка, неизменные, неподвижные, точно серебряная оправа яркого бирюзового свода.

Надолго запомнилась мне одна ночь, когда, забыв про сон, лежал я на полубаке и смотрел на переливчатую игру пены, бурлившей у форштевня. До меня долетали звуки, напоминавшие журчание ручейка по мшистым камням в тихом, уединенном ущелье. Они убаюкивали, уносили куда-то далеко, заставляя забыть, что я - юнга «Хэмп», бывший некогда Хэмфри Ван-Вейденом, который тридцать пять лет своей жизни просидел над книгами. Меня вернул к действительности голос Волка Ларсена, как всегда сильный и уверенный, но с необычайной мягкостью и затаенным восторгом произносивший такие слова:

Южных звезд искристый свет, за кормой сребристый след,

Как дорога в небосвод.

Киль взрезает пену волн, парус ровным ветром полн.

Кит дробит сверканье вод.

Снасти блещут росой по утрам,

Солнце сушит обшивку бортов.

Перед нами путь, путь, знакомый нам, —

Путь на юг, старый друг, он для нас вечно нов!

- Ну как, Хэмп? Нравится вам это? - спросил он меня, помолчав, как того требовали стихи и обстановка.

Я взглянул на него. Лицо его было озарено светом, как само море, и глаза сверкали.

- Меня поражает, что вы способны на такой энтузиазм, - холодно отвечал я.

- Почему же? Это говорит во мне жизнь! - воскликнул он.

- Дешевая вещь, не имеющая никакой цены, - напомнил я ему его слова.

Он рассмеялся, и я впервые услышал в его голосе искреннее веселье.

- Эх, никак не заставишь вас понять, никак не втолкуешь вам, что это за штука - жизнь! Конечно, она имеет цену только для себя самой. И могу сказать вам, что моя жизнь сейчас весьма ценна... для меня. Ей прямо нет цены, хотя вы скажете, что я очень ее переоцениваю. Но что поделаешь, моя жизнь сама определяет себе цену.

Он помолчал - казалось, он подыскивает слова, чтобы высказать какую-то мысль, - потом заговорил снова:

- Видите ли, я испытываю сейчас удивительный подъем духа. Словно все времена звучат во мне и все силы принадлежат мне. Словно мне открылась истина, и я могу отличить добро от зла, правду от лжи и взором проникнуть в даль. Я почти готов поверить в бога. Но, - голос его изменился и лицо потемнело, - почему я в таком состоянии? Откуда эта радость жизни? Это упоение жизнью? Этот - назовем его так - подъем? Все это бывает просто от хорошего пищеварения, когда у человека желудок в порядке, аппетит исправный и весь организм хорошо работает. Это - брожение закваски, шампанское в крови, это обман, подачка, которую бросает нам жизнь, внушая одним высокие мысли, а других заставляя видеть бога или создавать его, если они не могут его видеть. Вот и все: опьянение жизни, бурление закваски, бессмысленная радость жизни, одурманенной сознанием, что она бродит, что она жива. Но увы! Завтра я буду расплачиваться за это, завтра для меня, как для запойного пьяницы, наступит похмелье. Завтра я буду помнить, что я должен умереть и, вероятнее всего, умру в плавании; что я перестану бродить в самом себе, стану частью брожения моря; что я буду гнить; что я сделаюсь падалью; что сила моих мускулов перейдет в плавники и чешую рыб. Увы! Шампанское выдохлось. Вся игра ушла из него, и оно потеряло свой вкус.

Он покинул меня так же внезапно, как и появился, спрыгнув на палубу мягко и бесшумно, словно тигр.

«Призрак» продолжал идти своим путем. Пена бурлила у форштевня, но мне чудились теперь звуки, похожие на сдавленный хрип. Я прислушивался к ним, и мало-помалу впечатление, которое произвел на меня внезапный переход Ларсена от экстаза к отчаянию, ослабело.

Вдруг какой-то матрос на палубе звучным тенором затянул «Песнь пассата»:

Я ветр, любезный морякам,

Я свеж, могуч.

Они следят по небесам

Мой лет средь туч.

И я бегу за кораблем

Вернее пса.

Вздуваю ночью я и днем

Все паруса.

 

Глава восьмая

Иногда Волк Ларсен кажется мне просто сумасшедшим или, во всяком случае, не вполне нормальным - столько у него странностей и диких причуд. Иногда же я вижу в нем задатки великого человека, гения, оставшиеся в зародыше. И наконец, в чем я совершенно убежден, так это в том, что он ярчайший тип первобытного человека, опоздавшего родиться на тысячу лет или поколений, живой анахронизм в наш век высокой цивилизации. Бесспорно, он законченный индивидуалист и, конечно, очень одинок. Между ним и всем экипажем нет ничего общего. Его необычайная физическая сила и сила его личности отгораживают его от других. Он смотрит на них, как на детей - не делает исключения даже для охотников, - и обращается с ними, как с детьми, заставляя себя спускаться до их уровня и порой играя с ними, словно со щенками. Иногда же он исследует их суровой рукой вивисектора и копается в их душах, как бы желая понять, из какого теста они слеплены.

За столом я десятки раз наблюдал, как он, холодно и пристально глядя на кого-нибудь из охотников, принимался оскорблять его, а затем с таким любопытством ждал от него ответа, вернее, вспышки бессильного гнева, что мне, стороннему наблюдателю, понимавшему, в чем тут дело, становилось смешно. Когда же он сам впадает в ярость, она кажется мне напускной. Я уверен, что это только манера держаться, сознательно усвоенная им по отношению к окружающим, и он просто пользуется ею для своих экспериментов. После смерти его помощника я, в сущности, ни разу больше не видел Ларсена по-настоящему разгневанным да, признаться, и не желал бы увидеть, как вырвется наружу вся его чудовищная сила.

Раз уж зашла речь о его прихотях, я расскажу о том, что случилось с Томасом Магриджем в кают-компании, а заодно покончу и с тем происшествием, о котором уже как-то упоминал.

Однажды после обеда я заканчивал уборку кают-компании, как вдруг по трапу спустились Волк Ларсен и Томас Магридж. Хотя конура кока примыкала к кают-компании, он никогда не смел задерживаться здесь и робкой тенью поспешно проскальзывал мимо два-три раза в день.

- Так, значит, ты играешь в «наполеон»? - довольным тоном произнес Волк Ларсен. - Ну, разумеется, ты же англичанин. Я сам научился этой игре на английских кораблях.

Этот жалкий червяк, Томас Магридж, был на седьмом небе оттого, что капитан разговаривает с ним по-приятельски, но все его ужимки и мучительные старания держаться с достоинством и разыгрывать из себя человека, рожденного для лучшей жизни, могли вызвать только омерзение и смех. Мое присутствие он совершенно игнорировал, впрочем, ему и на самом деле было не до меня. Его водянистые, выцветшие глаза сияли, и у меня не хватает фантазии вообразить себе, какие блаженные видения носились перед его взором.

- Подай карты, Хэмп, - приказал мне Волк Ларсен, когда они уселись за стол. - И принеси виски и сигары - достань из ящика у меня под койкой.

Когда я вернулся в кают-компанию, кок уже туманно распространялся о какой-то тайне, связанной с его рождением, намекая, что он - сбившийся с пути сын благородных родителей или что-то в этом роде и его удалили из Англии и даже платят ему деньги за то, чтобы он не возвращался. «Хорошие деньги платят, - пояснил он, - лишь бы там моим духом не пахло».

Я принес было рюмки, но Волк Ларсен нахмурился, покачал головой и жестом показал, чтобы я подал стаканы. Он наполнил их на две трети неразбавленным виски - «джентльменским напитком», как заметил Томас Магридж, - и, чокнувшись во славу великолепной игры «нап», они закурили сигары и принялись тасовать и сдавать карты.

Они играли на деньги, все время увеличивая ставки, и пили виски, а когда выпили все, капитан велел принести еще. Я не знаю, передергивал ли Волк Ларсен - он был вполне способен на это, - но, так или иначе, он неизменно выигрывал. Кок снова и снова отправлялся к своей койке за деньгами. При этом он страшно фанфаронил, но никогда не приносил больше нескольких долларов зараз. Он осовел, стал фамильярен, плохо разбирал карты и едва не падал со стула. Собираясь в очередной раз отправиться к себе в каморку, он грязным указательным пальцем зацепил Волка Ларсена за петлю куртки и тупо забубнил:

- У меня есть денежки, есть! Говорю вам: я сын джентльмена.

Волк Ларсен не пьянел, хотя пил стакан за стаканом; он наливал себе виски ничуть не меньше, чем коку, и все же я не замечал в нем ни малейшей перемены. Выходки Магриджа, по-видимому, даже не забавляли его.

В конце концов, торжественно заявив, что и проигрывать он умеет, как джентльмен, кок поставил последние деньги и проиграл. После этого он заплакал, уронив голову на руки. Волк Ларсен с любопытством поглядел на него, словно собираясь одним ударом скальпеля вскрыть и исследовать его душу, но, как видно, раздумал, сообразив, что здесь и исследовать-то, собственно говоря, нечего.

- Хэмп, - с подчеркнутой вежливостью обратился он ко мне, - будьте добры, возьмите мистера Магриджа под руку и отведите на палубу. Он себя неважно чувствует. И скажите Джонсону, чтобы они там угостили его двумя-тремя ведрами морской воды, - добавил он, понизив голос.

Я оставил кока на палубе в руках нескольких ухмыляющихся матросов, которых Джонсон позвал на подмогу. Мистер Магридж сонно бормотал, что он «сын джентльмена». Спускаясь по трапу убрать в кают-компании со стола, я услыхал, как он завопил от первого ведра.

Волк Ларсен подсчитывал свой выигрыш.

- Ровно сто восемьдесят пять долларов, - произнес он вслух. - Так я и думал. Бродяга явился на борт без гроша в кармане.

- И то, что вы выиграли, принадлежит мне, сэр, - смело заявил я.

Он удостоил меня насмешливой улыбкой.

- Я ведь тоже изучал когда-то грамматику, Хэмп, и мне кажется, что вы путаете времена глагола. Вы должны были сказать «принадлежало».

- Это вопрос не грамматики, а этики, - возразил я.

- Знаете ли вы, Хэмп, - медленно и серьезно начал он с едва уловимой грустью в голосе, - что я первый раз в жизни слышу слово «этика» из чьих-то уст? Вы и я - единственные люди на этом корабле, знающие смысл этого слова.

- В моей жизни была пора, - продолжал он после новой паузы, - когда я мечтал беседовать с людьми, говорящими таким языком, мечтал, что когда-нибудь я поднимусь над той средой, из которой вышел, и буду общаться с людьми, умеющими рассуждать о таких вещах, как этика. И вот теперь я в первый раз услышал это слово. Но это все между прочим. А по существу вы не правы. Это вопрос не грамматики и не этики, а факта.

- Понимаю, - сказал я, - факт тот, что деньги у вас.

Его лицо просветлело. По-видимому, он остался доволен моей сообразительностью.

- Но вы обходите основной вопрос, - продолжал я, - который лежит в области права.

- Вот как! - отозвался он, презрительно скривив губы. - Я вижу, вы все еще верите в такие вещи, как «право» и «бесправие», «добро» и «зло».

- А вы не верите? Совсем?

- Ни на йоту. Сила всегда права. И к этому все сводится. А слабость всегда виновата. Или лучше сказать так: быть сильным - это добро, а быть слабым - зло. И еще лучше даже так: сильным быть приятно потому, что это выгодно, а слабым быть неприятно, так как это невыгодно. Вот, например: владеть этими деньгами приятно. Владеть ими - добро. И потому, имея возможность владеть ими, я буду несправедлив к себе и к жизни во мне, если отдам их вам и откажусь от удовольствия обладать ими.

- Но вы причиняете мне зло, удерживая их у себя, - возразил я.

- Ничего подобного! Человек не может причинить другому зло. Он может причинить зло только себе самому. Я убежден, что поступаю дурно всякий раз, когда соблюдаю чужие интересы. Как вы не понимаете? Могут ли две частицы дрожжей обидеть одна другую при взаимном пожирании? Стремление пожирать и стремление не дать себя пожрать заложено в них природой. Нарушая этот закон, они впадают в грех.

- Так вы не верите в альтруизм? - спросил я.

Слово это, по-видимому, показалось ему знакомым, но заставило задуматься.

- Погодите, это, кажется, что-то относительно содействия друг другу?

- Пожалуй, некоторая связь между этими понятиями существует, - ответил я, не удивляясь пробелу в его словаре, так как своими познаниями он был обязан только чтению и самообразованию. Никто не руководил его занятиями. Он много размышлял, но ему мало приходилось беседовать. - Альтруистическим поступком мы называем такой, который совершается для блага других. Это бескорыстный поступок в противоположность эгоистическому.

Он кивнул головой.

- Так, так! Теперь я припоминаю. Это слово попадалось мне у Спенсера.

- У Спенсера?! - воскликнул я. - Неужели вы читали его?

- Читал немного, - ответил он. - Я, кажется, неплохо разобрался в «Основных началах», но на «Основаниях биологии» мои паруса повисли, а на «Психологии» я и совсем попал в мертвый штиль. Сказать по правде, я не понял, куда он там гнет. Я приписал это своему скудоумию, но теперь знаю, что мне просто не хватало подготовки. У меня не было соответствующего фундамента. Только один Спенсер да я знаем, как я бился над этими книгами. Но из «Показателей этики» я кое-что извлек. Там-то я и встретился с этим самым «альтруизмом» и теперь припоминаю, в каком смысле это было сказано.

«Что мог извлечь этот человек из работ Спенсера?» - подумал я. Достаточно хорошо помня учение этого философа, я знал, что альтруизм лежит в основе его идеала человеческого поведения. Очевидно, Волк Ларсен брал из его учения то, что отвечало его собственным потребностям и желаниям, отбрасывая все, что казалось ему лишним.

- Что же еще вы там почерпнули? - спросил я.

Он сдвинул брови, видимо, подбирая слова для выражения своих мыслей, остававшихся до сих пор не высказанными. Я чувствовал себя приподнято. Теперь я старался проникнуть в его душу, подобно тому как он привык проникать в души других. Я исследовал девственную область. И странное - странное и пугающее - зрелище открывалось моему взору.

- Коротко говоря, - начал он, - Спенсер рассуждает так: прежде всего человек должен заботиться о собственном благе. Поступать так - нравственно и хорошо. Затем, он должен действовать на благо своих детей. И, в-третьих, он должен заботиться о благе человечества.

- Но наивысшим, самым разумным и правильным образом действий, - вставил я, - будет такой, когда человек заботится одновременно и о себе, и о своих детях, и обо всем человечестве.

- Этого я не сказал бы, - отвечал он. - Не вижу в этом ни необходимости, ни здравого смысла. Я исключаю человечество и детей. Ради них я ничем не поступился бы. Это все слюнявые бредни - во всяком случае для того, кто не верит в загробную жизнь, - и вы сами должны это понимать. Верь я в бессмертие, альтруизм был бы для меня выгодным занятием. Я мог бы черт знает как возвысить свою душу. Но, не видя впереди ничего вечного, кроме смерти, и имея в своем распоряжении лишь короткий срок, пока во мне шевелятся и бродят дрожжи, именуемые жизнью, я поступал бы безнравственно, принося какую бы то ни было жертву. Всякая жертва, которая лишила бы меня хоть мига брожения, была бы не только глупа, но и безнравственна по отношению к самому себе. Я не должен терять ничего, обязан как можно лучше использовать свою закваску. Буду ли я приносить жертвы или стану заботиться только о себе в тот отмеренный мне срок, пока я составляю частицу дрожжей и ползаю по земле, - от этого ожидающая меня вечная неподвижность не будет для меня ни легче, ни тяжелее.

- В таком случае вы индивидуалист, материалист и, естественно, гедонист.

- Громкие слова! - улыбнулся он. - Но что такое «гедонист»?

Выслушав мое определение, он одобрительно кивнул головой.

- А кроме того, - продолжал я, - вы такой человек, которому нельзя доверять даже в мелочах, как только к делу примешиваются личные интересы.

- Вот теперь вы начинаете понимать меня, - обрадовано сказал он.

- Так вы человек, совершенно лишенный того, что принято называть моралью?

- Совершенно.

- Человек, которого всегда надо бояться?

- Вот это правильно.

- Бояться, как боятся змеи, тигра или акулы?

- Теперь вы знаете меня, - сказал он. - Знаете меня таким, каким меня знают все. Ведь меня называют Волком.

- Вы - чудовище, - бесстрашно заявил я, - Калибан, который размышлял о Сетебосе и поступал, подобно вам, под влиянием минутного каприза.

Он не понял этого сравнения и нахмурился; я увидел, что он, должно быть, не читал этой поэмы.

- Я сейчас как раз читаю Браунинга, - признался Ларсен, - да что-то туго подвигается. Еще недалеко ушел, а уже изрядно запутался.

Ну, короче, я сбегал к нему в каюту за книжкой и прочел ему «Калибана» вслух. Он был восхищен. Этот упрощенный взгляд на вещи и примитивный способ рассуждения был вполне доступен его пониманию. Время от времени он вставлял замечания и критиковал недостатки поэмы. Когда я кончил, он заставил меня перечесть ему поэму во второй и в третий раз, после чего мы углубились в спор - о философии, науке, эволюции, религии. Его рассуждения отличались неточностью, свойственной самоучке, и безапелляционной прямолинейностью, присущей первобытному уму. Но в самой примитивности его суждений была сила, и его примитивный материализм был куда убедительнее тонких и замысловатых материалистических построений Чарли Фэрасета. Этим я не хочу сказать, что он переубедил меня, закоренелого или, как выражался Фэрасет, «прирожденного» идеалиста. Но Волк Ларсен штурмовал устои моей веры с такой силой, которая невольно внушала уважение, хотя и не могла меня поколебать.

Время шло. Пора было ужинать, а стол еще не был накрыт. Я начал проявлять беспокойство, и, когда Томас Магридж, злой и хмурый, как туча, заглянул в кают-компанию, я встал, собираясь приступить к своим обязанностям. Но Волк Ларсен крикнул Магриджу:

- Кок, сегодня тебе придется похлопотать самому, Хэмп нужен мне. Обойдись без него.

И снова произошло нечто неслыханное. В этот вечер я сидел за столом с капитаном и охотниками, а Томас Магридж прислуживал нам, а потом мыл посуду. Это была калибановская прихоть Волка Ларсена, и она сулила мне много неприятностей. Но пока что мы с ним говорили и говорили без конца, к великому неудовольствию охотников, не понимавших ни слова.

 

Глава девятая

Три дня, три блаженных дня, отдыхал я, проводя все свое время в обществе Волка Ларсена. Я ел за столом в кают-компании и только и делал, что беседовал с капитаном о жизни, литературе и законах мироздания. Томас Магридж рвал и метал, но исполнял за меня всю работу.

- Берегись шквала! Больше я тебе ничего не скажу, - предостерег меня Луис, когда мы на полчаса остались с ним вдвоем на палубе. Волк Ларсен улаживал в это время очередную ссору между охотниками. - Никогда нельзя сказать наперед, что может случиться, - продолжал Луис в ответ на мой недоуменный вопрос. - Старик изменчив, как ветры и морские течения. Никогда не угадаешь, что он может выкинуть. Тебе кажется, что ты уже знаешь его, что ты хорошо с ним ладишь, а он тут-то как раз и повернет, кинется на тебя и разнесет в клочья твои паруса, которые ты поставил в расчете на хорошую погоду.

Поэтому я не был особенно удивлен, когда предсказанный Луисом шквал налетел на меня. Между мной и капитаном произошел горячий спор - о жизни, конечно; и, не в меру расхрабрившись, я начал осуждать самого Волка Ларсена и его поступки. Должен сказать, что я вскрывал и выворачивал наизнанку его душу так же основательно, как он привык проделывать это с другими. Признаюсь, речь моя вообще резка. А тут я отбросил всякую сдержанность, колол и хлестал Ларсена, пока он не рассвирепел. Бронзовое лицо его потемнело от гнева, глаза сверкнули. В них уже не было ни проблеска сознания - ничего, кроме слепой, безумной ярости. Я видел перед собой волка, и притом волка бешеного.

С глухим возгласом, похожим на рев, он прыгнул ко мне и схватил меня за руку. Я собрался с духом и взглянул ему прямо в глаза, хотя меня пробирала дрожь. - Но чудовищная сила этого человека сломила мою волю.

Он держал меня за руку выше локтя, и, когда он сжал пальцы, я пошатнулся и вскрикнул от боли. Ноги у меня подкосились, я не в силах был терпеть эту пытку. Мне казалось, что рука моя будет сейчас раздавлена.

Внезапно Ларсен пришел в себя, в глазах его снова засветилось сознание, и он отпустил мою руку с коротким смешком, напоминавшим рычание. Сразу обессилев, я повалился на пол, а он сел, закурил сигару и стал наблюдать за мной, как кошка, стерегущая мышь. Корчась на полу от боли, я уловил в его глазах любопытство, которое не раз уже подмечал в них, - любопытство, удивление и вопрос: к чему все это?

Кое-как встав на ноги, я поднялся по трапу. Пришел конец хорошей погоде, и не оставалось ничего другого, как вернуться в камбуз. Левая рука у меня онемела, словно парализованная, и в течение нескольких дней я почти ею не владел, а скованность и боль чувствовались в ней еще много недель спустя. Между тем Ларсен просто схватил ее и сжал. Он не ломал и не вывертывал мне руку и только стиснул ее пальцами.

Что мне грозило, я понял лишь на другой день, когда он просунул голову в камбуз и, в знак возобновления дружбы, осведомился, не болит ли у меня рука.

- Могло кончиться хуже! - усмехнулся он.

Я чистил картофель. Ларсен взял в руку картофелину. Она была большая, твердая, неочищенная. Он сжал кулак, и жидкая кашица потекла у него между пальцами. Он бросил в чан то, что осталось у него в кулаке, повернулся и ушел. А мне стало ясно, во что превратилась бы моя рука, если бы это чудовище применило всю свою силу.

Однако трехдневный покой как-никак пошел мне на пользу. Колено мое получило наконец необходимый отдых, и опухоль заметно спала, а коленная чашечка стала на место. Однако эти три дня отдыха принесли мне и неприятности, которые я предвидел. Томас Магридж явно старался заставить меня расплатиться за полученный отдых сполна. Он злобствовал, бранился на чем свет стоит и взваливал на меня свою работу. Раз даже он замахнулся на меня кулаком. Но я уже и сам озверел и огрызнулся так свирепо, что он струсил и отступил. Малопривлекательную, должно быть, картину представлял я, Хэмфри Ван-Вейден, в эту минуту. Я сидел в углу вонючего камбуза, скорчившись над своей работой, а этот негодяй стоял передо мной и угрожал мне кулаком. Я глядел на него, ощерившись, как собака, сверкая глазами, в которых беспомощность и страх смешивались с мужеством отчаяния. Не нравится мне эта картина. Боюсь, что я был очень похож на затравленную крысу. Но кое-чего я все же достиг - занесенный кулак не опустился на меня.

Томас Магридж попятился. В глазах его светилась такая же ненависть и злоба, как и в моих. Мы были словно два зверя, запертые в одной клетке и злобно скалящие друг на друга зубы. Магридж был трус и боялся ударить меня потому, что я не слишком оробел перед ним. Тогда он придумал другой способ застращать меня. В кухне был всего один более или менее исправный нож. От долгого употребления лезвие его стало узким и тонким. Этот нож имел необычайно зловещий вид, и первое время я всегда с содроганием брал его в руки. Кок взял у Иогансена оселок и принялся с подчеркнутым рвением точить этот нож, многозначительно поглядывая на меня. Он точил его весь день. Чуть у него выдавалась свободная минутка, он хватал нож и принимался точить его. Лезвие ножа приобрело остроту бритвы. Он пробовал его на пальце и ногтем. Он сбривал волоски у себя с руки, прищурив глаз, глядел вдоль лезвия и снова и снова делал вид, что находит в нем какой-то изъян. И опять доставал оселок и точил, точил, точил... В конце концов меня начал разбирать смех - все это было слишком нелепо.

Но дело могло принять серьезный оборот. Кок и в самом деле готов был пустить этот нож в ход. Я понимал, что он, подобно мне, способен совершить отчаянный поступок, именно в силу своей трусости и вместе с тем вопреки ей.

«Магридж точит нож на Хэмпа», - переговаривались между собой матросы, а некоторые стали поднимать кока на смех. Он сносил насмешки спокойно и только покачивал головой с таинственным и даже довольным видом, пока бывший юнга Джордж Лич не позволил себе какую-то грубую шутку на его счет.

Надо сказать, что Лич был в числе тех матросов, которые получили приказание окатить Магриджа водой после его игры в карты с капитаном. Очевидно, кок не забыл, с каким рвением исполнил Лич свою задачу. Когда Лич задел кока, тот ответил грубой бранью, прошелся насчет предков матроса и пригрозил ему ножом, отточенным для расправы со мной. Лич не остался в долгу, и, прежде чем мы успели опомниться, его правая рука окрасилась кровью от локтя до кисти. Кок отскочил с сатанинским выражением лица, выставив перед собой нож для защиты. Но Лич отнесся к происшедшему невозмутимо, хотя из его рассеченной руки хлестала кровь.

- Я посчитаюсь с тобой, кок, - сказал он, - и крепко посчитаюсь. Спешить не стану. Я разделаюсь с тобой, когда ты будешь без ножа.

С этими словами он повернулся и ушел. Лицо Магриджа помертвело от страха перед содеянным им и перед неминуемой местью со стороны Лича. Но на меня он с этой минуты озлобился пуще прежнего. Несмотря на весь его страх перед грозившей ему расплатой, он понимал, что для меня это был наглядный урок, и совсем обнаглел. К тому же при виде пролитой им крови в нем проснулась жажда убийства, граничившая с безумием. Как ни сложны подобные психические переживания, все побуждения этого человека были для меня ясны, - я читал в его душе, как в раскрытой книге.

Шли дни. «Призрак» по-прежнему пенил воду, подгоняемый попутным пассатом, а я наблюдал, как безумие зреет в глазах Томаса Магриджа. Признаюсь, мной овладевал страх, отчаянный страх. Целыми днями кок все точил и точил свой нож. Пробуя пальцем лезвие ножа, он посматривал на меня, и глаза его сверкали, как у хищного зверя. Я боялся повернуться к нему спиной и, пятясь, выходил из камбуза, что чрезвычайно забавляло матросов и охотников, нарочно собиравшихся поглядеть на этот спектакль. Постоянное, невыносимое напряжение измучило меня; порой мне казалось, что рассудок мой мутится. Да и немудрено было сойти с ума на этом корабле, среди безумных и озверелых людей. Каждый час, каждую минуту моя жизнь подвергалась опасности. Моя душа вечно была в смятении, но на всем судне не нашлось никого, кто выказал бы мне сочувствие и пришел бы на помощь. Порой я подумывал обратиться к заступничеству Волка Ларсена, но мысль о дьявольской усмешке в его глазах, выражавших презрение к жизни, останавливала меня. Временами меня посещала мысль о самоубийстве, и мне понадобилась вся сила моей оптимистической философии, чтобы как-нибудь темной ночью не прыгнуть за борт.

Волк Ларсен несколько раз пытался втянуть меня в спор, но я отделывался лаконическими ответами и старался избегать его. Наконец он приказал мне снова занять место за столом в кают-компании и предоставить коку исполнять за меня мою работу. Тут я высказал ему все начистоту, рассказал, что пришлось мне вытерпеть от Томаса Магриджа в отместку за те три дня, когда я ходил в фаворитах.

Волк Ларсен посмотрел на меня с усмешкой.

- Так вы боитесь его? - спросил он.

- Да, - честно признался я, - мне страшно.

- Вот и все вы такие, - с досадой воскликнул он, - разводите всякие антимонии насчет ваших бессмертных душ, а сами боитесь умереть! При виде острого ножа в руках труса вы судорожно цепляетесь за жизнь, и весь этот вздор вылетает у вас из головы. Как же так, милейший, ведь вы будете жить вечно? Вы - бог, а бога нельзя убить. Кок не может причинить вам зла - вы же уверены, что вам предстоит воскреснуть. Чего же вы боитесь?

Ведь перед вами вечная жизнь. Вы же миллионер в смысле бессмертия, притом миллионер, которому не грозит потерять свое состояние, так как оно долговечнее звезд и безгранично, как пространство и время. Вы не можете растратить свой основной капитал. Бессмертие не имеет ни начала, ни конца. Вечность есть вечность, и, умирая здесь, вы будете жить и впредь в другом месте. И как это прекрасно - освобождение от плоти и свободный взлет духа! Кок не может причинить вам зла. Он может только подтолкнуть вас на тот путь, по которому вам суждено идти вечно.

А если у вас нет пока охоты отправляться на небеса, почему бы вам не отправить туда кока? Согласно вашим воззрениям, он тоже миллионер бессмертия. Вы не можете довести его до банкротства. Его акции всегда будут котироваться аль-пари. Убив его, вы не сократите срока его жизни, так как эта жизнь не имеет ни начала, ни конца. Где-то, как-то, но этот человек должен жить вечно. Так отправьте его на небо! Пырните его ножом и выпустите его дух на свободу. Этот дух томится в отвратительной тюрьме, и вы только окажете ему любезность, взломав ее двери. И, кто знает, быть может, прекраснейший дух воспарит в лазурь из этой уродливой оболочки. Так всадите в кока нож, и я назначу вас на его место, а ведь он получает сорок пять долларов в месяц!

Нет! От Волка Ларсена не приходилось ждать ни помощи, ни сочувствия! Я мог надеяться только на себя, и отвага отчаяния подсказала мне план действий: я решил бороться с Томасом Магриджем его же оружием и занял у Иогансена точило.

Луис, рулевой одной из шлюпок, как-то просил меня достать ему сгущенного молока и сахару. Кладовая, где хранились эти деликатесы, была расположена под полом кают-компании. Улучив минуту, я стянул пять банок молока и ночью, когда Луис стоял на вахте, выменял у него на это молоко тесак, такой же длинный и страшный, как кухонный нож Томаса Магриджа. Тесак был заржавленный и тупой, но мы с Луисом привели его в порядок: я вертел точило, а Луис правил лезвие. В эту ночь я спал крепче и спокойнее, чем обычно.

Утром, после завтрака, Томас Магридж опять принялся за свое: чирк, чирк, чирк. Я с опаской глянул на него, так как стоял в это время на коленях, выгребая из плиты золу. Выбросив ее за борт, я вернулся в камбуз; кок разговаривал с Гаррисоном, - открытое, простодушное лицо матроса выражало изумление.

- Да! - рассказывал Магридж. - И что же сделал судья? Засадил меня на два года в Рэдингскую тюрьму. А мне было наплевать, я зато хорошо разукрасил рожу этому подлецу. Посмотрел бы ты на него! Нож был вот такой самый. Вошел, как в масло. А тот как взвоет! Ей-богу, лучше всякого представления! - Кок бросил взгляд в мою сторону, желая убедиться, что я все это слышал, и продолжал: - «Я не хотел тебя обидеть, Томми, - захныкал он, - убей меня бог, если я вру!» - «Я тебя еще мало проучил», - сказал я и кинулся на него. Я исполосовал ему всю рожу, а он только визжал, как свинья. Раз ухватился рукой за нож - хотел отвести его, а я как дерну - и разрезал ему пальцы до кости. Ну и вид у него был, доложу я тебе!

Голос помощника прервал этот кровавый рассказ, и Гаррисон отправился на корму, а Магридж уселся на высоком пороге камбуза и снова принялся точить свой нож. Я бросил совок и спокойно расположился на угольном ящике лицом к моему врагу. Он злобно покосился на меня. Сохраняя внешнее спокойствие, хотя сердце отчаянно колотилось у меня в груди, я вытащил тесак Луиса и принялся точить его о камень. Я ожидал какой-нибудь бешеной выходки со стороны кока, но, к моему удивлению, он будто и не замечал, что я делаю. Он точил свой нож, я - свой. Часа два сидели мы так, лицом к лицу, и точили, точили, точили, пока слух об этом не облетел всю шхуну и добрая половина экипажа не столпилась у дверей камбуза полюбоваться таким невиданным зрелищем.

Со всех сторон стали раздаваться подбадривающие возгласы и советы. Даже Джок Хорнер, спокойный и молчаливый охотник, с виду неспособный обидеть и муху, советовал мне пырнуть кока не под ребра, а в живот и применить при этом так называемый «испанский поворот». Лич, выставив напоказ свою перевязанную руку, просил меня оставить ему хоть кусочек кока для расправы, а Волк Ларсен раза два останавливался на краю полуюта и с любопытством поглядывал на то, что он называл брожением жизненной закваски.

Не скрою, что в это время жизнь имела весьма сомнительную ценность в моих глазах. Да, в ней не было ничего привлекательного, ничего божественного - просто два трусливых двуногих существа сидели друг против друга и точили сталь о камень, а кучка других более или менее трусливых существ толпилась кругом и глазела. Я уверен, что половина зрителей с нетерпением ждала, когда мы начнем полосовать друг друга. Это было бы неплохой потехой. И я думаю, что ни один из них не бросился бы нас разнимать, если бы мы схватились не на жизнь, а на смерть.

С другой стороны, во всем этом было много смешного и ребяческого. Чирк, чирк, чирк! Хэмфри Ван-Вейден точит тесак в камбузе и пробует большим пальцем его острие, - можно ли выдумать что-нибудь более невероятное! Никто из знавших меня никогда бы этому не поверил. Ведь меня всю жизнь называли «неженка Ван-Вейден», и то, что «неженка Ван-Вейден» оказался способен на такие вещи, было откровением для Хэмфри Ван-Вейдена, который не знал, радоваться ему или стыдиться.

Однако дело кончилось ничем. Часа через два Томас Магридж отложил в сторону нож и точило и протянул мне руку.

- К чему нам потешать этих скотов? - сказал он. - Они будут только рады, если мы перережем друг другу глотки. Ты не такая уж дрянь, Хэмп! В тебе есть огонек, как говорите вы, янки. Ей-ей, ты не плохой парень. Ну, иди сюда, давай руку!

Каким бы я ни был трусом, он в этом отношении перещеголял меня. Это была явная победа, и я не хотел умалить ее, пожав его мерзкую лапу.

- Ну ладно, - необидчиво заметил кок, - не хочешь, не надо. Все равно, ты славный парень! - И, чтобы скрыть смущение, он яростно накинулся на зрителей: - Вон отсюда, пошли вон!

Чтобы приказ возымел лучшее действие, кок схватил кастрюлю кипятку, и матросы поспешно отступили. Таким образом Томас Магридж одержал победу, которая смягчила ему тяжесть нанесенного мною поражения. Впрочем, он был достаточно осторожен, чтобы, прогнав матросов, не тронуть охотников.

- Ну, коку пришел конец, - поделился Смок своими соображениями с Хорнером.

- Верно, - ответил тот. - Теперь Хэмп - хозяин в камбузе, а коку придется поджать хвост.

Магридж услыхал это и метнул на меня быстрый взгляд, но я и ухом не повел, будто разговор этот не долетел до моих ушей. Я не считал свою победу окончательной и полной, но решил не уступать ничего из своих завоеваний. Впрочем, пророчество Смока сбылось. Кок с той поры стал держаться со мной даже более заискивающе и подобострастно, чем с самим Волком Ларсеном. А я больше не величал его ни «мистером», ни «сэром», не мыл грязных кастрюль и не чистил картошки. Я исполнял свою работу, и только. И делал ее, как сам находил нужным. Тесак я носил в ножнах у бедра, на манер кортика, а в обращении с Томасом Магриджем придерживался властного, грубого и презрительного тона.

 

Глава десятая

Моя близость с Волком Ларсеном возрастает, если только слово «близость» применимо к отношениям между господином и слугой или, еще лучше, между королем и шутом. Я для него не более как забава, и ценит он меня не больше, чем ребенок игрушку. Моя обязанность - развлекать его, и пока ему весело, все идет хорошо. Но стоит только ему соскучиться в моем обществе или впасть в мрачное настроение, как я мигом оказываюсь изгнанным из кают-компании в камбуз, и хорошо еще, что мне удается пока уходить целым и невредимым.

Я начинаю понимать, насколько он одинок. На всей шхуне нет человека, который не боялся бы его и не испытывал бы к нему ненависти. И точно так же нет ни одного, которого бы он, в свою очередь, не презирал. Его словно пожирает заключенная в нем неукротимая сила, не находящая себе применения. Таким был бы Люцифер, если бы этот гордый дух был изгнан в мир бездушных призраков, подобных Томлинсону.

Такое одиночество тягостно само по себе, у Ларсена же оно усугубляется исконной меланхоличностью его расы. Узнав его, я начал лучше понимать древние скандинавские мифы. Белолицые, светловолосые дикари, создавшие этот ужасный мир богов, были сотканы из той же ткани, что и этот человек. В нем нет ни капли легкомыслия представителей латинской расы. Его смех - порождение свирепого юмора. Но смеется он редко. Чаще он печален. И печаль эта уходит корнями к истокам его расы. Она досталась ему в наследство от предков. Эта задумчивая меланхолия выработала в его народе трезвый ум, привычку к опрятной жизни и фанатическую нравственность, которая у англичан нашла впоследствии свое завершение в пуританизме и в миссис Грэнди.

Но, в сущности, главный выход эта меланхолия находила в религии, в ее наиболее изуверских формах. Однако Волку Ларсену не дано и этого утешения. Оно несовместимо с его грубым материализмом. Поэтому, когда черная тоска одолевает его, она находит исход только в диких выходках. Будь этот человек не так ужасен, я мог бы порой проникнуться жалостью к нему. Так, например, три дня сказал я зашел налить ему воды в графин и застал его в каюте. Он не видел меня. Он сидел, обхватив голову руками, и плечи его судорожно вздрагивали от сдержанных рыданий. Казалось, какое-то острое горе терзает его. Я тихонько вышел, но успел услыхать, как он простонал: «Господи, господи!» Он, конечно, не призывал бога, - это восклицание вырвалось у него бессознательно.

За обедом он спрашивал охотников, нет ли у них чего-нибудь от головной боли, а вечером этот сильный человек, с помутившимся взором, метался из угла в угол по кают-компании.

- Я никогда не хворал, Хэмп, - сказал он мне, когда я отвел его в каюту. - Даже головной боли прежде не испытывал, раз только, когда мне раскроили череп вымбовкой и рана начала заживать.

Три дня мучили его эти нестерпимые головные боли, и он страдал безропотно и одиноко, как страдают дикие звери и как, по-видимому, принято страдать на корабле.

Но, войдя сегодня утром в его каюту, чтобы прибрать ее, я застал его здоровым и погруженным в работу. Стол и койка были завалены расчетами и чертежами. С циркулем и угольником в руках он наносил на большой лист кальки какой-то чертеж.

- А, Хэмп! - приветствовал он меня. - Я как раз заканчиваю эту штуку. Хотите посмотреть, как получается?

- А что это такое?

- Это приспособление, сберегающее морякам труд и упрощающее кораблевождение до детской игры, - весело отвечал он. - Отныне и ребенок сможет вести корабль. Долой бесконечные вычисления! Даже в туманную ночь достаточно одной звезды в небе, чтобы сразу определить, где вы находитесь. Вот поглядите! Я накладываю эту штуку на карту звездного неба и, совместив полюса, вращаю ее вокруг Северного полюса. На кальке обозначены круги высот и линии пеленгов. Я устанавливаю кальку по звезде и поворачиваю ее, пока она не окажется против цифр, нанесенных на краю карты. И готово! Вот вам точное место корабля!

В его голосе звучало торжество, глаза - голубые в это утро, как море, - искрились.

- Вы, должно быть, сильны в математике, - заметил я. - Где вы учились?

- К сожалению, нигде, - ответил он. - Мне до всего пришлось доходить самому.

- А как вы думаете, для чего я изобрел это? - неожиданно спросил он. - Хотел оставить «след свой на песке времен»? - Он насмешливо расхохотался. - Ничего подобного! Просто хочу взять патент, получить за него деньги и предаваться всякому свинству, пока другие трудятся. Вот моя цель. Кроме того, сама работа над этой штукой доставляла мне радость.

- Радость творчества, - вставил я.

- Вероятно, так это называется. Еще один из способов проявления радости жизни, торжества движения над материей, живого над мертвым, гордость закваски, чувствующей, что она бродит.

Я всплеснул руками, беспомощно протестуя против его закоренелого материализма, и принялся застилать койку. Он продолжал наносить линии и цифры на чертеж. Это требовало чрезвычайной осторожности и точности, и я поражался, как ему удается умерять свою силищу при исполнении столь тонкой работы.

Кончив заправлять койку, я невольно засмотрелся на него. Он был, несомненно, красив, - настоящей мужской красотой. Снова я с удивлением отметил, что в его лице нет ничего злобного или порочного. Можно было поклясться, что человек этот не способен на зло. Но я боюсь быть превратно понятым. Я хочу сказать только, что это было лицо человека, никогда не идущего вразрез со своей совестью, или же человека, вовсе лишенного совести. И я склоняюсь к последнему предположению. Это был великолепный образчик атавизма - человек настолько примитивный, что в нем как бы воскрес его первобытный предок, живший на земле задолго до развития нравственного начала в людях. Он не был аморален, - к нему было просто неприменимо понятие морали.

Как я уже сказал, его лицо отличалось мужественной красотой. Оно было гладко выбрито, и каждая черта выделялась четко, как у камеи. От солнца и соленой морской воды кожа его потемнела и стала бронзовой, и это придавало его красоте дикарский вид, напоминая о долгой и упорной борьбе со стихиями. Полные губы были очерчены твердо и даже резко, что характерно скорее для тонких губ. В таких же твердых и резких линиях подбородка, носа и скул чувствовалась свирепая неукротимость самца. Нос напоминал орлиный клюв, - в нем было что-то хищное и властное. Его нельзя было назвать греческим - для этого он был слишком массивен, а для римского - слишком тонок. Все лицо в целом производило впечатление свирепости и силы, но тень извечной меланхолии, лежавшая на нем, углубляла складки вокруг рта и морщины на лбу и придавала ему какое-то величие и законченность.

Итак, я поймал себя на том, что стоял и праздно изучал Ларсена. Трудно передать, как глубоко интересовал меня этот человек. Кто он? Что он за существо? Как сложился этот характер? Казалось, в нем были заложены неисчерпаемые возможности. Почему же оставался он безвестным капитаном какой-то зверобойной шхуны, прославившимся среди охотников только своей необычайной жестокостью?

Мое любопытство прорвалось наружу целым потоком слов.

- Почему вы не совершили ничего значительного? Заложенная в вас сила могла бы поднять такого, как вы, на любую высоту. Лишенный совести и нравственных устоев, вы могли бы положить себе под ноги мир. А я вижу вас здесь, в расцвете сил, которые скоро пойдут на убыль. Вы ведете безвестное и отвратительное существование, охотитесь на морских животных, которые нужны только для удовлетворения тщеславия женщин, погрязших в свинстве, по вашим же собственным словам. Вы ведете жизнь, в которой нет абсолютно ничего высокого. Почему же при всей вашей удивительной силе вы ничего не совершили? Ничто не могло остановить вас или помешать вам. В чем же дело? У вас не было честолюбия? Или вы пали жертвой какого-то соблазна? В чем дело? В чем дело?

Когда я заговорил, он поднял на меня глаза и спокойно ждал конца моей вспышки. Наконец я умолк, запыхавшийся и смущенный. Помолчав минуту, словно собираясь с мыслями, он сказал:

- Хэмп, знаете ли вы притчу о сеятеле, который вышел на ниву? Ну-ка, припомните: «Иное упало на места каменистые, где немного было земли, и скоро взошло, потому что земля была неглубока. Когда же взошло солнце, его обожгло, и, не имея корня, оно засохло; иное упало в терние, и выросло терние и заглушило его».

- Ну, и что же? - сказал я.

- Что же? - насмешливо переспросил он. - Да ничего хорошего. Я был одним из этих семян.

Он наклонился над чертежом и снова принялся за работу. Я закончил уборку и взялся уже за ручку двери, но он вдруг окликнул меня:

- Хэмп, если вы посмотрите на карту западного берега Норвегии, вы найдете там залив, называемый Ромсдаль-фьорд. Я родился в ста милях оттуда. Но я не норвежец. Я датчанин. Мои родители оба были датчане, и я до сих пор не знаю, как они попали в это унылое место на западном берегу Норвегии. Они никогда не говорили об этом. Во всем остальном в их жизни не было никаких тайн. Это были бедные неграмотные люди, и их отцы и деды были такие же простые неграмотные люди, пахари моря, посылавшие своих сыновей из поколения в поколение бороздить волны морские, как повелось с незапамятных времен. Вот и все, больше мне нечего рассказать.

- Нет, не все, - возразил я. - Ваша история все еще темна для меня.

- Что же еще я могу рассказать вам? - сказал он мрачно и со злобой. - О перенесенных в детстве лишениях? О скудной жизни, когда нечего есть, кроме рыбы? О том, как я, едва научившись ползать, выходил с рыбаками в море? О моих братьях, которые один за другим уходили в море и больше не возвращались? О том, как я, не умея ни читать, ни писать, десятилетним юнгою плавал на старых каботажных судах? О грубой пище и еще более грубом обращении, когда пинки и побои с утра и на сон грядущий заменяют слова, а страх, ненависть и боль - единственное, что питает душу? Я не люблю вспоминать об этом! Эти воспоминания и сейчас приводят меня в бешенство. Я мог бы убить кое-кого из этих каботажных шкиперов, когда стал взрослым, да только судьба закинула меня в другие края. Не так давно я побывал там, но, к сожалению, все шкиперы поумирали, кроме одного. Он был штурманом, когда я был юнгою, и стал капитаном к тому времени, когда мы встретились вновь. Я оставил его калекой; он никогда уже больше не сможет ходить.

- Вы не посещали школы, а между тем прочли Спенсера и Дарвина. Как же вы научились читать и писать?

- На английских торговых судах. В двенадцать лет я был кают-юнгой, в четырнадцать - юнгой, в шестнадцать - матросом, в семнадцать - старшим матросом и первым забиякой на баке. Беспредельные надежды и беспредельное одиночество, никакой помощи, никакого сочувствия, - я до всего дошел сам: сам учился навигации и математике, естественным наукам и литературе А к чему все это? Чтобы в расцвете сил, как вы изволили выразиться, когда жизнь моя начинает понемногу клониться к закату, стать хозяином шхуны? Жалкое достижение, не правда ли? И когда солнце встало - меня обожгло, и я засох, так как рос без корней.

- Но история знает рабов, достигших порфиры, - заметил я.

- История отмечает также благоприятные обстоятельства, способствовавшие такому возвышению, - мрачно возразил он. - Никто не создает эти обстоятельства сам. Все великие люди просто умели ловить счастье за хвост. Так было и с Корсиканцем. И я носился с не менее великими мечтами. И не упустил бы благоприятной возможности, но она мне так и не представилась. Терние выросло и задушило меня. Могу вам сказать, Хэмп, что ни одна душа на свете, кроме моего братца, не знает обо мне того, что знаете теперь вы.

- А где ваш брат? Что он делает?

- Он хозяин промыслового парохода «Македония» и охотится на котиков. Мы, вероятно, встретимся с ним у берегов Японии. Его называют Смерть Ларсен.

- Смерть Ларсен? - невольно вырвалось у меня. - Он похож на вас?

- Не очень. Он просто тупая скотина. В нем, как и во мне, много... много...

- Зверского? - подсказал я.

- Вот именно, благодарю вас. В нем не меньше зверского, чем во мне, но он едва умеет читать и писать.

- И никогда не философствует о жизни? - добавил я.

- О нет, - ответил Волк Ларсен с горечью. - И в этом его счастье. Он слишком занят жизнью, чтобы думать о ней. Я сделал ошибку, когда впервые открыл книгу.

 

Глава одиннадцатая

«Призрак» достиг самой южной точки той дуги, которую он описывает по Тихому океану, и уже начинает забирать к северо-западу, держа курс, как говорят, на какой-то уединенный островок, где мы должны запастись пресной водой, прежде чем направиться бить котиков к берегам Японии. Охотники упражняются в стрельбе из винтовок и дробовиков, а матросы готовят паруса для шлюпок, обивают весла кожей и обматывают уключины плетенкой, чтобы бесшумно подкрадываться к котикам, - вообще «наводят глянец», по выражению Лича.

Рука у Лича, кстати сказать, заживает, но шрам, как видно, останется на всю жизнь. Томас Магридж боится этого парня до смерти и, как стемнеет, не решается носа высунуть на палубу. На баке то и дело вспыхивают ссоры. Луис говорит, что кто-то наушничает капитану на матросов, и двоим доносчикам уже здорово накостыляли шею. Луис боится, что Джонсону, гребцу из одной с ним шлюпки, несдобровать. Джонсон говорит все слишком уж напрямик, и раза два у него уже были столкновения с Волком Ларсеном из-за того, что тот неправильно произносит его фамилию. А Иогансена он как-то вечером изрядно поколотил, и с тех пор помощник не коверкает больше его фамилии. Но смешно думать, чтобы Джонсон мог поколотить Волка Ларсена.

Услышал я от Луиса кое-что и о другом Ларсене, прозванном Смерть. Рассказ Луиса вполне совпадает с краткой характеристикой, данной капитаном своему брату. Мы, вероятно, встретимся с ним у берегов Японии. «Ждите шквала, - предрекает Луис, - они ненавидят друг друга, как настоящие волки».

Смерть Ларсен командует «Македонией», единственным пароходом во всей промысловой флотилии; на пароходе четырнадцать шлюпок, тогда как на шхунах их бывает всего шесть. Поговаривают даже о пушках на борту и о странных экспедициях этого судна, начиная от контрабандного ввоза опиума в Соединенные Штаты и оружия в Китай и кончая торговлей рабами и открытым пиратством. Я не могу не верить Луису, он как будто не любит привирать, и к тому же этот малый - ходячая энциклопедия по части котикового промысла и всех, кто этим занимается.

Такие же стычки, как в матросском кубрике и в камбузе, происходят и в кубрике охотников этого поистине дьявольского корабля. Там тоже драки и все готовы перегрызть друг другу глотку. Охотники ежемиминутно ждут, что Смок и Гендерсон, которые до сих пор не уладили своей старой ссоры, сцепятся снова, а Волк Ларсен заявил, что убьет того, кто выйдет живым из этой схватки. Он не скрывает, что им руководят отнюдь не моральные соображения. Ему совершенно наплевать, хоть бы все охотники перестреляли друг друга, но они нужны ему для дела, и поэтому он обещает им царскую потеху, если они воздержатся от драк до конца промысла: они смогут тогда свести все свои счеты, выбросить трупы за борт и потом придумать для этого какие угодно изъяснения. Мне кажется, что даже охотники изумлены его хладнокровной жестокостью. Несмотря на всю свою свирепость, они все-таки боятся его.

Томас Магридж пресмыкается передо мной, как собачонка, а я, в глубине души, побаиваюсь его. Ему свойственно мужество страха - как это бывает, я хорошо знаю по себе, - и в любую минуту оно может взять в нем верх и заставить его покуситься на мою жизнь. Состояние моего колена заметно улучшилось, хотя временами нога сильно ноет. Онемение в руке, которую сдавил мне Волк Ларсен, понемногу проходит тоже. Вообще же я окреп. Мускулы увеличились и стали тверже. Вот только руки являют самое жалкое зрелище. У них такой вид, словно их ошпарили кипятком, а ногти все поломаны и черны от грязи, на пальцах - заусеницы, на ладонях - мозоли. Кроме того, у меня появились фурункулы, что я приписываю корабельной пище, так как никогда раньше этим не страдал.

На днях Волк Ларсен позабавил меня: я застал его вечером за чтением библии, которая после бесплодных поисков, уже описанных мною в начале плавания, отыскалась в сундуке покойного помощника. Я недоумевал, что Волк Ларсен может в ней для себя найти, и он прочел мне вслух из Экклезиаста. При этом мне казалось, что он не читает, а высказывает собственные мысли, и голос его, гулко и мрачно раздававшийся в каюте, зачаровывал меня и держал в оцепенении. Хоть он и необразован, а читает хорошо. Я как сейчас слышу его меланхолический голос:

«Собрал себе серебра и золота и драгоценностей от царей и областей; завел у себя певцов и певиц и услаждения сынов человеческих - разные музыкальные орудия ».

И сделался я великим и богатым больше всех, бывших прежде меня в Иерусалиме, и мудрость моя пребыла со мною...

И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их: и вот, все - суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем!..

Всему и всем - одно: одна участь праведнику и нечестивому, доброму и злому, чистому и нечистому, приносящему жертву и не приносящему жертвы; как добродетельному, так и грешнику; как клянущемуся, так и боящемуся клятвы.

Это-то и худо во всем, что делается под солнцем, что одна участь всем, и сердце сынов человеческих исполнено зла, и безумие в сердце их, в жизни их; а после того они отходят к умершим.

Кто находится между живыми, тому есть еще надежда, так как и псу живому лучше, нежели мертвому льву.

Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению.

И любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезла, и нет им более доли вовеки ни в чем, что делается под солнцем».

- Так-то, Хэмп, - сказал он, заложив пальцем книгу и взглянув на меня. - Мудрец, который царил над народом Израиля в Иерусалиме, мыслил так же, как я. Вы называете меня пессимистом. Разве это не самый черный пессимизм? «Все - суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем!», «Всему и всем - одно» - глупому и умному, чистому и нечистому, грешнику и святому. Эта участь - смерть, и она зло, по его словам. Этот мудрец любил жизнь и, видно, не хотел умирать, если говорил: «... так как и псу живому лучше, нежели мертвому льву». Он предпочитал суету сует тишине и неподвижности могилы. Так же и я. Ползать по земле - это свинство. Но не ползать, быть неподвижным, как прах или камень, - об этом гнусно и подумать. Это противоречит жизни во мне, сама сущность которой есть движение, сила движения, сознание силы движения. Жизнь полна неудовлетворенности, но еще меньше может удовлетворить нас мысль о предстоящей смерти.

- Вам еще хуже, чем Омару Хайаму, - заметил я. - Он по крайней мере после обычных сомнений юности нашел какое-то удовлетворение и сделал свой материализм источником радости.

- Кто это - Омар Хайам? - спросил Волк Ларсен, и ни в этот день, ни в следующие я уже не работал.

В своем беспорядочном чтении Ларсену не довелось напасть на «Рубайат», и теперь это было для него драгоценной находкой. Большую часть стихов я знал на память и без труда припомнил остальные. Часами обсуждали мы отдельные четверостишия, и он усматривал в них проявления скорбного и мятежного духа, у который сам я совершенно не мог уловить. Возможно, что я вносил в мою декламацию несвойственную этим стихам жизнерадостность, а он, обладая прекрасной памятью и запомнив многие строфы при первом же чтении, вкладывал в них страстность и тревогу, убеждавшие слушателя.

Меня интересовало, какое четверостишие понравится ему больше других, и я не был удивлен, когда он остановил свой выбор на том, где отразилось случайное раздражение поэта, шедшее вразрез с его спокойной философией и благодушным взглядом на жизнь:

Влетел вопрос: «Зачем на свете ты?»

За ним другой: «К чему твои мечты?»

О, дайте мне запретного вина —

Забыть назойливость их суеты!

- Замечательно! - воскликнул Волк Ларсен. - Замечательно! Этим сказано все. Назойливость! Он не мог употребить лучшего слова.

Напрасно я отрицал и протестовал. Он подавил меня своими аргументами.

- Жизнь, по своей природе, не может быть иной. Жизнь, предвидя свой конец, всегда восстает. Она не может иначе. Библейский мудрец нашел, что жизнь и дела житейские - суета сует, сплошное зло. Но смерть, прекращение суеты, он находил еще большим злом. От стиха к стиху он скорбит, оплакивает участь, которая одинаково ожидает всех. Так же смотрит на это и Омар Хайам, и я, и вы, даже вы - ведь возмутились же вы против смерти, когда кок начал точить на вас нож. Вы боялись умереть. Жизнь внутри вас, которая составляет вас и которая больше вас, не желала умирать. Вы толковали мне об инстинкте бессмертия. А я говорю об инстинкте жизни, которая хочет жить, и, когда ей грозит смерть, инстинкт жизни побеждает то, что вы называете инстинктом бессмертия. Он победил и в вас - вы не станете этого отрицать, - победил, когда какой-то сумасшедший кок стал точить на вас нож.

Вы и теперь боитесь кока. И этого вы тоже не станете отрицать. Если я схвачу вас за горло, вот так, - рука его внезапно сжала мне горло, и дыхание мое прервалось, - и начну выжимать из вас жизнь, вот так, вот так! - то ваш инстинкт бессмертия съежится, а инстинкт жизни вспыхнет и вы будете бороться, чтобы спастись.

Ну что! Я читаю страх смерти в ваших глазах. Вы бьете руками по воздуху. В борьбе за жизнь вы напрягаете все ваши жалкие силенки. Вы вцепились в мою руку, а для меня это то же самое, как если бы на нее села бабочка. Ваша грудь судорожно вздымается, язык высунулся наружу, лицо побагровело, глаза мутнеют... «Жить! Жить! Жить!» - вопите вы. И вы хотите жить здесь и сейчас, а не потом. Теперь вы уже сомневаетесь в своем бессмертии? Вот как! Вы уже не уверены в нем. Вы не хотите рисковать. Только эта жизнь, в которой вы уверены, реальна. А в глазах у вас все темнеет и темнеет. Это мрак смерти, прекращение бытия, ощущений, дыхания. Он сгущается вокруг, надвигается на вас, стеной вырастает кругом. Ваши глаза остановились, они остекленели. Мой голос доносится к вам слабо, будто издалека. Вы не видите моего лица. И все-таки вы барахтаетесь в моей руке. Вы брыкаетесь. Извиваетесь ужом. Ваша грудь содрогается, вы задыхаетесь. Жить! Жить! Жить!..

Больше я ничего не слышал. Сознание вытеснил мрак, который он так живо описал. Очнулся я на полу. Ларсен курил сигару, задумчиво глядя на меня, с уже знакомым мне огоньком любопытства в глазах.

- Ну что, убедил я вас? - спросил он. - Нате, выпейте вот это. Я хочу спросить вас кое о чем.

Я отрицательно помотал головой, не поднимая ее с пола.

- Ваши доводы слишком... сильны, - с трудом пробормотал я, так как мне было больно говорить.

- Через полчаса все пройдет, - успокоил он меня. - Обещаю в дальнейшем воздерживаться от практических экспериментов. Теперь вставайте. Садитесь на стул.

И так как я был игрушкой в руках этого чудовища, беседа об Омаре Хайаме и Экклезиасте возобновилась, и мы засиделись до глубокой ночи.

 

Глава двенадцатая

Целые сутки на шхуне царила какая-то вакханалия зверства; она вспыхнула сразу от кают-компании до бака, словно эпидемия. Не знаю, с чего и начать. Истинным виновником всего был Волк Ларсен. Отношения между людьми, напряженные, насыщенные враждой, перемежавшиеся непрестанными стычками и ссорами, находились в состоянии неустойчивого равновесия, и злые страсти заполыхали пламенем, как трава в прериях.

Томас Магридж - проныра, шпион, доносчик. Он пытался снова втереться в милость к капитану, наушничая на матросов. Я уверен, что это он передал капитану неосторожные слова Джонсона. Тот взял в корабельной лавке клеенчатую робу. Роба оказалась никуда не годной, и Джонсон не скрывал своего неудовольствия. Корабельные лавки существуют на всех промысловых шхунах - в них матросы могут купить то, что им необходимо в плавании. Стоимость взятого в лавке вычитается впоследствии из заработка на промыслах, так как гребцы и рулевые, наравне с охотниками, получают вместо жалованья известную долю доходов - по числу шкур, добытых той или иной шлюпкой.

Я не слыхал, как Джонсон ворчал по поводу своей неудачной покупки, и все последующее явилось для меня полной неожиданностью. Я только что кончил подметать пол в кают-компании и был вовлечен Волком Ларсеном в разговор о Гамлете, его любимом шекспировском герое, как вдруг по трапу спустился Иогансен в сопровождении Джонсона. Последний, по морскому обычаю, снял шапку и скромно остановился посреди каюты, покачиваясь в такт качке судна и глядя капитану в лицо.

- Закрой дверь на задвижку, - сказал мне Волк Ларсен.

Исполняя приказание, я заметил выражение тревоги в глазах Джонсона, но не понял, в чем дело. Мне и в голову ничего не приходило, пока все это не разыгралось у меня на глазах. Джонсон же, по-видимому, знал, что ему предстоит, и покорно ждал своей участи. В том, как он держался, я вижу полное опровержение грубого материализма Волка Ларсена. Матроса Джонсона одушевляла идея, принцип, убежденность в своей правоте. Он был прав, он знал, что прав, и не боялся. Он готов был умереть за истину, но остался бы верен себе и ни на минуту не дрогнул. Здесь воплотились победа духа над плотью, неустрашимость и моральное величие души, которая не знает преград и в своем бессмертии уверенно и непобедимо возвышается над временем, пространством и материей.

Однако вернемся к рассказу. Я заметил тревогу в глазах Джонсона, но принял ее за врожденную робость и смущение. Помощник Иогансен стоял сбоку в нескольких шагах от матроса, а прямо перед Джонсоном, ярдах в трех, восседал на вращающемся каютном стуле сам Волк Ларсен. Когда я запер дверь, наступило молчание, длившееся целую минуту. Его нарушил Волк Ларсен.

- Ионсон, - начал он.

- Меня зовут Джонсон, сэр, - смело поправил матрос.

- Ладно. Пусть будет Джонсон, черт побери! Ты знаешь, зачем я тебя позвал?

- И да и нет, сэр, - последовал неторопливый ответ. - Свою работу я исполняю исправно. Помощник знает это, да и вы знаете, сэр. Тут не может быть жалоб.

- И это все? - спросил Волк Ларсен негромко и вкрадчиво.

- Я знаю, что вы имеете что-то против меня, - с той же тяжеловесной медлительностью продолжал Джонсон. - Я вам не по душе. Вы... вы...

- Ну, дальше, - подстегнул его Ларсен. - Не бойся задеть мои чувства.

- Я и не боюсь, - возразил матрос, и краска досады проступила сквозь загар на его щеках. - Я покинул родину не так давно, как вы, потому и говорю медленно. А вам я не по душе, потому что уважаю себя. Вот в чем дело, сэр!

- Ты хочешь сказать, что слишком уважаешь себя, чтобы уважать судовую дисциплину, так, что ли? Тебе понятно, что я говорю?

- Я ведь тоже говорю по-английски и понимаю ваши слова, сэр, - ответил Джонсон, краснея еще гуще при этом намеке на плохое знание им языка.

- Джонсон, - продолжал Волк Ларсен, считая, повидимому, предисловие оконченным и переходя к делу, - я слышал, ты взял робу и, кажется, не совсем ею доволен?

- Да, недоволен. Плохая роба, сэр.

- И ты все время кричишь об этом?

- Я говорю то, что думаю, сэр, - храбро возразил матрос, не забывая вместе с тем прибавлять, как положено, «сэр» после каждой фразы.

В этот миг я случайно взглянул на Иогансена. Он то сжимал, то разжимал свои огромные кулачищи и с дьявольской злобой посматривал на Джонсона. Я заметил синяк у него под глазом - это Джонсон разукрасил его на днях. И только тут предчувствие чего-то ужасного закралось мне в душу, но что это будет - я не мог себе вообразить.

- Ты знаешь, что ждет того, кто говорит такие вещи про мою лавку и про меня? - спросил Волк Ларсен.

- Знаю, сэр, - последовал ответ.

- А что именно? - Вопрос прозвучал резко и повелительно.

- Да то, что вы и помощник собираетесь сделать со мной, сэр.

- Погляди на него, Хэмп, - обратился Волк Ларсен ко мне. - Погляди на эту частицу живого праха, на это скопление материи, которое движется, и дышит, и осмеливается оскорблять меня, и даже искренне уверено, что оно представляет собой какую-то ценность. Руководствуясь ложными понятиями права и чести, оно готово отстаивать их, невзирая на грозящие ему неприятности. Что ты думаешь о нем, Хэмп? Что ты думаешь о нем?

- Я думаю, что он лучше вас, - ответил я, охваченный бессознательным желанием хоть отчасти отвлечь на себя гнев, готовый обрушиться на голову Джонсона. - Его «ложные понятия», как вы их называете, говорят о его благородстве и мужестве. У вас же нет ни морали, ни иллюзий, ни идеалов. Вы нищий!

Он кивнул головой со свирепым удовольствием.

- Совершенно верно, Хэмп, совершенно верно! У меня нет иллюзий, свидетельствующих о благородстве и мужестве. Живая собака лучше мертвого льва, - говорю я вместе с Экклезиастом. Моя единственная доктрина - это целесообразность. Она помогает выжить. Когда эта частица жизненной закваски, которую мы называем «Джонсон», перестанет быть частицей закваски и обратится в прах и тлен, в ней будет не больше благородства, чем во всяком прахе и тлене, а я по-прежнему буду жить и бушевать.

Он помолчал и спросил:

- Ты знаешь, что я сейчас сделаю?

Я покачал головой.

- Я использую свою возможность бушевать и покажу тебе, что происходит с благородством. Смотри!

Он находился в трех ярдах от Джонсона, то есть в девяти футах! И он сидел; и одним гигантским прыжком; даже не вставая на ноги, покрыл это расстояние. Он прыгнул, как тигр, и Джонсон, прикрывая одной рукой живот, а другой - голову, напрасно пытался защититься от обрушившейся на него лавины ярости. Волк Ларсен свой первый сокрушительный удар направил прямо в грудь матросу. Дыхание Джонсона внезапно пресеклось, и изо рта у него вырвался хриплый звук, словно он с силой взмахнул топором. Он зашатался и чуть не опрокинулся навзничь.

Не могу передать подробности последовавшей затем гнусной сцены. Это было нечто чудовищное; даже сейчас меня начинает мутить, стоит мне вспомнить об этом. Джонсон мужественно защищался, но где же ему было устоять против Волка Ларсена, а тем более против Волка Ларсена и помощника! Зрелище этой борьбы было ужасно. Я не представлял себе, что человеческое существо может столько вытерпеть и все же продолжать жить и бороться. А Джонсон боролся. У него не было ни малейшей надежды справиться с ними, и он знал это не хуже меня, но он был человек мужественный и не мог сдаться без борьбы.

Я не в состоянии был смотреть на это. Я чувствовал, что схожу с ума, и бросился к трапу, чтобы убежать на палубу. Но Волк Ларсен, оставив на миг свою жертву, одним могучим прыжком догнал меня и отшвырнул в противоположный угол каюты.

- Это одно из проявлений жизни, - с усмешкой бросил он мне. - Оставайся и наблюдай. Вот тебе случай собрать данные о бессмертии души. Кроме того, ты ведь знаешь, что душе Джонсона мы не можем причинить вреда. Мы можем разрушить только ее бренную оболочку.

Мне казалось, что прошли века, хотя на самом деле избиение продолжалось не дольше десяти минут. Волк Ларсен и помощник смертным боем избивали беднягу. Они молотили его кулаками и пинали своими тяжелыми башмаками, сшибали с ног и поднимали, чтобы повалить снова. Джонсон уже ничего не видел, кровь хлестала у него из ушей, из носа и изо рта, превращая каюту в лавку мясника. Когда он уже не мог подняться, они продолжали избивать лежачего.

- Легче, Иогансен, малый ход! - произнес наконец Волк Ларсен.

Но в помощнике проснулся зверь, и он не хотел отпустить своей добычи. Волку Ларсену пришлось оттолкнуть его локтем. От этого, казалось бы, легкого толчка Иогансен отлетел в сторону, как пробка, и голова его с треском ударилась о переборку. Оглушенный, он свалился на пол, тяжело дыша и очумело моргая глазами.

- Отвори дверь, Хэмп! - услышал я приказ.

Я повиновался, и эти звери подняли бесчувственное тело и, словно мешок с тряпьем, поволокли его по узкому трапу на палубу. У штурвала стоял Луис, товарищ Джонсона по шлюпке, и кровь алой струей брызнула ему на сапоги. Но Луис невозмутимо вертел штурвал, не отрывая глаз от компаса.

Совсем иначе повел себя бывший юнга Джордж Лич. Вся шхуна от бака до юта была изумлена его поведением. Он самовольно отправился на корму и перетащил Джонсона на бак, где принялся, как умел, перевязывать его раны и хлопотать около него. Джонсон был изуродован до неузнаваемости. За несколько минут лицо его так посинело и распухло, что потеряло всякий человеческий облик.

Но я хотел рассказать о Личе. К тому времени, как я закончил уборку каюты, Лич уже сделал для Джонсона все, что мог. Я поднялся на палубу, чтобы подышать свежим воздухом и хоть немного успокоиться. Волк Ларсен курил сигару и осматривал механический лаг, который обычно был опущен за кормой, а теперь для какой-то цели поднят на борт. Вдруг до меня долетел голос Лича - хриплый, дрожащий от сдерживаемой ярости. Я повернулся и увидел, что Лич стоит на палубе перед самым ютом. Лицо его было бледно и перекошено от бешенства, глаза сверкали, он потрясал сжатыми кулаками над головой.

- Пусть господь бог пошлет твою душу в ад, Волк Ларсен! Да и ад еще слишком хорош для тебя! Трус, вот ты кто! Убийца! Свинья! - так поносил матрос Лич капитана.

Я стоял, словно громом пораженный. Я думал, что Лич будет сейчас же убит на месте. Но у Волка Ларсена в эту минуту не было, как видно, охоты убивать его. Он не спеша подошел к краю юта и, прислонившись к углу рубки, с задумчивым любопытством поглядел на взбешенного парня.

А тот бросал капитану в лицо обвинения, каких никто еще не решался ему предъявить. Матросы боязливо жались у бака, прислушиваясь к происходящему.

Охотники, балагуря, высыпали на палубу; но я заметил, что веселость слетела с их лиц, когда они услышали выкрики Лича. Даже они были испуганы необычайной смелостью матроса. Казалось невероятным, чтобы кто-нибудь мог бросить Волку Ларсену подобные оскорбления. Должен сказать, что я сам был удивлен и восхищен поступком Лича и видел в нем блестящее доказательство непобедимости бессмертного духа, который выше плоти и ее страха смерти. Этот юноша напомнил мне древних пророков, обличавших людские грехи.

И как он обличал Волка Ларсена! Он обнажал его душу и выставлял напоказ всю ее низость. Он призывал на его голову проклятия бога и небес и делал это с жаром, напоминавшим сцены отлучения от церкви в средние века. В своем гневе он то поднимался до грозных высот, то опускался до грязной площадной брани.

Ярость Лича граничила с безумием. На губах его выступила пена, он задыхался, в горле у него клокотало, и временами речь становилась нечленораздельной. А Волк Ларсен все так же холодно и спокойно слушал его, прислонившись к углу рубки, и, казалось, был охвачен любопытством. Это дикое проявление жизненного брожения, этот буйный мятеж и вызов, брошенный ему движущейся материей, поразили и заинтересовали его.

Каждый миг и я и все присутствующие ждали, что он бросится на молодого матроса и одним ударом прикончит его. Но по какому-то странному капризу он этого не делал. Его сигара потухла, а он все смотрел вниз с безмолвным любопытством.

Лич в своем неистовстве дошел до предела.

- Свинья! Свинья! Свинья! - выкрикивал он, не помня себя. - Почему же ты не сойдешь вниз и не прикончишь меня, убийца? Ты легко можешь сделать это! Никто не остановит тебя! Но я тебя не боюсь! В тысячу раз лучше быть мертвым и избавиться от тебя, чем остаться живым в твоих когтях! Иди же, трус! Убей меня! Убей! Убей!

Как раз в эту минуту грешная душа Томаса Магриджа вытолкнула его на сцену. Он все время слушал, стоя у двери камбуза, но теперь высунулся вперед, как бы для того, чтобы выбросить за борт какие-то очистки, на самом же деле, чтобы не прозевать убийства, которое, по его мнению, неминуемо должно было сейчас произойти. Он заискивающе улыбнулся Волку Ларсену, но тот, казалось, даже не заметил его. Однако это не смутило кока. Он тоже был как бы не в себе; повернувшись к Личу, он крикнул:

- Что ты ругаешься? Постыдился бы!

Бессильная ярость Лича наконец нашла себе выход. В первый раз после их стычки кок вышел из камбуза без ножа. И не успели слова слететь с его губ, как кулак Лича сбил его с ног. Трижды поднимался кок на ноги, стараясь удрать в камбуз, и всякий раз молодой матрос одним ударом валил его на палубу.

- Помогите! - завопил Магридж. - Помогите! Помогите! Уберите его! Что вы глядите, уберите его!

Охотники только смеялись с чувством облегчения. Трагедия кончилась, начинался фарс. Матросы осмелели и, ухмыляясь, пододвинулись ближе, чтобы лучше видеть, как будут бить ненавистного кока. И даже я возликовал в душе. Признаюсь, я испытывал удовлетворение, глядя, как Лич избивает Магриджа, хотя это было почти столь же ужасное избиение, как то, которое только что, по вине самого Магриджа, выпало на долю Джонсона. Но лицо Волка Ларсена оставалось невозмутимым. Он даже не переменил позы и с тем же любопытством следил за избиением. Казалось, он, несмотря на свой отъявленный прагматизм, наблюдает за игрой и движением жизни в надежде узнать о ней что-нибудь новое, различить в ее безумных корчах что-то ускользавшее до сих пор от его внимания - ключ к тайне жизни, который поможет ему эту тайну раскрыть.

Ну и досталось же коку! Да, это избиение мало чем отличалось от виденного мною в каюте. Магридж напрасно старался спастись от разъяренного матроса. Напрасно пытался он укрыться в каюту. Когда Лич сбивал его с ног, Магридж делал попытки докатиться до нее, добраться до нее ползком, старался падать в сторону каюты, но удар следовал за ударом с непостижимой быстротой. Лич швырял кока, как мяч, пока наконец Магридж не растянулся недвижимый на палубе. Но и после этого он еще продолжал получать удары и пинки. Никто не заступился за него. Лич мог бы убить кока, но, очевидно, гнев его иссяк. Он повернулся и ушел, оставив своего врага распростертым на палубе; кок лежал и повизгивал, как щенок.

Но эти два происшествия послужили только прелюдией к другим событиям того же дня. Под вечер произошла стычка между Смоком и Гендерсоном. В кубрике внезапно раздались выстрелы, и остальные четверо охотников выскочили на палубу. Столб густого, едкого дыма - какой всегда бывает от черного пороха - поднялся из открытого люка. Волк Ларсен бросился туда и исчез в этом дыму. До нас долетели звуки ударов. Смок и Гендерсон - оба были ранены, а капитан вдобавок еще избил их за то, что они ослушались его приказа и изувечили друг друга перед началом охоты. Раны оказались серьезными, и, отколотив охотников, Волк Ларсен тут же принялся лечить их, как умел, и делать перевязки. Я помогал ему, когда он зондировал и промывал раны, и оба молодца стоически переносили эту грубую хирургию без всякого наркоза, подкрепляя свои силы только добрым стаканом виски.

Затем во время первой вечерней полувахты поднялась драка на баке. Причиной ее послужили сплетни и наушничество, из-за которых был избит Джонсон. Шум, доносившийся с бака, и синяки, разукрасившие физиономии матросов, свидетельствовали о том, что одна половина команды изрядно отделала другую.

Вторая вечерняя полувахта ознаменовалась новой дракой - на этот раз между Иогансеном и тощим, похожим на янки охотником Лэтимером. Повод к ней подало замечание Лэтимера, что помощник, дескать, храпит и разговаривает во сне. В результате последний получил изрядную трепку, после чего снова не давал никому спать, без конца переживая - во сне все подробности драки.

Меня тоже всю ночь мучили кошмары. Этот день был похож на страшный сон. Одна зверская сцена сменялась другой, разбушевавшиеся страсти и хладнокровная жестокость заставляли людей покушаться на жизнь своих ближних, бить, калечить, уничтожать. Нервы мои были потрясены. Ум возмущался. До этой поры жизнь моя протекала в относительном неведении зверской стороны человеческой природы. Ведь я всегда жил чисто интеллектуальной жизнью. Я сталкивался с жестокостью, но только с жестокостью духовной - с колким сарказмом Чарли Фэрасета, с безжалостными эпиграммами и остротами приятелей по клубу и ядовитыми замечаниями некоторых профессоров в мои студенческие годы.

Вот и все. Но чтобы люди могли вымещать свой гнев на ближних, проливая кровь и калеча друг друга, - это было для меня внове и повергало в ужас. Не напрасно называли меня «неженка Ван-Вейден», думал я и беспокойно ворочался на койке, терзаемый кошмарами. Я дивился своему полному незнанию жизни и горько смеялся над собой; казалось, я уже готов был признать, что отталкивающая философия Волка Ларсена дает более правильное объяснение жизни, чем моя.

Такое направление мыслей испугало меня. Я чувствовал, что окружающее зверство оказывает на меня развращающее влияние, омрачая все, что есть хорошего и светлого на свете. Я отдавал себе отчет в том, что избиение Томаса Магриджа - скверное, злое дело, и тем не менее не мог не ликовать при мысли об этом происшествии. И, сознавая, что я грешу, что такие мысли чудовищны, я все же захлебывался от бессмысленного злорадства. Я больше не был Хэмфри Ван-Вейденом. Я был Хэмпом, юнгой на шхуне «Призрак». Волк Ларсен был моим капитаном, Томас Магридж и остальные - моими товарищами, и печать, которой они были отмечены, уже начинала проступать и на моей шкуре.

 

Глава тринадцатая

Три дня я работал и за себя и за Томаса Магриджа и могу с гордостью сказать, что справлялся с делами неплохо. Я знаю, что заслужил одобрение Волка Ларсена, да и матросы были довольны мною во время моего краткого правления в камбузе.

- В первый раз ем чистую пищу, с тех пор как попал на борт, - сказал мне Гаррисон, просунув в дверь камбуза обеденную посуду с бака. - Стряпня Томми почему-то всегда отдавала тухлым жиром, и сдается мне, что он ни разу не сменил рубашки, как отплыл из Фриско.

- Так оно и есть, - подтвердил я.

- Небось, и спит в ней? - продолжал Гаррисон.

- Будь уверен, - сказал я. - На нем все та же рубашка, и он ее ни разу не снимал.

Но только три дня дал капитан коку на поправку после нанесенных ему побоев. На четвертый день его за шиворот стащили с койки, и он, хромая и шатаясь от слабости, приступил к исполнению своих обязанностей. Глаза у него так отекли, что он почти ничего не видел. Он хныкал и вздыхал, но Волк Ларсен был неумолим.

- Смотри, чтоб не было помоев! - напутствовал он кока. - И грязи я больше не потерплю! Изволь также иногда менять рубашку, не то я тебя выкупаю. Понял?

Томас Магридж с трудом ковылял по камбузу, и первый же резкий крен «Призрака» чуть не свалил его с ног. Стараясь сохранить равновесие, он хотел схватиться за железные прутья, предохраняющие кастрюли от падения, но промахнулся и оперся рукой о раскаленную плиту. Раздалось шипение, потянуло запахом горелого мяса, и кок взвыл от боли.

- Господи, господи, вот еще беда-то! - причитал он, усевшись на угольный ящик и размахивая обожженной рукой. - Что ж это за напасть такая! Прямо тошно становится! И за что мне это? Уж я ли не стараюсь жить со всеми в ладу!

Слезы струились по его опухшим, покрытым кровоподтеками щекам, лицо было перекошено от боли, но сквозь боль проглядывала затаенная злоба.

- Как я ненавижу его! Как ненавижу! - пробормотал он, скрипнув зубами.

- Кого это? - спросил я, но бедняга уже опять начал оплакивать свои невзгоды. Впрочем, угадать, кого он ненавидит, было нетрудно, - труднее было бы предположить, что он кого-нибудь любит. В этом человеке сидел какой-то бес, заставлявший его ненавидеть весь мир. Мне казалось порой, что Магридж ненавидит даже самого себя, - так нелепо и уродливо сложилась его жизнь. В такие минуты во мне пробуждалось горячее сочувствие к нему и становилось стыдно, что я мог радоваться его страданиям и бедам. Жизнь подло обошлась с Томасом Магриджем. Она сыграла с ним скверную штуку, вылепив из него то, чем он был, и не переставала издеваться над ним. Мог ли он быть иным? И, будто в ответ на мои невысказанные мысли, кок прохныкал:

- Мне всегда, всегда не везло. Некому было послать меня в школу, некому было меня покормить или вытереть мне разбитый нос, когда я был мальчонкой! Разве кто-нибудь заботился обо мне? Кто, когда, спрашиваю я?

- Не огорчайся, Томми, - сказал я, успокаивающе кладя ему руку на плечо. - Не унывай! Все наладится. У тебя еще много впереди, ты всего можешь добиться.

- Вранье! Подлое вранье! - заорал он мне в лицо, стряхивая мою руку. - Вранье, сам знаешь. Меня не переделать! Меня уже сделали - из всяких отбросов! Такие рассуждения хороши для тебя, Хэмп. Ты родился джентльменом. Ты никогда не знал, что значит ходить голодным и засыпать в слезах оттого, что голод грызет твое пустое брюхо, точно крыса. Нет, мое дело пропащее. Да если даже я проснусь завтра президентом Соединенных Штатов, разве я отъемся за то время, когда бегал по улицам голодным щенком? Разве это исправишь?

Не в добрый час я родился, вот на мою долю и выпало столько бед, что хватило бы на десятерых. Полжизни я провалялся по больницам. Хворал лихорадкой в Аспинвале, в Гаване, в Нью-Орлеане. На Барбадосе полгода мучился от цинги и чуть не сдох. В Гонолулу - оспа. В Шанхае - перелом обеих ног. В Уналашке - воспаление легких. Три сломанных ребра во Фриско. А теперь! Взгляни на меня! Взгляни! Ведь опять все ребра переломали! И посмотришь - буду харкать кровью. Кто же мне возместит все это, спрашиваю я? Кто? Бог, что ли? Видно, он здорово невзлюбил меня, когда отправил в плавание по этому проклятому свету!

Это возмущение против судьбы продолжалось больше часа, после чего кок снова принялся за работу, хромая, охая и дыша ненавистью ко всему живущему. Его диагноз оказался правильным, так как время от времени ему становилось дурно, он начинал харкать кровью и очень страдал. Но бог, казалось, и вправду возненавидел его и не хотел прибрать. Мало-помалу кок оправился и стал еще злее прежнего.

Прошло несколько дней, и Джонсон тоже выполз на палубу и кое-как принялся за работу. Но ему было еще далеко до поправки, и я нередко наблюдал украдкой, как он с трудом взбирается по вантам или устало склоняется над штурвалом. А хуже всего было то, что он совсем пал духом. Он пресмыкался перед Волком Ларсеном и перед помощником. Вот Лич - тот держался совсем иначе. Расхаживал по палубе, как молодой тигр, и не скрывал своей ненависти к капитану и к Иогансену.

- Я еще разделаюсь с тобой, косолапый швед! - услышал я как-то ночью на палубе его слова, обращенные к помощнику.

Иогансен выбранился в темноте, и в тот же миг что-то с силой ударилось о переборку камбуза. Снова послышалась ругань, потом насмешливый хохот, а когда все стихло, я вышел на палубу и увидел тяжелый нож, вонзившийся в переборку на целый дюйм. Почти тогда же появился помощник и принялся искать нож, но я уже завладел им и на следующее утро тайком вернул его Личу. Матрос только осклабился при этом, но в его улыбке было больше искренней благодарности, чем в многословных излияниях, присущих представителям моего класса.

В противоположность остальным членам команды, я теперь ни с кем не был в ссоре, более того, отлично ладил со всеми. Охотники относились ко мне, должно быть, со снисходительным презрением, но, во всяком случае, не враждебно. Смок и Гендерсон, которые понемногу залечивали свои раны и целыми днями качались в подвесных койках под тентом, уверяли, что я ухаживаю за ними лучше всякой сиделки и что они не забудут меня в конце плавания, когда получат расчет. (Как будто мне нужны были их деньги! Я мог купить их со всеми их пожитками, мог купить всю шхуну, даже двадцать таких шхун!) Но мне выпала задача ухаживать за ними, перевязывать их раны, и я делал все, что мог.

У Волка Ларсена снова был приступ головной боли, длившийся два дня. Должно быть, он жестоко страдал, так как позвал меня и подчинялся моим указаниям, как больной ребенок. Но ничто не помогает ему. По моему совету он бросил курить и пить. Мне казалось просто невероятным, что это великолепное животное может страдать такими головными болями.

- Это божья кара, уверяю вас, - высказался по этому поводу Луис. - Кара за его черные дела. И это еще не все, иначе...

- Иначе что? - спросил я.

- Иначе бог, видать, только грозится, а дела не делает. Эх, вот слетит с языка...

Нет, зря я сказал, что нахожусь в добрых отношениях со всеми. Томас Магридж не только по-прежнему ненавидит меня, но даже нашел для своей ненависти новый повод. Я долго не понимал, в чем дело, но наконец догадался: он не мог простить мне, что я родился «джентльменом», как он выражается, то есть под более счастливой звездой, нежели он.

- А покойников что-то не видать! - поддразнил я Луиса, когда Смок и Гендерсон, дружески беседуя, прогуливались рядом по палубе в первый раз после выздоровления.

Луис поднял на меня хитрые серые глазки и зловеще покачал головой.

- Шквал налетит, говорю вам, и тогда берите все рифы и держитесь крепче. Я чую, давно чую - быть буре. Я ее вижу - вот как такелаж над головой в темную ночь. Она уже близко, близко!

- И кто же будет первой жертвой? - спросил я.

- Только не старый толстый Луис, за это я поручусь, - рассмеялся он. - Я чую нутром, что через год буду глядеть в глаза моей старой матушке; ведь она заждалась своих сыновей - все пятеро ушли в море.

- Что он говорил тебе? - спросил меня потом Томас Магридж.

- Что он когда-нибудь съездит домой повидаться с матерью, - осторожно отвечал я.

- У меня никогда не было матери, - заявил кок, уставив на меня унылый взгляд своих тусклых, бесцветных глаз.

 

Глава четырнадцатая

Думаю о том, что никогда не умел понастоящему ценить женское общество, хотя почти всю свою жизнь провел в окружении женщин. Я жил с матерью и сестрами и всегда старался освободиться от их опеки. Они доводили меня до отчаяния своими заботами о моем здоровье и вторжениями в мою комнату, где неизменно нарушали тот систематизированный хаос, который был предметом моей гордости и в котором я отлично разбирался, и учиняли еще больший, с моей точки зрения, хаос, хотя комната и приобретала более опрятный вид. После их ухода я никогда ничего не мог найти. Но, увы, как рад был бы я теперь ощутить возле себя их присутствие, услышать шелест их юбок, который так докучал мне подчас! Я уверен, что никогда не буду ссориться с ними, если только мне удастся попасть домой. Пусть с утра до ночи пичкают меня, чем хотят, пусть весь день вытирают пыль в моем кабинете и подметают пол - я буду спокойно взирать на все это и благодарить судьбу за то, что у меня есть мать и сестры.

Подобные воспоминания заставляют меня задуматься о другом. Где матери всех этих людей, плавающих на «Призраке»? И противоестественно и нездорово, что все эти мужчины совершенно оторваны от женщин и одни скитаются по белу свету. Грубость и дикость только неизбежный результат этого. Всем этим людям следовало бы тоже иметь жен, сестер, дочерей. Тогда они были бы мягче, человечнее, были бы способны на сочувствие. А ведь никто из них даже не женат. Годами никому из них не приходится испытывать на себе влияния хорошей женщины, ее смягчающего воздействия. Жизнь их однобока. Их мужественность, в которой есть нечто животное, чрезмерно развилась в них за счет духовной стороны, притупившейся, почти атрофированной.

Это компания холостых мужчин. Жизнь их протекает в грубых стычках, от которых они еще более черствеют. Порой мне просто не верится, что их породили на свет женщины. Кажется, что это какая-то полузвериная, получеловеческая порода, особый вид живых существ, не имеющих пола, что они вылупились, как черепахи, из согретых солнцем яиц или получили жизнь каким-нибудь другим необычным способом. Дни они проводят среди грубости и зла, и в конце концов умирают столь же скверно, как и жили.

Под влиянием таких мыслей я разговорился вчера вечером с Иогансеном. Это была первая неофициальная беседа, которой он удостоил меня с начала путешествия. Иогансен покинул Швецию, когда ему было восемнадцать лет; теперь ему тридцать восемь, и за все это время он ни разу не был дома. Года два назад в Чили он встретил в каком-то портовом трактире земляка и узнал от него, что его мать еще жива.

- Верно, уж порядком состарилась теперь, - сказал он, задумчиво глянув на компас и тотчас метнув колючий взгляд на Гаррисона, отклонившегося на один румб от курса.

- Когда вы в последний раз писали ей?

Он принялся высчитывать вслух.

- В восемьдесят первом... нет, в восемьдесят втором, кажется. Или в восемьдесят третьем? Да, в восемьдесят третьем. Десять лет назад. Из какого-то маленького порта на Мадагаскаре. Я служил тогда на торговом судне. Видишь ты, - продолжал он, будто обращаясь через океан к своей забытой матери, - ведь каждый год собирался домой. Так стоило ли писать? Через год, думаю, попаду. Да всякий раз что-нибудь мешало. Теперь вот стал помощником, так дело пойдет подругому. Как получу расчет во Фриско - может, набежит долларов пятьсот, - так наймусь на какое-нибудь парусное судно, махну вокруг мыса Горн в Ливерпуль и зашибу еще. А оттуда уж поеду домой на свои денежки. Вот тогда моей старушке не придется больше работать!

- Неужто она еще работает? Сколько же ей лет?

- Под семьдесят, - ответил он. И добавил хвастливо: - У нас на родине работают с рождения и до самой смерти, поэтому мы и живем так долго. Я дотяну до ста.

Никогда не забуду я этого разговора. То были последние слова, которые я от него слышал, и, быть может, вообще последние его слова.

В тот вечер, спустившись в каюту, я решил, что там слишком душно спать. Ночь была тихая. Мы вышли из полосы пассатов, и «Призрак» еле полз вперед, со скоростью не больше одного узла. Захватив под мышку подушку и одеяло, я поднялся на палубу.

Проходя мимо Гаррисона, я взглянул на компас, установленный на палубе рубки, и заметил, что на этот раз рулевой отклонился от курса на целых три румба.

Думая, что он заснул, и желая спасти его от взбучки, а то и от чего-нибудь похуже, я заговорил с ним. Но он не спал, глаза его были широко раскрыты и устремлены в даль. Казалось, он был так чем-то взволнован, что не мог ответить мне.

- В чем дело? - спросил я. - Ты болен?

Он покачал головой и глубоко вздохнул, словно пробуждаясь от сна.

- Так держи курс получше, - посоветовал я.

Он перехватил ручки штурвала; стрелка компаса медленно поползла к северо-западу и установилась там после нескольких отклонений.

Я уже собрался пойти дальше и поднял свои вещи, как вдруг что-то необычное за бортом привлекло мое внимание. Чья-то жилистая мокрая рука ухватилась за планшир. Потом из темноты появилась другая. Я смотрел, разинув рот. Что это за гость из морской глубины? Кто бы это ни был, я знал, что он взбирается на борт, держась за лаглинь. Появилась голова с мокрыми взъерошенными волосами, и я увидел лицо Волка Ларсена. Его правая щека была в крови, струившейся из раны на голове. Сильным рывком он перекинул тело через фальшборт и, очутившись на палубе, метнул быстрый взгляд на рулевого, словно проверяя, кто стоит у штурвала и не грозит ли с этой стороны опасность. Вода ручьями стекала с его одежды, и я бессознательно прислушивался к ее журчанию. Когда он двинулся ко мне, я невольно отступил: я отчетливо прочел слово «смерть» в его взгляде.

- Стой, Хэмп, - тихо сказал он. - Где помощник?

Я с недоумением покачал головой.

- Иогансен! - негромко позвал капитан. - Иогансен! Где помощник? - спросил он у Гаррисона.

Молодой матрос уже успел прийти в себя и довольно спокойно ответил:

- Не знаю, сэр. Недавно он прошел на бак.

- Я тоже шел на бак, но ты, верно, заметил, что вернулся я с противоположной стороны. Как это могло получиться, а?

- Вы, верно, были за бортом, сэр.

- Посмотреть, нет ли его в кубрике, сэр? - предложил я.

Ларсен покачал головой.

- Ты не найдешь его там, Хэмп. Идем, ты мне нужен! Оставь вещи здесь.

Я последовал за ним. На палубе было тихо.

- Проклятые охотники, - проворчал он. - Так разленились, что не могут выстоять четыре часа на вахте!

На полубаке мы нашли трех спящих матросов! Капитан перевернул их на спину и заглянул им в лицо. Они несли вахту на палубе, а по корабельным правилам все, за исключением старшего вахтенного, рулевого и сигнальщика, в хорошую погоду имели право спать.

- Кто сигнальщик? - спросил капитан.

- Я, сэр, - с легкой дрожью в голосе ответил Холиок, один из старых матросов. - Я только на минуту задремал сэр. Простите, сэр! Больше этого не будет.

- Ты ничего не заметил на палубе?

- Нет, сэр, я...

Но Волк Ларсен уже отвернулся, презрительно буркнув что-то, и оставил матроса с раскрытым ртом, - кто мог думать, что он так дешево отделается!

- Тише теперь, - шепотом предупредил меня Волк Ларсен, спускаясь по трапу в кубрик.

С бьющимся сердцем я последовал за ним. Я не знал, что нас ожидает, как не знал и того, что уже произошло. Но я видел, что была пролита кровь. И уж, конечно, не по своей воле Волк Ларсен очутился за бортом. Странно было и отсутствие Иогансена.

Я впервые спускался в матросский кубрик и не скоро забуду то зрелище, которое предстало предо мной, когда я остановился внизу у трапа. Кубрик занимал треугольное помещение на самом носу шхуны и был не больше обыкновенной дешевой каморки на Грабстрит. Вдоль трех его стен в два яруса тянулись койки. Их было двенадцать. Двенадцать человек ютились в этой тесноте - и спали и ели здесь. Моя спальня дома была невелика, но все же она могла вместить дюжину таких кубриков, а если принять во внимание высоту потолка, то и все двадцать.

Тут пахло плесенью и чем-то кислым, и при свете качающейся лампы я разглядел переборки, сплошь увешанные морскими сапогами, клеенчатой одеждой и всевозможным тряпьем - чистым и грязным вперемешку. Все это раскачивалось взад и вперед с шуршащим звуком, напоминавшим стук веток о стену дома или о крышу. Время от времени какой-нибудь сапог глухо ударялся о переборку. И хотя море было тихое, балки и доски скрипели неумолчным хором, а из-под настила неслись какие-то странные звуки.

Все это нисколько не мешало спящим. Их было восемь человек - две свободные от вахты смены, - и спертый воздух был согрет их дыханием; слышались вздохи, храп, невнятное бормотание - звуки, сопровождавшие сон этих людей, спящих в своей берлоге. Но в самом ли деле все они спали? И давно ли? Вот что, по-видимому, интересовало Волка Ларсена. И, чтобы разрешить свои сомнения, он прибег к приему, напомнившему мне одну из новелл Боккаччо.

Ларсен вынул лампу из ее качающейся оправы и подал мне. Свой обход он начал с первой койки по правому борту. Наверху лежал канак, красавец матрос, которого товарищи называли Уфти-Уфти. Он спал, лежа на спине, и дышал тихо, как женщина. Одну руку он подложил под голову, другая покоилась поверх одеяла. Волк Ларсен взял его за руку и начал считать пульс. Это разбудило матроса. Он проснулся так же спокойно, как спал, и даже не пошевельнулся при этом. Он только широко открыл свои огромные черные глаза и, не мигая, уставился на нас. Волк Ларсен приложил палец к губам, требуя молчания, и глаза снова закрылись.

На нижней койке лежал Луис, толстый, распаренный. Он спал непритворным, тяжелым сном. Когда Волк Ларсен взял его за руку, он беспокойно заерзал и вдруг изогнулся так, что тело его какую-то секунду опиралось только на плечи и пятки. Губы его зашевелились, и он изрек следующую загадочную фразу:

- Кварта - шиллинг. Но гляди в оба, не то трактирщик мигом всучит тебе трехпенсовую за твои шесть пенсов.

Затем он повернулся набок и с тяжелым вздохом произнес:

- Шесть пенсов - «теннер», а шиллинг - «боб». А вот что такое «пони» - я не знаю.

Удостоверившись, что Луис и канак не прикидываются спящими. Волк Ларсен перешел к следующим двум койкам, по правому борту, занятым - как мы увидели, осветив их лампой, - Личем и Джонсоном.

Когда капитан нагнулся над нижней койкой, чтобы прощупать пульс Джонсону, я, стоя с лампой в руках, заметил, что Лич на верхней койке приподнял голову и осторожно глянул вниз. Должно быть, он разгадал хитрость капитана и понял, что сейчас будет уличен, так как лампа внезапно была выбита у меня из рук, и кубрик погрузился в темноту. В тот же миг Лич спрыгнул вниз, прямо на Волка Ларсена.

Звуки, доносившиеся из мрака, напоминали схватку волка с быком. Ларсен взревел, как разъяренный зверь, и Лич зарычал тоже. От этих звуков кровь стыла в жилах. Джонсон, должно быть, тотчас вмешался в драку. Я понял, что его униженное поведение все последние дни было лишь хорошо обдуманным притворством.

Эта схватка в темноте казалась столь ужасной, что я, весь дрожа, прислонился к трапу, не в силах сдвинуться с места. Я снова испытал знакомое сосущее ощущение под ложечкой, всегда появлявшееся у меня при виде физического насилия. Правда, в этот миг я ничего не мог видеть, но до меня долетали звуки ударов и глухой стук сталкивающихся тел. Койки трещали, слышно было тяжелое дыхание, короткие возгласы боли.

Должно быть, в покушении на жизнь капитана и помощника участвовало несколько человек, так как по возросшему шуму я догадался, что Лич и Джонсон уже получили подкрепление со стороны своих товарищей.

- Эй, кто-нибудь, дайте нож! - кричал Лич.

- Двинь его по башке! Вышиби из него мозги! - орал Джонсон.

Но Волк Ларсен больше не издал ни звука. Он молча и свирепо боролся за свою жизнь. Ему приходилось туго. Сразу же сбитый с ног, он не мог подняться, и мне казалось, что, несмотря на его чудовищную силу, положение его безнадежно. О ярости этой борьбы я получил весьма наглядное представление, так как сам был сбит с ног сцепившимися телами и, падая, сильно ушибся. Однако среди общей свалки мне как-то удалось заползти на одну из нижних коек и таким образом убраться с дороги.

- Все сюда! Мы держим его! Попался! - слышал я выкрики Лича.

- Кого? - спрашивал кто-то, разбуженный шумом, не понимая, что происходит.

- Кровопийцу помощника! - хитро ответил Лич, с трудом выговаривая слова.

Его сообщение было встречено восторженными возгласами, и с этой минуты Волку Ларсену пришлось отбиваться от семерых дюжих матросов, наседавших на него. Луис, я полагаю, не принимал участия в драке. Кубрик гудел, как потревоженный улей.

- Эй вы, что там у вас такое? - донесся с палубы крик Лэтимера. Он был слишком осторожен, чтобы спуститься в этот ад кипевших во мраке страстей.

- У кого есть нож? Дайте нож! - снова услышал я голос Лича, когда шум на мгновение затих.

Многочисленность нападавших повредила им. Они мешали друг другу, а у Волка Ларсена была только одна цель - пробраться ползком к трапу, - и он в конце концов достиг своего. Несмотря на полный мрак, я следил за его передвижением по звукам. И только такой силач мог сделать то, что сделал он, когда дополз все же до трапа. Хватаясь за ступеньки руками, он мало-помалу выпрямился во весь рост и начал взбираться наверх, невзирая на то, что целая куча людей старалась стащить его вниз.

Конец этой сцены я не только слышал, но и видел, так как Лэтимер принес фонарь и осветил им люк. Волк Ларсен - его едва можно было разглядеть под уцепившимися за него матросами - уже почти добрался до верха трапа. Этот клубок сплетенных тел напоминал огромного многолапого паука и раскачивался взад и вперед в такт ритмичной качке шхуны. И медленно, с большими остановками, вся эта копошащаяся масса тел неуклонно ползла кверху. Раз она дрогнула, застыла на месте и чуть не покатилась вниз, но равновесие восстановилось, и она снова поползла по трапу.

- Что тут такое? - крикнул Лэтимер.

При свете фонаря я увидел его склоненное над люком испуганное лицо.

- Это я, Ларсен, - донесся приглушенный голос.

Лэтимер протянул руку. Снизу быстро высунулась рука Ларсена. Лэтимер схватил ее и стал тянуть кверху, и следующие две ступеньки были пройдены быстро. Показалась другая рука Ларсена и ухватилась за комингс люка. Клубок тел отделился от трапа, но матросы все еще цеплялись за своего ускользавшего врага. Однако один за другим они начали скатываться вниз. Ларсен сбрасывал их, ударяя о закраину люка, пиная ногами. Последним был Лич: он свалился с самого верха вниз головой прямо на своих товарищей. Волк Ларсен и фонарь исчезли, и мы остались в темноте.

 

Глава пятнадцатая

По стонами, с ругательствами матросы стали подниматься на ноги.

- Зажгите лампу, я вывихнул большой палец, - крикнул Парсонс, смуглый, мрачный парень, рулевой из шлюпки Стэндиша, где Гаррисон был гребцом.

- Лампа где-то тут, на полу, - сказал Лич, опускаясь на край койки, на которой притаился я.

Послышался шорох, чирканье спички, потом тускло вспыхнула коптящая лампа, и при ее неверном свете босоногие матросы принялись обследовать свои ушибы и раны. Уфти-Уфти завладел пальцем Парсонса, сильно дернул его и вправил сустав. В то же время я заметил, что у самого канака суставы пальцев разбиты в кровь. Он показывал их всем, скаля свои великолепные белые зубы, и хвалился, что своротил скулу Волку Ларсену.

- Так это ты, черное пугало, постарался? - воинственно вскричал Келли, американец ирландского происхождения, бывший грузчик, первый раз выходивший в море и состоявший гребцом при Керфуте.

Он выплюнул выбитые зубы и с перекощенным от бешенства лицом двинулся на Уфти-Уфти. Канак отпрыгнул к своей койке и выхватил длинный нож.

- А, брось! Надоел! - вмешался Лич. Очевидно, при всей своей молодости и неопытности он был коноводом в кубрике. - Ступай прочь, Келли, оставь Уфти в покое! Как, черт подери, мог он узнать тебя в темноте?

Келли нехотя повиновался, а Уфти-Уфти благодарно сверкнул своими белыми зубами. Он был красив. В линиях его фигуры была какая-то женственная мягкость, а большие глаза смотрели мечтательно, что странно противоречило его репутации драчуна и забияки.

- Как ему удалось уйти? - спросил Джонсон.

Все еще тяжело дыша, он сидел на краю своей койки; вся его фигура выражала крайнее разочарование и уныние. Во время борьбы с него сорвали рубашку; кровь из раны на щеке капала на обнаженную грудь и красной струйкой стекала на пол.

- Удалось, потому что он дьявол. Я ведь говорил вам, - отозвался Лич, вскочив с койки; в глазах у него блеснули слезы отчаяния. - И ни у кого из вас вовремя не нашлось ножа! - простонал он.

Но никто не слушал его; в матросах уже проснулся страх перед ожидавшей их карой.

- А как он узнает, кто с ним дрался? - спросил Келли и, свирепо оглянувшись кругом, добавил: - Если, конечно, никто не донесет.

- Да стоит ему только поглядеть на нас... - пробормотал Парсонс. - Взглянет хоть на тебя, и все!

- Скажи ему, что палуба встала дыбом и дала тебе по зубам, - усмехнулся Луис.

Он один не слезал во время драки с койки и торжествовал, что у него нет ни ран, ни синяков - никаких следов участия в ночном побоище.

- Ну и достанется вам завтра, когда Волк увидит ваши рожи! - хмыкнул он.

- Скажем, что приняли его за помощника, - пробормотал кто-то.

А другой добавил:

- А я скажу, что услышал шум, соскочил с койки и сразу же получил по морде за любопытство. Ну и, понятно, не остался в долгу. А кто там был - я и не разобрал в этой темнотище.

- И съездил мне в зубы! - дополнил Келли и даже просиял на миг.

Лич и Джонсон не принимали участия в этом разговоре, и было ясно, что товарищи смотрят на них, как на обреченных. Лич некоторое время молчал, но наконец его взорвало.

- Тошно слушать! Слюнтяи! Если бы вы поменьше мололи языком да побольше работали руками, ему бы уже была крышка. Почему ни один из вас не дал мне ножа, когда я просил? Черт бы вас побрал! И чего вы нюни распустили - убьет он вас, что ли? Сами знаете, что не убьет. Он не может себе этого позволить. Здесь нет корабельных агентов, чтобы подыскать других бродяг на ваше место. Кто без вас будет грести, и править на шлюпках, и работать на его чертовой шхуне? А теперь нам с Джонсоном придется расплачиваться за все. Ну, лезьте на койки и заткнитесь. Я хочу спать.

- Что верно, то верно! - отозвался Парсонс. - Убить он нас, пожалуй, не убьет. Но уж житья нам теперь тоже не будет на этой шхуне!

А я все это время с тревогой думал о своем собственном незавидном положении. Что произойдет, когда они заметят меня? Мне-то не пробиться наверх, как Волку Ларсену. И в эту минуту Лэтимер крикнул с палубы:

- Хэмп! Капитан зовет!

- Его здесь нет! - отозвался Парсонс.

- Нет, я здесь! - крикнул я, спрыгивая с койки и стараясь придать своему голосу твердость.

Матросы ошеломленно уставились на меня. Я читал на их лицах страх. Страх и злобу, порождаемую страхом.

- Иду! - крикнул я Лэтимеру.

- Нет, врешь! - заорал Келли, становясь между мной и трапом и пытаясь схватить меня за горло. - Ах ты, подлая гадина! Я тебе заткну глотку!

- Пусти его! - приказал Лич.

- Черта с два! - последовал сердитый ответ.

Лич, сидевший на краю койки, даже не шевельнулся.

- Пусти его, говорю я! - повторил он, но на этот раз голос его прозвучал решительно и жестко.

Ирландец колебался. Я шагнул к нему, и он отступил в сторону. Дойдя до трапа, я повернулся и обвел глазами круг свирепых и озлобленных лиц, глядевших на меня из полумрака. Внезапно глубокое сочувствие пробудилось во мне. Я вспомнил слова кока. Как бог должен ненавидеть их, если обрекает на такие муки!

- Будьте покойны, я ничего не видел и не слышал, - негромко произнес я.

- Говорю вам, он не выдаст, - услышал я, поднимаясь по трапу, голос Лича. - Он любит капитана не больше, чем мы с вами.

Я нашел Волка Ларсена в его каюте. Обнаженный, весь в крови, он ждал меня и приветствовал обычной иронической усмешкой:

- Приступайте к работе, доктор! По-видимому, в этом плавании вам предстоит обширная практика. Не знаю, как «Призрак» обошелся бы без вас. Будь я способен на столь благородные чувства, я бы сказал, что его хозяин глубоко вам признателен.

Я уже был хорошо знаком с нашей нехитрой судовой аптечкой и, пока кипятилась на печке вода, стал приготовлять все нужное для перевязок. Ларсен тем временем, смеясь и болтая, расхаживал по каюте и хладнокровно рассматривал свои раны. Я впервые увидел его обнаженным и был поражен. Культ тела никогда не был моей слабостью, но я обладал все же достаточным художественным чутьем, чтобы оценить великолепие этого тела.

Должен признаться, что я был зачарован совершенством этих линий, этой, я бы сказал, свирепой красотой. Я видел матросов на баке. Многие из них поражали своими могучими мускулами, но у всех имелся какой-нибудь недостаток: одна часть тела была слишком сильно развита, другая слишком слабо, или же какоенибудь искривление нарушало симметрию: у одних были слишком длинные ноги, у других - слишком короткие; одних портила излишняя жилистость. Других - костлявость. Только Уфти-Уфти отличался безупречным сложением, однако в красоте его было что-то женственное.

Но Волк Ларсен являлся воплощением мужественности и сложен был почти как бог. Когда он ходил или поднимал руки, мощные мускулы напрягались и играли под атласной кожей. Я забыл сказать, что бронзовым загаром были покрыты только его лицо и шея. Кожа у него была белой, как у женщины, что напомнило мне о его скандинавском происхождении. Когда он поднял руку, чтобы пощупать рану на голове, бицепсы, как живые, заходили под этим белым покровом. Эти самые бицепсы на моих глазах наносили столько страшных ударов и не так давно чуть не отправили меня на тот свет. Я не мог оторвать от Ларсена глаз и стоял, как пригвожденный к месту. Бинт выпал у меня из рук и, разматываясь, покатился по полу.

Капитан заметил, что я смотрю на него.

- Бог хорошо слепил вас, - сказал я.

- Вы находите? - отозвался он. - Я сам так считаю и часто думаю, к чему это?

- Предназначение... - начал было я.

- Приспособленность! - прервал он меня. - Все в этом теле приспособлено для дела. Эти мускулы созданы для того, чтобы хватать и рвать, уничтожать все живое, что станет на моем пути. Но подумали ли вы о других живых существах? У них тоже как-никак есть мускулы, также предназначенные для того, чтобы хватать, рвать, уничтожать. И когда они становятся на моем жизненном пути, я хватаю лучше их, рву лучше, уничтожаю лучше. В чем же тут предназначение? Приспособленность - больше ничего.

- Это некрасиво, - возразил я.

- Вы хотите сказать, что жизнь некрасива? - улыбнулся он. - Однако вы говорите, что я неплохо сложен. А теперь поглядите.

Он широко расставил ноги, будто прирос к полу, вцепившись в него пальцами, как когтями. Узлы, клубки, бугры мускулов забегали под кожей.

- Пощупайте! - приказал он.

Мускулы были тверды, как сталь, и я заметил, что все тело у него подобралось и напряглось. Мускулы мягко округлились на бедрах, на спине, вдоль плеч. Он слегка приподнял руки, мышцы сократились, пальцы согнулись, напоминая когти. Даже глаза изменили выражение - в них появились настороженность, расчет и хищный огонек.

- Устойчивость, равновесие, - сказал он и, вмиг расслабив мышцы, принял более спокойную позу. - Ноги для того, чтобы упираться в землю, а руки, зубы и ногти, чтобы бороться и убивать, стараясь не быть убитым. Предназначение? Приспособленность - самое верное слово.

Я не спорил. Предо мной был организм хищника, первобытного хищника, и это произвело на меня столь сильное впечатление, как если бы я увидел машины огромного броненосца или трансатлантического парохода.

Вспоминая жестокую схватку в кубрике, я дивился тому, как это Ларсену удалось так легко отделаться.

Могу не без гордости сказать, что перевязку я, кажется, сделал ему неплохо. Впрочем, серьезных повреждений было немного, остальное - просто кровоподтеки и ссадины. Первый полученный им удар, тот, от которого он упал за борт, рассек ему кожу на голове. Эту рану - длиной в несколько дюймов - я, по его указаниям, промыл и зашил, предварительно выбрив вокруг нее волосы. Помимо этого, одна икра у него была разодрана, словно его искусал бульдог. Ларсен объяснил мне, что какой-то матрос вцепился в нее зубами еще в начале схватки, да так и висел на ней. Лишь на верху трапа Ларсену удалось стряхнуть его с себя.

- Кстати, Хэмп, я заметил, что вы толковый малый, - сказал Волк Ларсен, когда я кончил перевязки. - Как вы знаете, я остался без помощника. Отныне вы будете стоять на вахте, получать семьдесят пять долларов в месяц, и всем будет приказано называть вас «мистер Ван-Вейден».

- Но я же ничего не смыслю в навигации, - изумился я.

- Этого и не требуется.

- И я вовсе не стремлюсь к такому высокому месту, - продолжал я протестовать. - Жизнь моя и в вчерешнем моем скромном положении достаточно подвержена всяким превратностям, к тому же у меня нет никакого опыта. Посредственность, знаете ли, тоже имеет свои преимущества.

Но он только улыбнулся, словно вопрос уже был решен.

- Да не хочу я быть помощником на этом дьявольском корабле! - с возмущением вскричал я.

Его лицо сразу стало жестким, глаза холодно блеснули. Он подошел к двери каюты и сказал:

- Ну, мистер Ван-Вейден, доброй ночи!

- Доброй ночи, мистер Ларсен, - чуть слышно пробормотал я.

 

Глава шестнадцатая

Не могу сказать, чтобы положение помощника было мне хоть сколько-нибудь приятно, хотя я и избавился от мытья посуды. Я не знал самых элементарных обязанностей штурмана, и мне пришлось бы туго, не будь матросы расположены ко мне. Я ничего не смыслил в оснастке судна и не понимал, как надо ставить паруса. Но матросы старались подучить меня, и особенно хорошим учителем оказался Луис. Столкновений с моими подчиненными у меня не было.

Другое дело - охотники. Все они были более или менее знакомы с морем и смотрели на мое назначение, как на шутку. Мне и самому было смешно, что я, сухопутная крыса, исполнял обязанности помощника, однако быть посмешищем в глазах других мне вовсе не хотелось. Я не жаловался, но Волк Ларсен сам требовал по отношению ко мне соблюдения самого строгого морского этикета, чего никогда не удостаивался бедный Иогансен. Ценою неоднократных стычек и угроз он привел недовольных охотников к повиновению. От носа до кормы меня титуловали «мистер Ван-Вейден», и только в неофициальных беседах Волк Ларсен называл меня Хэмпом.

Это было забавно. Иной раз, пока мы обедали, ветер менял направление на несколько румбов, и когда я вставал из-за стола, капитан говорил: «Мистер Ван-Вейден, будьте добры лечь на левый галс». Я выходил на палубу, подзывал Луиса и спрашивал у него, что нужно делать. Через несколько минут, усвоив его указания и уяснив себе сущность маневра, я начинал отдавать распоряжения. Помнится, однажды Волк Ларсен появился на палубе как раз в ту минуту, когда я отдавал команду. Он остановился с сигарой в зубах и принялся спокойно наблюдать за выполнением маневра. Затем поднялся ко мне на ют.

- Хэмп, - сказал он. - Виноват, мистер Ван-Вейден.

Поздравляю вас! Сдается мне, что отцовские ноги вам теперь больше не понадобятся. Вы, кажется, уже научились стоять на своих собственных. Немного практики в такелажных работах и с парусами, небольшой шторм, и к концу плавания вы сумеете наняться на любую каботажную шхуну.

В этот период моего плавания на «Призраке» - после смерти Иогансена и вплоть до прибытия к месту охоты - я чувствовал себя не так уж плохо. Волк Ларсен был ко мне не слишком строг, матросы мне помогали, и я был избавлен от неприятного общества Томаса Магриджа. Должен признаться, что мало-помалу я начал даже втайне гордиться собой. Как ни фантастично было мое положение - я, сухопутная крыса, вдруг занял второе по рангу место на судне! - Однако справлялся я с делом неплохо. И я был доволен собой и даже полюбил плавное покачивание под ногами палубы «Призрака», который все так же держал курс от тропиков на северо-запад, к тому островку, где нам предстояло пополнить запас пресной воды.

Но это было лишь время сравнительного благополучия. Такие же муки, какие я испытал вначале, ждали меня и впереди. А для команды, особенно для матросов, «Призрак» по-прежнему оставался ужасным, сатанинским кораблем. Никто не знал на нем ни минуты покоя. Волк Ларсен не простил матросам покушения на его жизнь и трепки, которую они задали ему в кубрике. И днем и ночью он всячески старался отравить им существование.

Он хорошо понимал психологическое значение мелочей и умел мелкими придирками доводить матросов до исступления. Я видел, как он поднял Гаррисона с койки, как тот убрал валявшуюся не на месте малярную кисть. Но и этого ему показалось мало, и он разбудил еще всех подвахтенных и велел им пойти за Гаррисоном и поглядеть, как он будет это делать. Это был, конечно, пустяк, но его изобретательный ум придумывал их тысячи, и легко можно себе представить, какое настроение царило на баке.

Понятно, что команда роптала, и отдельные столкновения повторялись снова и снова. Капитан продолжал избивать матросов, и ежедневно двое-трое из них врачевали, как могли, нанесенные им увечья. Однако на решительное выступление они не отваживались, так как в кубрике у охотников и в кают-компании хранился большой запас оружия. Больше всего доставалось от Волка Ларсена Личу и Джонсону: на них он вымещал свою дьявольскую злобу, и глубокая тоска, которую я читал в глазах Джонсона, заставляла сжиматься мое сердце.

Лич относился к своему положению иначе. Он был затравлен, но не сдавался. Он весь горел неукротимой яростью, не оставлявшей места для скорби. На его губах застыла злобная усмешка, и при виде Волка Ларсена с них всякий раз - как видно, бессознательно - срывалось угрожающее ворчание. Он следил глазами за капитаном, как зверь следит из клетки за своим стражем, и злоба, клокотавшая в его груди, рвалась наружу сквозь стиснутые зубы.

Помню, как однажды на палубе я средь бела дня тронул его за плечо, собираясь отдать какое-то приказание. Он стоял ко мне спиной, и, когда моя рука коснулась его, отпрянул с диким возгласом. Он принял меня за ненавистного ему человека.

Лич и Джонсон убили бы Волка Ларсена при первой возможности, только она им никогда не представлялась, - Волк Ларсен был слишком хитер. К тому же у них не было сподручного оружия. На одни кулаки им никак не приходилось рассчитывать. Время от времени капитан показывал свою силу Личу, и тот всегда давал сдачи и кидался на него, как дикая кошка, пуская в ход и зубы, и ногти, и кулаки, но в конце концов всякий раз падал на палубу без сил и часто даже без сознания. И все же он никогда не старался избежать схватки. Дьявол, сидевший в нем, бросал вызов дьяволу в Волке Ларсене. Стоило им только столкнуться на палубе, и поднималась драка. Мне случалось видеть, как Лич кидался на Волка Ларсена без всякого предупреждения или внешнего повода. Однажды от метнул в капитана тяжелый кортик и промахнулся всего на какой-нибудь дюйм, а еще как-то уронил на него с салинга стальную свайку. Не простая это была задача - попасть в цель при качке, с высоты семидесяти пяти футов, но острие инструмента, просвистав в воздухе, мелькнуло почти у самой головы Волка Ларсена, когда тот показался из люка, и вонзилось на целых два дюйма в толстые доски палубы. В другой раз Лич пробрался в кубрик охотников, завладел чьим-то заряженным дробовиком и уже хотел выскочить с ним на палубу, но тут его перехватил и обезоружил Керфут.

Я часто задавал себе вопрос, почему Волк Ларсен не убьет Лича и не положит этому конец. Но он только смеялся и, казалось, наслаждался опасностью. В этой игре была для него особая прелесть; быть может, он чувствовал себя в роли укротителя диких зверей.

- Жизнь получает особую остроту, - объяснял он мне, - когда висит на волоске. Человек по природе игрок, а жизнь - самая крупная его ставка. Чем больше риск, тем острее ощущение. Зачем мне отказывать себе в удовольствии доводить Лича до белого каления? Этим я ему же оказываю услугу. Мы оба испытываем весьма сильные ощущения. Его жизнь богаче, чем у любого матроса на баке, хотя он этого и не сознает. Он имеет то, чего нет у них, - цель, поглощающую его: он стремится убить меня и не теряет надежды, что это ему удастся. Право, Хэмп, он живет полной, насыщенной жизнью. Я сомневаюсь, чтобы когда-либо его жизнь протекала так напряженно и остро, и порой искренне завидую ему, когда вижу его на вершине страсти и исступления.

- Но ведь это низость! Низость! - воскликнул я. - Все преимущества на вашей стороне.

- Кто из нас двоих, вы или я, более низок? - нахмурившись, спросил он. - Попадая в неприятное положение, вы вступаете в компромисс с вашей совестью. Если бы вы действительно были на высоте и оставались верны себе, вы должны были бы объединиться с Личем и Джонсоном. Но вы боитесь, боитесь! Вы хотите жить. Жизнь в вас кричит, что она хочет жить, чего бы это ни стоило. Вы влачите презренное существование, изменяете вашим идеалам, грешите против своей жалкой морали и, если есть ад, прямым путем ведете туда свою душу. Я выбрал себе более достойную роль. Я не грешу, так как остаюсь верен велениям жизни во мне. Я по крайней мере не поступаю против совести, чего вы не можете сказать о себе.

В том, что он говорил, была неприятная правда. Быть может, я и в самом деле праздновал труса. Чем больше я размышлял об этом, тем яснее сознавал, что мой долг перед самим собой - сделать то, к чему Ларсен подстрекает меня, то есть примкнуть к Джонсону и Личу и вместе с ними постараться убить его. В этом, мне кажется, сказалось наследие моих суровых предков пуритан, оправдывавших даже убийство, если оно совершается для благой цели. Я не мог отделаться от этих мыслей. Освободить мир от такого чудовища казалось мне актом высшей морали. Человечество станет от этого только лучше и счастливее, а жизнь чище и приятнее.

Я раздумывал об этом, ворочаясь на своей койке в долгие бессонные ночи, и снова и снова перебирал в уме все события. Во время ночных вахт, когда Волк Ларсен был внизу, я беседовал с Джонсоном и Личем. Оба они потеряли всякую надежду: Джонсон - по мрачному складу своего характера, а Лич - потому, что истощил силы в тщетной борьбе. Однажды он взволнованно схватил мою руку и сказал:

- Вы честный человек, мистер Ван-Вейден! Но оставайтесь на своем месте и помалкивайте. Наша песенка спета, я знаю. И все-таки в трудную минуту вы, может, сумеете помочь нам.

На следующий день, когда на траверзе у нас с наветренной стороны вырос остров Уэнрайт, Волк Ларсен изрек пророческие слова. Он только что поколотил Джонсона, а заодно и Лича, который пришел товарищу на подмогу.

- Лич, - сказал он, - ты знаешь, что я когда-нибудь убью тебя?

Матрос в ответ только зарычал.

- А тебе, Джонсон, так в конце концов осточертеет жизнь, что ты сам бросишься за борт, не ожидая, чтобы я тебя прикончил. Помяни мое слово!

- Это - внушение, - добавил он, обращаясь ко мне. - Держу пари на ваше месячное жалованье, что он так и сделает.

Я питал надежду, что его жертвы найдут случай бежать, когда мы будем наполнять водой бочонки, но Волк Ларсен хорошо выбрал место, где бросить якорь. «Призрак» лег в дрейф в полумиле за линией прибоя, окаймлявшей пустынный берег. Здесь открывалось глубокое ущелье, окруженное отвесными скалами вулканического происхождения, по которым невозможно было вскарабкаться наверх. И здесь, под непосредственным наблюдением самого капитана, съехавшего на берег, Лич и Джонсон наполняли пресной водой бочонки и скатывали их к берегу. Удрать на шлюпке у них не было никакой возможности.

Но Гаррисон и Келли сделали такую попытку. На их обязанности лежало курсировать на своей шлюпке между шхуной и берегом, перевозя каждый раз по одному бочонку. Перед самым обедом, двинувшись с пустым бочонком к берегу, они внезапно изменили курс и отклонились влево, стремясь обогнуть мыс, далеко выступавший в море и отделявший их от свободы. Там, за белыми пенистыми бурунами, раскинулись живописные деревушки японских колонистов и приветливые долины, уходящие в глубь острова. Если бы матросам удалось скрыться туда. Волк Ларсен был бы им уже не страшен.

Однако Гендерсон и Смок все утро бродили по палубе: и теперь я понял, с какой целью. Достав винтовки, они неторопливо открыли огонь по беглецам. Это была хладнокровная демонстрация меткой стрельбы. Сначала их пули, не нанося вреда, шлепались в воду по обеим сторонам шлюпки. Но матросы продолжали грести изо всех сил, и тогда пули начали ложиться все ближе и ближе.

- Смотрите, сейчас я прострелю правое весло Келли, - сказал Смок и прицелился более тщательно.

Я увидел в бинокль, как лопасть весла разлетелась в щепы. Гендерсон проделал то же самое с правым веслом Гаррисона. Шлюпку завертело на месте. Два остальных весла быстро подверглись той же участи. Матросы пытались грести обломками, но и те были выбиты у них из рук. Тогда Келли оторвал доску от дна шлюпки и начал было грести этой доской, но тут же выронил ее, вскрикнув от боли: пуля расщепила доску, и заноза вонзилась ему в руку. Тогда беглецы покорились своей доле, и шлюпку носило по волнам, пока вторая шлюпка, посланная Волком Ларсеном, не взяла ее на буксир и не доставила беглецов на борт.

К вечеру мы снялись с якоря. Теперь нам предстояло целых три или четыре месяца охотиться на котиков. Мрачная перспектива, и я с тяжелым сердцем занимался своим делом. На «Призраке» царило похоронное настроение. Волк Ларсен валялся на койке: у него опять был один из этих странных мучительных приступов головной боли. Гаррисон с унылым видом стоял у штурвала, навалившись на него всем телом, словно ноги не держали его. Остальные хранили угрюмое молчание. Я наткнулся на Келли: он сидел с подветренной стороны у люка матросского кубрика в позе безысходного отчаяния, уронив голову в колени и охватив ее руками.

Джонсон растянулся на самом носу и следил, как пенятся волны у форштевня. Я с ужасом вспомнил пророчество Волка Ларсена, и у меня мелькнула мысль, что его внушение начинает действовать. Мне захотелось отвлечь Джонсона от его дум, и я окликнул его, но он только грустно улыбнулся мне и не тронулся с места.

На корме ко мне подошел Лич.

- Я хочу попросить вас кое о чем, мистер Ван-Вейден, - сказал он. - Если вам повезет и вы вернетесь во Фриско, не откажите разыскать Матта Мак-Карти. Это мой старик. Он сапожник, живет на горе, за пекарней Мейфера. Его там все знают, и вам не трудно будет его найти. Скажите старику, что не хотел огорчать его и жалею о том, что я наделал, и... и скажите ему еще так от меня: «Да хранит тебя бог».

Я кивнул и прибавил:

- Мы все вернемся в Сан-Франциско, Лич, и я вместе с вами пойду повидать Матта Мак-Карти.

- Хорошо, кабы так, - отвечал он, пожимая мне руку. - Да не верю я в это. Волк Ларсен прикончит меня, я знаю. Да пусть бы уж поскорее!

Он ушел, а я почувствовал, что и сам желаю того же. Пусть неизбежное случится поскорее. Общая подавленность передалась и мне. Гибель казалась неотвратимой. И час за часом шагая по палубе, я чувствовал все отчетливее, что начинаю поддаваться отвратительным идеям Волка Ларсена. К чему ведет все на свете? Где величие жизни, раз она допускает такое разрушение человеческих душ по какому-то бессмысленному капризу? Жизнь - дешевая и скверная штука, и чем скорее придет ей конец, тем лучше. Покончить с ней, и баста! По примеру Джонсона я перегнулся через борт и не отрывал глаз от моря, испытывая глубокую уверенность в том, что рано или поздно буду опускаться вниз, вниз, вниз, в холодные зеленые пучины забвения.

 

Глава семнадцатая

Как ни странно, но, несмотря на мрачные предчувствия, овладевшие всеми, на «Призраке» пока никаких особенных событий еще не произошло. Мы плыли на северо-запад, пока не достигли берегов Японии и не наткнулись на большое стадо котиков. Явившись сюда откуда-то из безграничных просторов Тихого океана, они совершали свое ежегодное переселение на север, к лежбищам у берегов Берингова моря. Повернули за ними к северу и мы, свирепствуя и истребляя, бросая ободранные туши акулам и засаливая шкуры, которые впоследствии должны были украсить прелестные плечи горожанок.

Это было безжалостное избиение, совершавшееся во славу женщин. Мяса и жира никто не ел. После дня успешной охоты наши палубы были завалены тушами и шкурами, скользкими от жира и крови, и в шпигаты стекали алые ручейки. Мачты, снасти и борта - все было забрызгано кровью. А люди с обнаженными окровавленными руками, словно мясники, усердно работали ножами, сдирая шкуры с убитых ими красивых морских животных.

На моей обязанности лежало считать шкуры, поступавшие на борт со шлюпок, и наблюдать за тем, как ведется свежеванье и последующая уборка палуб. Невеселое занятие! Все во мне возмущалось против него. Но вместе с тем мне еще никогда не приходилось распоряжаться столькими людьми, и это развивало мои довольно слабые административные способности. Я чувствовал, что становлюсь тверже и решительнее, и это не могло не пойти на пользу «неженке Ван-Вейдену».

Я начинал понимать, что мне никогда уже не стать прежним Хэмфри Ван-Вейденом. Хотя моя вера в человека и в жизнь все еще противилась разрушительной критике Волка Ларсена, кое в чем он все же успел сильно повлиять на меня. Он открыл мне реальный мир, с которым я практически не был знаком, так как всегда стоял от него в стороне. Теперь я научился ближе присматриваться к окружающему, спустился из мира отвлеченностей в мир фактов.

С тех пор как началась охота, мне больше чем когда-либо приходилось проводить время в обществе Волка Ларсена. Когда погода бывала хороша и мы оказывались посреди стада, весь экипаж был занят в шлюпках, а на борту оставались только мы с ним да Томас Магридж, который в счет не шел. Впрочем, мы тоже не сидели без дела. Шесть шлюпок веером расходились от шхуны, пока расстояние между первой наветренной и последней подветренной шлюпками не достигало десяти, а то и двадцати миль. Потом они плыли прямым курсом, и только ночь или плохая погода загоняли их обратно. Мы же должны были направлять «Призрак» в подветренную сторону, к крайней шлюпке, для того чтобы остальные могли с попутным ветром подойти к нам в случае шквала или угрозы шторма.

Нелегкая это задача для двух человек, особенно при свежем ветре, справляться с таким судном, как «Призрак»: управлять рулем, следить за шлюпками, ставить или убирать паруса. Я должен был овладеть всем этим, и овладеть быстро. Управление рулем далось мне легко. Но взбираться наверх на салинг и подтягиваться на руках, когда нужно было лезть еще выше, уже без выбленок, оказалось потруднее. Однако я скоро научился и этому, так как чувствовал какое-то необъяснимое желание поднять себя в глазах Волка Ларсена, доказать свое право на жизнь и доказать не путем одних только рассуждении. И настало время, когда мне даже доставляло радость взбираться на самую верхушку мачты и, охватив ее ногами, осматривать с этой жуткой высоты море в бинокль, разыскивая шлюпки.

Помню, как в один ясный тихий день охотники выехали спозаранку и звуки выстрелов постепенно удалялись и замерли: шлюпки рассеялись по безграничному простору океана. С запада дунул чуть приметный ветерок. Мы едва успели выполнить наш обычный маневр в подветренную сторону, как ветер упал совсем. С верхушки мачты я следил за шлюпками: все шесть, одна за другой, исчезли за горизонтом, преследуя плывших на запад котиков. Мы стояли, чуть покачиваясь на водной глади. Ларсен начал беспокоиться. Барометр упал, и небо на востоке не предвещало ничего хорошего. Ларсен неотступно всматривался вдаль.

- Если нагрянет оттуда, - сказал он, - и отнесет нас от шлюпок, много коек опустеет в обоих кубриках.

К одиннадцати часам море стало гладким, как зеркало. К полудню жара сделалась невыносимой, хотя мы находились уже довольно далеко в северных широтах. В воздухе - ни малейшего дуновения. Душная, гнетущая атмосфера; в Калифорнии в таких случаях говорят: «как перед землетрясением». Во всем этом было что-то зловещее, и возникало ощущение приближающейся опасности. Понемногу все небо на востоке затянуло тучами; они надвигались на нас, словно чудовищные черные горы, и так ясно можно было различить в них ущелья, пещеры и пропасти, где сгустились черные тени, что глаз невольно искал там белую линию прибоя, с ревом бьющего о берег. А шхуна все так же плавно покачивалась на мертвой зыби, и ветра не было.

- Это не шквал, - сказал Волк Ларсен. - Природа собирается встать на дыбы, и когда буря заревет во всю глотку, придется нам поплясать. Боюсь, Хэмп, что мы не увидим половины наших шлюпок. Полезайте-ка наверх и отдайте топселя!

- Но что же мы будем делать, если и в самом деле «заревет»? Ведь нас только двое! - ответил я с нотой протеста в голосе.

- Мы должны воспользоваться первыми порывами ветра и добраться до наших шлюпок прежде, чем у нас сорвет паруса. А там будь что будет. Мачты выдержат, и нам с вами тоже придется выдержать, хотя будет не сладко!

Штиль продолжался. Мы пообедали на скорую руку. Меня тревожила судьба восемнадцати человек, скрывавшихся где-то за горизонтом, в то время как на нас медленно надвигались черные громады туч. Но Волка Ларсена это, по-видимому, не особенно беспокоило, хотя, когда мы вышли на палубу, я заметил, что у него слегка раздуваются ноздри и движения стали быстрее. Лицо его было сурово и жестко, но глаза - ясно-голубые в тот день - как-то особенно поблескивали. Меня поразило, что Ларсен был весел - свирепо весел, словно он радовался предстоящей борьбе, ликовал в предвкушении великой минуты, когда стихии обрушатся на него.

Не заметив меня, он презрительно и, должно быть, бессознательно расхохотался, словно бросая вызов приближающемуся шторму. И сейчас еще вижу я, как он стоял, словно пигмей из «Тысячи и одной ночи» перед исполинским злым гением. Да, он бросал вызов судьбе и ничего не боялся.

Потом он прошел в камбуз.

- Кок, ты можешь понадобиться на палубе. Когда покончишь со своими кастрюлями и сковородками, будь наготове - тебя позовут!

- Хэмп, - сказал он, заметив, что я смотрю на него во все глаза, - это получше виски, хотя ваш Омар Хайам этого не понимал. В конце концов он не так уж умел пользоваться жизнью!

Теперь и западная половина неба нахмурилась. Солнце померкло и скрылось во мгле. Было два часа дня, а вокруг нас сгустился призрачный полумрак, прорезываемый беглыми багровыми лучами. В этом призрачном свете лицо Волка Ларсена пылало, и моему растревоженному воображению мерещилось как бы некое сияние вокруг его головы. Стояла необычайная, сверхъестественная тишина, и в то же время все вокруг предвещало приближение шума и движения. Духота и зной становились невыносимы. Пот выступил у меня на лбу, и я почувствовал, как он каплями стекает по лицу. Мне казалось, что я теряю сознание, и я ухватился за поручни. В эту минуту пронесся еле заметный вздох ветерка. Будто легкий шепот, прилетел он с востока и растаял. Нависшие паруса не шелохнулись, но лицо мое ощутило это дуновение, как приятную свежесть.

- Кок, - негромко позвал Волк Ларсен.

Показалось жалкое, все в шрамах, лицо Томаса Магриджа.

- Отдай тали фока-гика и переложи гик. Когда фок начнет наполняться, потрави шкот и опять заложи тали. Если напутаешь, это будет последней ошибкой в твоей жизни. Понял?

- Мистер Ван-Вейден, будьте готовы перенести передние паруса. Потом поставьте топселя, и как можно скорее; чем быстрее вы это сделаете, тем легче вам будет справиться с ними. Если кок замешкается, дайте ему в зубы.

Я почувствовал в этих словах скрытую похвалу и был доволен, что отданное мне приказание не сопровождалось угрозой. Нос шхуны был обращен к северо-западу, и капитан хотел сделать поворот фордевинд при первом же порыве ветра.

- Ветер будет дуть нам в корму, - объяснил он мне. - Судя по последним выстрелам, шлюпки отклонились немного к югу.

Он повернулся и пошел к штурвалу. Я же направился на бак и занял свое место у кливеров. Снова и снова пронеслось дыхание ветерка. Паруса лениво заполоскали.

- Наше счастье, что буря налетела не сразу, мистер Ван-Вейден! - возбужденно крикнул мне кок.

Я тоже был этому рад, так как знал уже достаточно, чтобы понимать, какое несчастье грозило нам - ведь все паруса были поставлены. Ветер дул сильными порывами, паруса наполнились, и «Призрак» двинулся вперед. Волк Ларсен круто положил руля под ветер, и мы пошли быстрее. Теперь ветер дул нам прямо в корму; он завывал все громче, и передние паруса оглушительно хлопали. Я не мог видеть, что делается на остальной палубе, но почувствовал, как шхуна внезапно накренилась, когда фок и грот наполнились ветром. Я возился с кливером, бом-кливером и стакселем, и когда справился наконец со своей задачей, «Призрак» уже мчался на юго-запад под всеми парусами, вынесенными на правый борт. Не успев перевести дух, с бешено бьющимся сердцем, я бросился к топселям и успел вовремя убрать их. Затем отправился на корму за новыми приказаниями.

Волк Ларсен одобрительно кивнул и передал мне штурвал. Ветер крепчал, волнение усиливалось. Я стоял у штурвала около часу, и с каждой минутой править становилось все труднее. У меня не было достаточно опыта, чтобы вести шхуну бакштаг при таком ветре.

- Теперь поднимитесь с биноклем наверх и поищите шлюпки. Мы прошли не меньше десяти миль, а сейчас делаем по крайней мере двенадцать или тринадцать узлов. Моя старушка быстра на ходу!

Я ограничился тем, что взобрался на салинг, в семидесяти футах над палубой, и выше не полез. Осматривая пустынное пространство океана, я понял, что нам необходимо очень спешить, если мы хотим подобрать наших людей. Меня охватывало сомнение, могут ли шлюпки уцелеть среди этих бушующих волн. Казалось невероятным, чтобы такие хрупкие суденышки устояли против двойного напора ветра и волн.

Я не ощущал всей силы ветра, так как мы мчались вместе с ним. Но я смотрел с высоты вниз, и порой мне казалось, что я нахожусь не на судне, а смотрю на него как бы со стороны. Контуры мчащейся шхуны резко выделялись на фоне пенистых вод. Порой, накренившись правым бортом, она взлетала на огромную волну, и тогда палубу до самых люков заливало водой. В такие мгновения, когда шхуна переваливалась с одного борта на другой, я с головокружительной быстротой описывал в воздухе дугу, и мне казалось, что я нахожусь на конце огромного перевернутого маятника, амплитуда колебаний которого достигает семидесяти футов. Ужас охватил меня от этой бешеной качки. Дрожащий и обессиленный, я руками и ногами уцепился за мачту и уже не мог искать в море пропавшие шлюпки, - взор мой был в страхе прикован к бушевавшей подо мной разъяренной стихии, грозившей поглотить «Призрак».

Но мысль о погибавших людях заставила меня опомниться, и я в тревоге принялся искать глазами шлюпки, забыв о себе. Целый час я не видел ничего, кроме пустынных кипящих волн. Но вот вдали, там, где одинокий луч солнца, прорвавшись сквозь тучи, превратил мутную поверхность океана в расплавленное серебро, я заметил маленькое черное пятнышко. Оно то взлетало на гребень волны, то скрывалось из виду. Я стал терпеливо выжидать. Снова крошечная черная точка мелькнула среди свирепых валов, слева по носу от нас. Кричать было бы бесполезно, но я жестами сообщил Волку Ларсену о своем открытии. Он изменил курс, и когда пятнышко мелькнуло прямо впереди нас, я утвердительно махнул рукой.

Пятнышко росло так быстро, что только тут я впервые вполне оценил скорость нашего бега по волнам. Волк Ларсен дал мне знак спуститься вниз и, когда я подошел к штурвалу, велел положить шхуну в дрейф и растолковал, что я должен для этого предпринять.

- Теперь весь ад обрушится на вас, - предостерег он меня, - но вы не робейте. Делайте свое дело и смотрите, чтобы кок стоял у фока-шкота.

Мне удалось кое-как пробраться на бак, хотя то с одного, то с другого борта палубу заливало водой. Отдав распоряжения Томасу Магриджу, я взобрался на несколько футов по фор-вантам. Шлюпка была теперь очень близко и дрейфовала против ветра на своей мачте и парусе, выброшенных за борт и служивших плавучим якорем. В шлюпке было трое, все они вычерпывали воду. Каждый водяной вал скрывал их из виду, и я с замиранием сердца ждал, что вот-вот они исчезнут совсем. Но внезапно шлюпка стрелой вылетала из пенистых волн, становясь при этом почти вертикально и опираясь только на корму, так что обнажался весь ее мокрый черный киль. Потом нос опускался, корма оказывалась высоко над ним, и на мгновение становилось видно, как все трое в безумной спешке вычерпывают воду. И шлюпка снова низвергалась в зияющую пучину. Каждое новое ее появление воспринималось как чудо.

«Призрак» вдруг изменил курс и уклонился в сторону. Я с содроганием подумал, что Волк Ларсен считает спасение шлюпки невозможным, но тут же сообразил, что он просто готовится лечь в дрейф. Я поспешил спуститься на палубу, чтобы быть наготове. Мы шли теперь прямо фордевинд, а шлюпка была у нас на траверзе, и довольно далеко.

Внезапно я почувствовал, как шхуна пошла ровнее и скорость ее заметно возросла. Она почти на месте разворачивалась носом к ветру.

Когда шхуна стала под прямым углом к волнам, ветер, от которого мы до сих пор убегали, со всей силой обрушился на нас. По неопытности я повернулся лицом к ветру. Он надвинулся на меня плотной стеной, воздух стремительно ворвался в мои легкие, и я не мог его выдохнуть. Я задыхался, и когда «Призрак», сильно накренившись на наветренный борт, вдруг словно замер на месте, я увидел огромную волну прямо у себя над головой. Я повернулся спиной к ветру, перевел дух и взглянул снова. Волна нависла над судном. Луч солнца играл на ее мелочно-белом пенистом гребне, и я смотрел прямо в ее зеленовато-прозрачную глубь.

И вот волна обрушилась на шхуну, и началось светопреставление. Все произошло в единый миг. Сокрушительный удар, который я ощутил всем телом, сбил меня с ног, и я очутился под водой. Промелькнула страшная мысль, что сейчас совершится то, о чем мне пока приходилось только слышать, - я буду смыт в море. Меня перевернуло, ударило о палубу и понесло куда-то. Я был не в силах больше задерживать дыхание, вздохнул и набрал в легкие жгуче-соленой воды. Однако все это время я ни на минуту не забывал, что должен вынести кливер на ветер. Страха смерти я не ощущал. Почему-то я был уверен, что как-нибудь спасусь. Настойчивая мысль о необходимости выполнить приказание Волка Ларсена не покидала меня, и мне казалось, что я вижу, как он стоит у штурвала, среди дикого разгула стихий, и бросает буре дерзкий вызов, противопоставляя ей свою волю.

Меня с силой ударило обо что-то, должно быть, о планшир. Я вздохнул и почувствовал, что вдыхаю спасительный воздух. Я попытался встать, но снова ударился обо что-то головой и снова очутился на четвереньках. Оказалось, что меня отнесло волной под полубак. Ползком выбираясь оттуда, я наткнулся на Томаса Магриджа, который, скорчившись, лежал на палубе и стонал. Но у меня не было времени возиться с ним. Я должен был перенести кливер.

Когда я выбрался на палубу, мне показалось, что нам приходит конец. Кругом стоял треск ломающегося дерева, рвущейся парусины, лязг железа. Буря швыряла шхуну, стремясь разнести ее в щепы. Фок и фор-топсель, повиснув без ветра, благодаря нашему маневру хлопали и рвались, так как некому было вовремя выбрать шкот; тяжелый гик с треском перебрасывало с борта на борт. В воздухе со свистом проносились обломки: обрывки снастей трепались на ветру, извиваясь, как змеи; и вдруг в довершение всего с треском рухнул на палубу фокгафель.

Он упал всего в нескольких дюймах от меня, и это напомнило мне, что надо спешить. Быть может, не все еще было потеряно. Я вспомнил слова Волка Ларсена. Он ведь предупреждал, что «на нас обрушится ад». Но где же он сам? И вдруг я увидел его перед собой. Пустив в ход всю свою чудовищную силу, он выбирал гроташкот. В это время корма шхуны поднялась высоко в воздух, и фигура капитана четко вырисовывалась на фоне мчавшихся на нас белых от пены валов. Все это и еще больше - целый мир хаоса и разрушения - я воспринял зрением и слухом меньше чем за четверть минуты.

У меня не было времени поглядеть, что сталось со шлюпкой, - я бросился к кливер-шкоту. Кливер хлопал, то наполняясь ветром, то обвисая. Напрягая все силы, я начал постепенно обтягивать шкот. Я делал все, что мог. Я тянул шкот так, что в кровь ободрал себе пальцы. В это время бом-кливер и стаксель лопнули по всей длине, и их унесло в море.

Но я продолжал тянуть, закрепляя двумя оборотами каждую выбранную часть шкота, и как только снасть ослабевала, выбирал ее снова. Потом шкот пошел легче, - ко мне подоспел Волк Ларсен. Он тянул шкот, а я подбирал слабину.

- Закрепляйте! - крикнул он. - А потом идите сюда!

Я последовал за ним и увидел, что, несмотря на разрушения, на шхуне восстановился некоторый порядок. «Призрак» лег в дрейф. Он был еще в состоянии бороться. Хотя почти все паруса сорвало, но кливер, вынесенный на наветренный борт, и выбранный до конца грот уцелели и удерживали шхуну носом к разъяренным волнам.

Пока Волк Ларсен готовил шлюпочные тали, я стал искать глазами шлюпку и увидел ее на вершине большой волны футах в двадцати от нас, с подветренной стороны. Капитан так ловко рассчитал свой маневр, что мы дрейфовали прямо на нее, и нам оставалось только заложить на ней тали и поднять ее на борт. Но сделать это было не так-то просто.

На носу шлюпки находился Керфут; Уфти-Уфти сидел у руля, а Келли посредине. Когда нас поднесло ближе, лодку вскинуло на волну, а мы провалились куда-то в бездну, и я увидел почти прямо над собой троих людей, смотревших на нас из-за борта шлюпки. В следующий миг наверх взлетели мы, они же провалились в пропасть между двумя волнами. Так повторялось снова и снова, и всякий раз мне казалось, что «Призрак» неминуемо раздавит эту хрупкую скорлупку.

Но в нужную минуту я бросил свой конец Уфти-Уфти, а Волк Ларсен - Керфуту. Концы были тотчас закреплены, после чего все трое, улучив момент, одновременно перепрыгнули на борт шхуны. Когда «Призрак» поднялся из воды, шлюпку прижало к нему, и, воспользовавшись этим, мы успели втянуть ее на борт, а затем перевернули вверх днищем. Я заметил, что левая рука Керфута в крови. Он размозжил себе палец. Однако, не обращая на это внимания, он правой рукой помогал нам принайтовливать шлюпку.

- Приготовься перенести кливер, Уфти! - скомандовал Волк Ларсен, как только мы покончили со шлюпкой. - Келли, иди на корму, потрави грота-шкот! А вы, Керфут, ступайте на нос и посмотрите, что там с коком! Мистер Ван-Вейден, полезайте наверх и по пути обрубите все лишнее!

Отдав распоряжения, он, как тигр, прыгнул к штурвалу. Пока я взбирался на передние ванты, «Призрак» медленно уваливался под ветер. Однако на этот раз, когда шхуна нырнула между валами и ее стало накрывать волной, у нас не оставалось ни одного паруса, который мог бы быть сорван ветром. Шхуна дала чудовищный крен, и мачты ее легли почти горизонтально над водой. Я еще не добрался до салинга, как был прижат ветром к вантам с такой силой, что, казалось, даже при желании не мог бы упасть. Я видел перед собой палубу, но не внизу, а почти под прямым углом к поверхности моря. И видел я, собственно, даже не палубу, а захлестнувший ее поток воды, из которого торчали две мачты. И это было все. В этот миг вся шхуна была под водой. Но мало-помалу, все больше уваливаясь под ветер, «Призрак» выпрямился и высунул свою палубу из-под воды, как кит высовывает спину, поднимаясь на поверхность.

А потом нас понесло дальше по бушующему морю, а я висел на салинге, прилипнув к нему, как муха, и высматривал остальные шлюпки. Через полчаса я завидел еще одну: она плавала днищем кверху, вместе с уцепившимся за нее Джеком Хорнером, толстым Луисом и Джонсоном. На этот раз я остался наверху. Волку Ларсену удалось благополучно лечь в дрейф, и опять нас стало сносить к шлюпке. Приготовлены были тали. Людям бросили концы, и спасенные, как обезьяны, вскарабкались по ним на борт. Шлюпку же сильно побило о корпус шхуны, когда ее поднимали на борт, но мы все же принайтовили ее на палубе, рассчитывая починить.

И снова «Призрак» помчался вперед, гонимый бурей, порой так зарываясь в воду, что бывали минуты, когда я уже не надеялся на спасение. Даже штурвал, расположенный значительно выше шкафута, то и дело исчезал под водой. В такие мгновения мною овладевало странное чувство: мне казалось, что я здесь наедине с богом и один наблюдаю ярость его гнева. Но штурвал появлялся снова, показывались широкие плечи Волка Ларсена и его руки, вертевшие колесо и подчинявшие бег шхуны воле капитана. Словно некий бог, повелитель бури, стоял он, рассекая своим судном волны и заставляя ее служить себе. Поистине, разве это было не чудо? Ничтожные букашки - люди жили, дышали, делали свое дело и наперекор разбушевавшейся стихии управляли утлой посудиной из дерева и парусины!

И «Призрак» опять взлетал на волну, палуба поднималась над водой, и он устремлялся вперед. Часов около шести, когда дневной свет уже померк и над морем сгустились тусклые зловещие сумерки, я заметил третью шлюпку. Она тоже плавала вверх днищем, но людей не было видно. Волк Ларсен повторил свой маневр: отошел и затем повернул к ветру и дал волнам отнести шхуну к шлюпке. Однако на этот раз он ошибся футов на сорок, и шлюпка прошла у нас за кормой.

- Шлюпка номер четыре! - крикнул Уфти-Уфти, зоркие глаза которого успели различить надпись, когда шлюпка на миг вынырнула из пены.

Это была шлюпка Гендерсона, и вместе с ним на ней погибли Холиок и Вильяме. В том, что они погибли, не могло быть сомнений, но шлюпка уцелела, и Волк Ларсен сделал еще одну отчаянную попытку завладеть ею. Я в это время уже спустился на палубу и слышал, как Хориер и Керфут тщетно протестовали против этого намерения.

- Я не брошу шлюпку, провались все к дьяволу! - орал Ларсен, и хотя мы стояли близко, голос его доносился до нас, словно из неизмеримой дали.

- Мистер Ван-Вейден! - крикнул он мне, и в реве бури его слова прозвучали как шепот. - Станьте на кливер вместе с Джонсоном и Уфти! Остальные - на грот! Живо, а не то я всем вам шею сверну! Поняли?

И когда он положил руль на борт и начал поворачивать нос шхуны, охотникам ничего не оставалось, как повиноваться и принять участие в этом рискованном предприятии. Насколько велика была опасность, я понял лишь после того, как снова очутился под водой, затопившей палубу, и едва успел уцепиться за планку у фок-мачты. Но пальцы мои почти тотчас оторвало от планки, меня смыло за борт и понесло в море. Плавать я ее умел, однако волна, не дав мне погрузиться, швырнула меня обратно на палубу. Тут чья-то сильная рука подхватила меня, и когда «Призрак» вынырнул из воды, Я увидел, что обязан своим спасением Джонсону. Но тот тревожно оглядывался кругом, и я заметил, что Келли, который минуту назад пришел на бак, теперь исчез.

Снова проскочив мимо шлюпки, мы находились по отношению к ней в ином положении, чем прежде, и Волк Ларсен вынужден был прибегнуть к другому маневру. Идя фордевинд, он привел шхуну к ветру и подошел к шлюпке круто бейдевинд левым галсом.

- Здорово! - прокричал у меня над ухом Джонсон, когда мы, сманеврировав, благополучно выдержали очередной потоп. Я знал, что его похвала относится не к морскому искусству Волка Ларсена, а к самой шхуне.

Стемнело, и шлюпки уже не было видно, но Волк Ларсен вел шхуну, словно руководимый каким-то безошибочным инстинктом. На этот раз, хотя нас снова и снова захлестывало волной, мы не отклонились в сторону. Нас понесло прямо на шлюпку, и мы порядком побили ее, поднимая на борт.

После этого мы еще часа два работали до одурения. Все - двое охотников, три матроса. Волк Ларсен и я - брали рифы на кливере и гроте. При уменьшенной парусности палубу уже не так заливало водой, и «Призрак» прыгал и нырял среди волн, как пробка.

Я, еще выбирая кливер, в кровь ободрал себе пальцы, и от боли слезы все время катились у меня по щекам. Когда же все было кончено, я не выдержал и в полном изнеможении повалился на палубу.

Томаса Магриджа вытащили из-под полубака, куда он в страхе забился, словно крыса в наводнение. Я увидел, как его поволокли на корму в кают-компанию, и лишь тогда с изумлением заметил, что камбуз исчез. Там, где он раньше стоял, теперь на палубе ничего не было.

Все, не исключая матросов, собрались в кают-компании, и пока на печурке варился кофе, мы пили виски и грызли галеты. Никогда в жизни не ел я с таким аппетитом. Я пил горячий кофе, и он казался мне вкуснее всего на свете. «Призрак» так кидало и швыряло, что даже моряки не могли ходить, не придерживаясь за что-нибудь, и часто с криком «берегись!» мы кучей валились на переборки, принимавшие почти горизонтальное положение.

- К черту сигнальщика! - заявил Волк Ларсен, когда мы наелись и напились. - На палубе нечего делать. Если кому-нибудь придет охота налететь на нас, так мы все равно не сможем свернуть в сторону. Ступайте все спать!

Матросы пробрались на бак, по дороге выставив отличительные огни, а двое охотников остались спать в кают-компании, так как не стоило рисковать, открывая люк, ведущий в их кубрик. Мы с Волком Ларсеном отрезали Керфуту его изувеченный палец и зашили рану. Магридж, стряпая, подавая нам кофе и поддерживая огонь в печке, все время жаловался на боль в боку и клялся, что у него сломано одно или два ребра. Осмотрев его, мы убедились, что у него сломано целых три. Однако мы отложили его лечение до следующего дня главным образом потому, что я ровно ничего не смыслил в этом деле и хотел сначала прочитать что-нибудь о переломах ребер.

- Не стоило, пожалуй, жертвовать жизнью Келли из-за разбитой лодки, - сказал я Волку Ларсену.

- Ну и сам Келли тоже немногого стоил, - последовал ответ. - Спокойной ночи!

Мне казалось, что после перенесенных испытаний я не смогу уснуть. Меня невыносимо мучила боль в пальцах, тревожила судьба трех пропавших шлюпок, а шхуну все так же неистово швыряло по волнам. Но глаза мои сомкнулись, едва голова коснулась подушки, и в полном изнеможении я проспал до утра, в то время как «Призрак», никем не управляемый, один на один боролся с бурей.

 

Глава восемнадцатая

На следующий день, пока шторм понемногу утихал, мы с Волком Ларсеном почитали кое-что по части анатомии и хирургии и принялись лечить Магриджу его переломы, а когда волнение несколько улеглось. Волк Ларсен начал крейсировать к западу от того места, где нас настигла буря. Тем временем команда чинила шлюпки и шила для них новые паруса. Нам все чаще и чаще стали попадаться промысловые шхуны. Почти все они тоже искали свои потерянные шлюпки, а заодно подбирали и чужие, если встречались с ними в море. Большинство судов промысловой флотилии находилось к западу от нас, и рассеянные в океане шлюпки искали спасения на первой встреченной ими шхуне.

Мы сняли две наши лодки со всем экипажем с «Сиско», а на другой шхуне - «Сан-Диего» - обнаружили, к великой радости Волка Ларсена и к моему немалому огорчению, Смока с Нилсоном и Личем. Таким образом, к концу пятого дня мы недосчитывались только четверых - Гендерсона, Холиока, Вильямса и Келли, - и решено было возобновить охоту.

Следуя за стадом котиков на север, мы начали встречать опасные морские туманы. Мгла проглатывала спущенные шлюпки, как только они касались воды. На борту шхуны через равномерные промежутки трубили в рог и каждые четверть часа стреляла сигнальная пушка. Шлюпки все время то терялись, то находились вновь; согласно морским обычаям, их принимала на борт любая шхуна, с тем чтобы потом возвратить хозяину. Но Волк Ларсен, у которого не хватало одной шлюпки, поступил так, как и следовало от него ожидать: завладел первой отбившейся от своей шхуны шлюпкой, заставил ее экипаж охотиться вместе с нашим и не позволил ему вернуться к себе на шхуну, когда она показалась вдали. Помню, как охотника и обоих матросов, наставив на них ружья, загнали вниз, когда их шхуна проходила мимо и капитан справлялся о них.

Томас Магридж, с таким удивительным упорством цеплявшийся за жизнь, вскоре начал опять ковылять по палубе и исполнять свои двойные обязанности кока и юнги. Джонсон и Лич больше прежнего подвергались побоям и знали, что по окончании охотничьего сезона им не сносить головы. Остальным тоже жилось, по милости капитана, как собакам, причем этот безжалостный человек заставлял их работать до полного изнурения. Что же касается меня, то мы с Волком Ларсеном кое-как ладили, хотя я не мог отделаться от мысли, что мне следовало бы убить его. Он необъяснимо притягивал меня к себе и вместе с тем нагонял на меня неописуемый страх. И все же я не мог представить его себе распростертым на смертном одре. Это слишком не вязалось с его обликом. Я мог думать о нем только как о живом, всегда живом, властвующем, борющемся и разрушающем.

Когда мы попадали в самую середину котикового стада и волнение было слишком сильно, чтобы спускать шлюпки, Ларсен любил выезжать на охоту сам, с двумя гребцами и рулевым. Он был хорошим стрелком и привозил на борт много шкур в такую погоду, когда охотники считали промысел невозможным. Казалось, ему лишь тогда дышалось легко, когда он, рискуя жизнью, вел борьбу с грозным противником.

Я все больше осваивался с морским делом, и однажды, в ясный денек, какие редко выпадали теперь на нашу долю, мне, к моему немалому удовлетворению, привелось самостоятельно управлять шхуной и убирать наши шлюпки. Волк Ларсен опять валялся у себя в каюте с головной болью, а я до темна стоял у штурвала. Обойдя крайнюю шлюпку, я положил шхуну в дрейф и одну за другой поднял все шесть шлюпок без каких-либо указаний со стороны капитана.

Время от времени на нас налетали бури - мы находились в штормовой полосе, - а в середине июня нас настиг тайфун; это было памятное для меня событие, так как оно внесло большую перемену в мою жизнь. Повидимому, мы попали почти в самый центр тайфуна, но Волку Ларсену удалось удрать от него на юг - сначала под кливером с двумя рифами, а потом и вовсе с голыми мачтами. Никогда еще не видал я таких волн. Все штормы, испытанные мною раньше, казались по сравнению с этим легкой рябью. От гребня до гребня было не меньше полумили, и эти валы вздымались выше наших мачт. Даже Волк Ларсен не осмелился лечь в дрейф, хотя нас и относило все дальше к югу от котикового стада.

Когда тайфун утих, мы оказались на пути океанских пароходов. И здесь, к изумлению охотников, мы повстречались со вторым стадом котиков, составлявшим как бы арьергард первого. Это было чрезвычайно редкое явление. Раздалась команда: «Спустить шлюпки!», затрещали выстрелы, и жестокая бойня продолжалась весь день.

В этот вечер ко мне в темноте подошел Лич. Я только что кончил подсчитывать шкуры с последней поднятой на борт шлюпки, молодой матрос остановился возле меня и тихо спросил:

- Мистер Ван-Вейден, на каком мы расстоянии от берега и в какой стороне Иокогама?

Мое сердце радостно забилось. Я понял, что у него на уме, и дал ему нужные указания: к запад-северо-западу, расстояние пятьсот миль.

- Благодарю вас, сэр, - ответил он и скрылся во мраке.

Утром исчезла лодка номер три, а с нею - Джонсон и Лич. Одновременно исчезли анкерки с водой и ящики с провизией со всех остальных шлюпок, а также постельные принадлежности и сундучки обоих беглецов. Волк Ларсен неистовствовал. Он поставил паруса и помчался на запад-северо-запад. Двое охотников не сходили с салинга, осматривая море в бинокль, а сам он, как разъяренный лев, метался по палубе. Он слишком хорошо знал мою симпатию к беглецам, чтобы послать наблюдающим меня.

Ветер был свежий, но не ровный, и легче было бы найти иголку в стоге сена, чем крошечную шлюпку в беспредельном синем просторе. Но капитан старался выжать из «Призрака» все, что мог, и отрезать беглецов от суши. Когда, по его расчетам, ему это удалось, он стал крейсировать поперек их предполагаемого пути.

На утро третьего дня, едва пробило восемь склянок, Смок крикнул с салинга, что видна шлюпка. Все столпились у борта. Резкий ветер дул с запада и крепчал, предвещая шторм. И вот, с подветренной стороны, на фоне волн, позолоченных первыми лучами солнца, начала появляться и исчезать черная точка.

Мы изменили курс и помчались к ней. У меня было тяжело на душе. Я видел торжествующий блеск в глазах Волка Ларсена и, внезапно охваченный мрачным предчувствием, ощутил непреодолимое желание кинуться на этого человека. Мысль о судьбе Лича и Джонсона так взволновала меня, что разум мой помутился. Фигура Ларсена поплыла у меня перед глазами, и, не помня себя, я бросился в кубрик охотников и готов уже был выскочить на палубу с заряженным ружьем в руках, как вдруг услыхал чей-то изумленный возглас:

- На шлюпке пять человек!

Я задрожал и ухватился за трап, прислушиваясь к голосам на палубе, подтверждавшим сделанное кем-то открытие. Затем страшная слабость вдруг охватила меня, колени подогнулись, я опустился на ступеньки и только тут окончательно пришел в себя и содрогнулся при мысли о том, что я готов был совершить. Возблагодарив судьбу, я положил ружье на место и поднялся на палубу.

Никто не заметил моего отсутствия. Шлюпка была теперь уже близко, и я увидел, что она крупнее охотничьей и построена иначе. Когда она почти совсем приблизилась к нам, на ней убрали парус и сняли мачту. Вставив весла в уключины, люди в лодке ждали, пока мы ляжем в дрейф и возьмем их на борт.

Смок уже спустился на палубу и стоял теперь рядом со мной; он многозначительно ухмыльнулся. Я вопросительно взглянул на него.

- Ну и заварится каша! - хмыкнул он.

- В чем дело? - спросил я.

Он снова хмыкнул.

- Разве не видите, кто там на корме? Чтоб мне не убить больше ни одного котика, если это не женщина!

Я вгляделся, но не сразу смог что-нибудь различить. Однако все вокруг говорили, что в лодке четверо мужчин, а на корме, по-видимому, - женщина. Это открытие взволновало всех, за исключением Волка Ларсена, который был явно разочарован тем, что это не его шлюпка и ему не на кого обрушить свою злобу.

Мы спустили бом-кливер, выбрали кливер-шкот на наветренный борт, добрали грота-шкот и легли в дрейф. Весла опустились в воду, и после нескольких взмахов шлюпка подошла к борту шхуны. Теперь я уже мог лучше разглядеть женщину. Она куталась в длинное широкое пальто, так как утро было холодное. Я увидел ее лицо и светло-каштановые волосы, выбившиеся изпод морской фуражки. У нее были большие карие блестящие глаза, нежный, приятно очерченный рот и правильный овал лица, обветренного и обожженного солнцем.

Она показалась мне существом из другого мира. Меня потянуло к ней, как голодного к хлебу. Ведь я так давно не видел женщин! Всецело поглощенный этим чудесным видением, я совершенно забыл о своих обязанностях помощника и даже не помогал поднять спасенных на борт. Когда один из матросов подхватил женщину на руки и передал ее Волку Ларсену, она взглянула на наши исполненные любопытства лица и улыбнулась так приветливо и мило, как может улыбаться только женщина. Как давно не видел я подобной улыбки! Казалось, я уже забыл, что на свете есть люди, которые умеют так улыбаться!

- Мистер Ван-Вейден! Голос Ларсена вернул меня к действительности.

- Будьте добры, проводите эту даму вниз и устройте ее поудобнее. Прикажите приготовить свободную каюту на левом борту. Поручите это коку. И подумайте, чем вы можете помочь даме, - у нее сильно обожжено лицо.

С этими словами он отвернулся от нас и принялся расспрашивать мужчин. Шлюпка была брошена на произвол судьбы, хотя один из спасенных возмущался этим, так как Иокогама была совсем близко.

Сопровождая незнакомку в каюту, я странно робел и был неловок. Мне как бы впервые открылось, какое хрупкое, нежное создание женщина. Помогая ей спуститься по трапу, я взял ее за руку, и меня поразило, какая это маленькая, нежная ручка. Да и сама она была удивительно тоненькая и хрупкая и казалась мне такой воздушной, что я боялся раздавить ее руку в своей ручище. Вот что чувствовал я, так долго лишенный женского общества, когда увидел Мод Брустер - первую женщину, встретившуюся на моем пути с тех пор, как я попал на шхуну.

- Вы напрасно так беспокоитесь обо мне, - запротестовала она, когда я усадил ее в кресло Волка Ларсена, которое поспешил притащить из его каюты. - Сегодня утром мы каждую минуту ожидали увидеть землю и к вечеру, вероятно, будем уже в порту. Не правда ли?

Ее спокойная уверенность смутила меня. Как мог я объяснить ей положение вещей и страшный характер нашего капитана, который, подобно злому року, скитался по морям, - словом, все то, что открылось мне за эти месяцы? Но я ответил ей напрямик:

- Будь у нас другой капитан, я сказал бы, что завтра утром вас доставят в Иокогаму. Но Ларсен человек со странностями, и я прошу вас быть готовой ко всему. Вы понимаете, - ко всему!

- Нет, признаюсь, я не совсем понимаю вас, - ответила она. В глазах ее промелькнуло недоумение, но не испуг. - Быть может, я ошибаюсь, но мне казалось, что потерпевшим кораблекрушение всегда оказывают внимание. Да и в сущности это такой пустяк: ведь мы совсем близко от берега.

- Правду сказать, я сам ничего не знаю, - поспешил я успокоить ее. - Мне хотелось только на всякий случай подготовить вас к худшему. Наш капитан - грубая скотина, не человек, а дьявол. Никто не знает, что может вдруг взбрести ему на ум.

Я начинал волноваться, но она устало прервала меня:

- Да, да, понимаю! - Ей, по-видимому, трудно было сейчас собраться с мыслями. Я видел, что она вот-вот лишится чувств от изнеможения.

Больше она ни о чем не спрашивала, и я, воздержавшись от дальнейших замечаний, приступил к исполнению распоряжений Волка Ларсена и постарался устроить ее поудобнее. Я хлопотал вокруг нее, как заботливая хозяйка: достал из аптечки мазь от ожогов, велел Томасу Магриджу убрать свободную каюту и, совершив налет на личные запасы Волка Ларсена, извлек оттуда бутылку портвейна.

Ветер быстро крепчал, крен увеличился, и к тому времени, когда каюта была готова, «Призрак» уже стрелой летел по волнам. Я совершенно забыл о существовании Лича и Джонсона и был как громом поражен, когда через открытый люк донесся возглас: «Шлюпка впереди!» Сомнений быть не могло - это кричал Смок с мачты. Я бросил взгляд на женщину: она сидела смертельно усталая, откинувшись на спинку кресла, закрыв глаза. Я сомневался даже, слышала ли она крик Смока, и решил, что не допущу, чтобы она стала свидетельницей зверств, которые неминуемо должны были последовать за поимкой беглецов. Она устала - и отлично! Пусть спит!

На палубе раздались резкие слова команды, послышался топот ног, захлопали риф-штерты, и «Призрак» лег на другой галс. При внезапном повороте шхуна накренилась, кресло начало скользить по полу, и я едва успел подхватить задремавшую женщину, чтобы не дать ей свалиться на пол.

Она приоткрыла глаза и сонно и недоуменно взглянула на меня. Я повел ее в приготовленную ей каюту. Она еле передвигала ноги и спотыкалась на каждом шагу. Магридж гадко осклабился, когда я выпроводил его из каюты и приказал ему вернуться к своим обязанностям. Он расквитался со мной, расписав охотникам, какой прекрасной камеристкой я оказался.

Наша новая пассажирка, когда я вел ее, тяжело опиралась на мою руку и, кажется, начала засыпать, еще не дойдя до своей каюты. Да, конечно, она спала на ходу, и когда шхуну резко качнуло, не устояла на ногах и упала на койку. Потом приподняла голову, улыбнулась и снова погрузилась в сон. Я оставил ее спящей под двумя толстыми матросскими одеялами; голова ее покоилась на подушке, которую я взял с койки Волка Ларсена.

 

Глава девятнадцатая

Поднявшись на палубу, я увидел, что «Призрак» догоняет с наветренной стороны знакомую мне парусную шлюпку, идущую против ветра тем же галсом, что и мы, но чуть правее. Вся команда была на палубе, все ждали, что произойдет, когда Лича и Джонсона поднимут на борт.

Пробило четыре склянки. Луис пришел на корму сменить рулевого. Воздух был влажен, и я заметил, что Луис надел клеенчатую куртку и штаны.

- Что нас ожидает на этот раз? - спросил я его.

- Судя по всему, сэр, - отвечал он, - небольшой шторм с дождичком - как раз хватит, чтобы промочить нам жабры.

- Какая досада, что у нас заметили шлюпку! - сказал я.

Большая волна, ударив в нос шхуны, повернула ее примерно на румб, и шлюпка на миг мелькнула между кливерами.

Луис перехватил ручки штурвала и, помолчав, сказал:

- А мне думается, они все равно не добрались бы до берега, сэр.

- Не добрались бы? - переспросил я.

- Нет, сэр. Видали? - Порыв ветра накренил шхуну и заставил Луиса быстро завертеть штурвал. - Через час начнется такое, - продолжал он, - что им на своей скорлупе несдобровать. Им еще повезло, что мы подоспели вовремя и можем их подобрать.

Волк Ларсен разговаривал на палубе со спасенными моряками, потом поднялся на ют. В его походке больше обычного чувствовалось что-то кошачье, а в глазах вспыхивали холодные огоньки.

- Три смазчика и механик, - сказал он вместо приветствия. - Но мы из них сделаем матросов или хотя бы гребцов. Ну, а как там эта особа?

Не знаю почему, но когда Ларсен заговорил о спасенной женщине, его слова полоснули меня, словно ножом. Сознавая, как глупо быть таким сентиментальным, я все же не мог избавиться от тяжелого ощущения и в ответ только пожал плечами.

Волк Ларсен протяжно и насмешливо свистнул.

- Как ее зовут? - резко спросил он.

- Не знаю, - ответил я. - Она спит. Очень утомлена. По правде говоря, я рассчитывал узнать что-нибудь от вас. С какого они судна?

- С почтового пароходишка «Город Токио», - буркнул он. - Шел из Фриско в Иокогаму. Тайфун доконал это старое корыто - потекло, как решето. Их носило по волнам четверо суток. Так вы не знаете, кто она - девица, замужняя дама или вдова? Ну, ну...

Он смотрел на меня, насмешливо прищурившись и покачивая головой.

- А вы... - начал я.

У меня чуть не сорвался с языка вопрос, собирается ли он доставить потерпевших кораблекрушение в Иокогаму.

- А я?.. - переспросил он.

- Как вы намерены поступить с Личем и Джонсоном?

- Не знаю, Хэмп, не знаю. Видите ли, с этими четырьмя у меня теперь достаточно людей.

- А Джонсон и Лич достаточно натерпелись при попытке бежать, - сказал я. - Отчего бы вам не изменить свое отношение к ним? Возьмите их на борт и попробуйте обходиться с ними мягче. Что бы там они ни сделали, их до этого довели.

- Кто? Я?

- Да, вы, - отвечал я, не колеблясь. - И предупреждаю вас, Ларсен, если вы будете по-прежнему издеваться над этими беднягами, я могу забыть все, даже свою любовь к жизни, и убить вас.

- Браво! - воскликнул он. - Я горжусь вами, Хэмп. Вы превосходно научились стоять на ногах. Я вижу перед собой вполне самостоятельную личность! До сих пор вам не везло: жизнь ваша протекала слишком легко, - но теперь вы подаете надежды. Таким вы мне нравитесь куда больше.

Внезапно тон его изменился, лицо стало серьезным.

- Верите ли вы людям на слово? - спросил он. - Считаете ли, что слово священно?

- Конечно, - подтвердил я.

- Так вот, предлагаю вам соглашение, - продолжал этот неподражаемый актер. - Если я дам слово не притронуться пальцем к Личу и Джонсону, обещаете ли вы, в свою очередь, отказаться от попыток убить меня? Только не подумайте, что я боюсь вас, нет, нет, не воображайте! - поспешно добавил он.

Я едва мог поверить своим ушам, - что это вдруг на него нашло?

- Идет? - нетерпеливо спросил он.

- Идет, - отвечал я.

Он протянул мне руку, и я с жаром пожал ее, но в глазах у него - я мог бы поклясться - промелькнула издевка.

Мы перешли на подветренную сторону юта. Шлюпка была совсем близко, и я увидел, что положение ее поистине отчаянное. Джонсон сидел на руле, Лич вычерпывал воду. Мы шли вдвое быстрее их. Волк Ларсен подал Луису знак отклониться немного в сторону, и мы пронеслись в каких-нибудь двадцати футах от шлюпки с наветренной стороны. На мгновение «Призрак» закрыл ее от ветра. Парус на шлюпке захлопал, она потеряла скорость и стала прямо, что заставило матросов поспешно отодвинуться от борта. Тут нас подхватила огромная волна, а шлюпка скользнула вниз.

В это мгновение Лич и Джонсон взглянули в лица своим товарищам, столпившимся у борта. Но никто со шхуны не послал им приветствия. В глазах команды те двое были уже мертвецами, пространство воды, отделявшее их от нас, было как бы рубежом между жизнью и смертью.

Через миг они очутились против юта, где стояли мы с Волком Ларсеном. Теперь уже шхуна скользнула вниз, а шлюпка взлетела на гребень волны. Джонсон посмотрел на меня, и я увидел его измученное, осунувшееся лицо. Я помахал ему рукой, и он ответил мне, но в этом жесте было глубокое отчаяние. Он словно прощался со мной. Мне не удалось встретиться глазами с Личем, - он смотрел на Волка Ларсена, и лицо его, как и следовало ожидать, было перекошено от ненависти.

Еще мгновение, и шлюпка оказалась уже за кормой. Парус тотчас наполнился ветром и так накренил утлое суденышко, что оно чуть не перевернулось. Гребень огромной волны навис над шлюпкой и обрушил на нее шапку белоснежной пены. Потом полузатопленная шлюпка вынырнула: Лич поспешно вычерпывал воду, а Джонсон с бледным, испуганным лицом судорожно сжимал в руке кормовое весло.

Волк Ларсен резко расхохотался, словно пролаял над самым моим ухом, и перешел на наветренную сторону юта. Я ожидал, что он велит лечь в дрейф, но шхуна продолжала идти вперед; а он не подавал никакой команды. Луис невозмутимо стоял у штурвала, но я заметил, что столпившиеся на носу матросы с беспокойством поглядывают в нашу сторону. «Призрак» мчался все вперед и вперед, и шлюпка превратилась уже в еле заметную точку, когда раздался голос Волка Ларсена - матросы получили приказания сделать поворот на правый галс.

Мы пошли назад по ветру навстречу боровшейся с волнами шлюпке, но милях в двух от нее была отдана новая команда спустить бом-кливер и лечь в дрейф. Промысловые лодки не приспособлены лавировать против ветра. Весь расчет строится на том, что в море они находятся с наветренной стороны, и когда ветер крепчает, он гонит их прямо к шхуне. Но теперь, среди разгулявшейся стихии, у Лича и Джонсона не было иного выхода, как искать убежища на «Призраке», и они вступили в отчаянную борьбу, направив шлюпку против ветра. При такой волне они с трудом пробивались вперед. Каждую минуту им грозила гибель среди разъяренных валов. Снова и снова видели мы, как лодка зарывается носом в белопенные гребни и ее, словно щепку, отбрасывает назад.

Но Джонсон был превосходным моряком и со шлюпкой умел управляться не хуже, чем со шхуной. Часа через полтора он почти поравнялся с нами и прошел у нас за кормой, рассчитывая следующим галсом подойти к шхуне.

- Значит, вы передумали? - услышал я голос Волка Ларсена и не понял, то ли он бормочет про себя, то ли обращается к людям в шлюпке, словно они могут его услышать. - Вы не прочь вернуться на шхуну, а? Ну что ж, попытайтесь, попытайтесь!

- Руль под ветер! - скомандовал он Уфти-Уфти, который тем временем сменил Луиса.

Команда следовала за командой. Потравили фока и грота-шкоты, и шхуна, прыгая по волнам, быстро рванулась вперед с сильным попутным ветром, как раз в ту минуту, когда Джонсон, пренебрегая опасностью, потравил шкот и прошел у нас за кормой футах в ста. Волк Ларсен снова громко рассмеялся и помахал рукою, приглашая шлюпку следовать за нами. Его намерение было очевидно - он решил поиграть с ними, думал я, дать им хороший урок вместо побоев. Но это был очень опасный урок, так как шлюпку в любую минуту могло захлестнуть волной.

Джонсон быстро повернул шлюпку и погнался за нами. Ему больше ничего не оставалось. Смерть подстерегала их со всех сторон. Рано или поздно одна из этих огромных волн обрушится на шлюпку, перекатится через нее, и все будет кончено.

- То-то им сейчас, поди, тошно у смерти-то в лапах, - шепнул мне Луис, когда я проходил мимо, чтобы отдать приказ убрать бом-кливер и стаксель.

- Ну, он скоро ляжет в дрейф и подберет их, - бодро сказал я. - Решил, как видно, проучить их.

Луис многозначительно посмотрел на меня.

- Вы так думаете? - спросил он.

- Конечно, - отвечал я. - А вы?

- Я теперь думаю только об одном - о собственной шкуре, - был его ответ. - И не перестаю дивиться, как все складывается. В хорошую историю попал я из-за лишнего стаканчика в Фриско. Но вы-то влопались и того хуже - из-за этой дамочки. Будто я вас не знаю! Видали мы таких простаков!

- Что вы хотите этим сказать? - поспешно спросил я, так как, выпустив этот заряд, он уже двинулся прочь.

- Что я хочу сказать? - воскликнул он. - Не вам бы об этом спрашивать! Неважно, что хочу сказать я, важно, что скажет Волк. Волк, да, да. Волк!

- Если заварится каша, вы будете на моей стороне? - невольно вырвалось у меня, ибо он выразил то, чего в душе боялся я сам.

- На вашей стороне? Я буду на стороне старого, толстого Луиса. Это еще все пустяки, только начало, говорю вам.

- Не думал я, что вы такой трус, - укорил я его.

Он окинул меня презрительным взглядом.

- Если я пальцем не пошевельнул, чтобы помочь этому дурню, - он кивнул в сторону крошечного паруса где-то там за кормой, - так неужто вы думаете, что я дам проломить себе башку из-за какой-то дамочки, которой и в глаза-то не видал?

Я отвернулся, возмущенный, и пошел на корму.

- Уберите топселя, мистер Ван-Вейден, - сказал мне Волк Ларсен, когда я поднялся на ют.

Услышав это приказание, я несколько успокоился за судьбу беглецов. Было ясно, что капитан не имеет намерения слишком удаляться от них. Эта мысль приободрила меня, и я быстро исполнил его распоряжение. Едва успел я отдать команду, как одни матросы уже бросились к фалам и ниралам, а другие полезли вверх по вантам. Волк Ларсен заметил их усердие и мрачно улыбнулся. И все же расстояние между шхуной и шлюпкой продолжало увеличиваться, и только когда шлюпка отстала на несколько миль, мы легли в дрейф и стали поджидать ее. Все с тревогой следили за ее приближением. Один Волк Ларсен оставался невозмутим. Даже у Луиса, пристально вглядывавшегося вдаль, отразилось на лице беспокойство, которого он не сумел скрыть.

Шлюпка подходила все ближе и ближе, точно живое существо, рывками пробираясь среди зеленых бурлящих волн. Она то раскачивалась на гребнях огромных валов, то скрывалась из глаз, чтобы через секунду снова взлететь на гребень. Казалось непостижимым, что она еще цела, и всякий раз ее появление, сопровождавшееся очередным головокружительным взлетом, воспринималось как чудо. Налетел шквал с дождем, и из-за колышущейся водяной завесы вдруг вынырнула шлюпка - почти вровень с нами.

- Руль на борт! - заорал Волк Ларсен и, бросившись к штурвалу, сам резко повернул его.

И снова «Призрак» рванулся вперед и помчался по ветру, и еще в продолжение двух часов Джонсон и Лич гнались за нами. А мы опять ложились в дрейф и потом вновь уносились вперед; и все это время лоскут паруса метался где-то за кормой, то взлетая к небу, то проваливаясь в пучину. Он был от нас всего в четверти мили, когда налетел новый шквал и за пеленой дождя парус совсем скрылся из глаз. Больше мы его не видели. Ветер разогнал облака, но уже нигде среди волн не маячил жалкий обрывок паруса. На миг мне показалось, что на высоком гребне мелькнуло черное днище шлюпки. И это было все. Земные труды Джонсона и Лича пришли к концу.

Команда продолжала толпиться на палубе. Никто не спускался вниз, никто не произносил ни слова. Люди не осмеливались взглянуть друг другу в глаза. Все, казалось, были так ошеломлены случившимся, что не могли еще прийти в себя, осознать до конца то, что произошло. Но Волк Ларсен не оставил им времени на размышления. Он сразу же приказал положить шхуну на курс - и не на Иокогаму, а на котиковые лежбища. Теперь, натягивая снасти, матросы работали вяло, угрюмо, и я слышал, как с губ их срывались проклятия, такие же угрюмые и вялые. Другое дело охотники. Неунывающий Смок уже принялся рассказывать какую-то историю, и они спустились в свой кубрик, дружно гогоча.

Направляясь на корму, я увидел спасенного нами механика. Он шагнул ко мне; лицо его было бледно, губы дрожали.

- Помилуй бог, сэр! На какое судно мы попали? - воскликнул он.

- Вы не слепой, сами все видели, - ответил я почти грубо, так как сердце у меня сжималось от боли и страха.

- Где же ваше обещание? - обратился я к Волку Ларсену.

- Я ведь не обещал взять их на борт, я вовсе не имел этого в виду, - отозвался он. - И как-никак вы должны признать, что я «и пальцем к ним не притронулся».

И, рассмеявшись, он повторил:

- Нет, нет, я и пальцем к ним не притронулся!

Я промолчал. Я был слишком ошеломлен и не мог вымолвить ни слова. Мне надо было собраться с мыслями. Я чувствовал на себе ответственность за женщину, которая спала сейчас там, внизу в каюте, и отчетливо сознавал только одно: нельзя действовать опрометчиво, если я хочу хоть чем-нибудь быть ей полезен.

 

Главы 1 – 19

Главы 20 – 39