Князь Серебряный (Главы 21 – 30)

 Князь Серебряный (Главы 1 – 10)
 Князь Серебряный (Главы 11 – 20)
 Князь Серебряный (Главы 21 – 30)
 Князь Серебряный (Главы 31 – 40)

 

ГЛАВА 21. Сказка

Иван Васильевич, утомленный охотою, удалился ранее обыкновенного в свою опочивальню.

Вскоре явился Малюта с тюремными ключами.

На вопрос царя Малюта ответил, что нового ничего не случилось, что Серебряный повинился в том, что стоял за Морозова на Москве, где убил семерых опричников и рассек Вяземскому голову.

- Но, - прибавил Малюта, - не хочет он виниться в умысле на твое царское здравие и на Морозова также показывать не хочет. После заутрени учиним ему пристрастный допрос, а коли он и с пытки и с огня не покажет на Морозова, то и ждать нечего, тогда можно и покончить с ним.

Иоанн не отвечал. Малюта хотел продолжать, но в опочивальню вошла старая мамка Онуфревна.

- Батюшка, - сказала она, - ты утром прислал сюда двух слепых: сказочники они, что ли; ждут здесь в сенях.

Царь вспомнил свою встречу и приказал позвать слепых.

- Да ты их, батюшка, знаешь ли? - спросила Онуфревна.

- А что?

- Да полно, слепые ли они?

- Как? - сказал Иоанн, и подозрение мигом им овладело.

- Послушай меня, государь, - продолжала мамка, - берегись этих сказочников; чуется мне, что они недоброе затеяли; берегись их, батюшка, послушай меня.

- Что знаешь ты про них? Говори! - сказал Иоанн.

- Не спрашивай меня, батюшка. Мое знанье словами не сказывается; чуется мне, что они недобрые люди, а почему чуется, не спрашивай. Даром я никого еще не остерегала. Кабы послушалась меня покойная матушка твоя, она, может, и теперь бы здравствовала еще!

Малюта поглядел со страхом на мамку.

- Ты чего на меня смотришь? - сказала Онуфревна. - Ты только безвинных губишь, а лихого человека распознать, видно, не твое дело. Чутья-то у тебя на это не хватит, рыжий пес!

- Государь, - воскликнул Малюта, - дозволь мне попытать этих людей. Я тотчас узнаю, кто они и от кого подосланы!

- Не нужно, - сказал Иоанн, - я их сам попытаю. Где они?

- Тут, батюшка, за дверью, - отвечала Онуфревна, - в сенях стоят.

- Подай мне, Малюта, кольчугу со стены; да ступай, будто домой, а когда войдут они, вернись в сени, притаись с ратниками за этою дверью. Лишь только я кликну, вбегайте и хватайте их. Онуфревна, подай сюда посох.

Царь вздел кольчугу, надел поверх нее черный стихарь, лег на постель и положил возле себя тот самый посох, или осён, которым незадолго перед тем пронзил ногу гонцу князя Курбского.

- Теперь пусть войдут! - сказал он.

Малюта положил ключи под царское изголовье и вышел вместе с мамкою. Иконные лампады слабо освещали избу. Царь с видом усталости лежал на одре.

- Войдите, убогие, - сказала мамка, - царь велел!

Перстень и Коршун вошли, осторожно передвигая ноги и щупая вокруг себя руками.

Одним быстрым взглядом Перстень обозрел избу и находившиеся в ней предметы.

Налево от двери была лежанка; в переднем углу стояла царская кровать; между лежанкой и кроватью было проделано в стене окно, которое никогда не затворялось ставнем, ибо царь любил, чтобы первые лучи солнца проникали в его опочивальню. Теперь сквозь окно это смотрела луна, и серебряный блеск ее играл на пестрых изразцах лежанки.

- Здравствуйте, слепые, муромские калашники, вертячие бобы! - сказал царь, пристально, но неприметно вглядываясь в черты разбойников.

- Много лет здравствовать твоей царской милости! - отвечали Перстень и Коршун, кланяясь земно. - Заступи, спаси и помилуй тя мати божия, что жалеешь ты нас, скудных, убогих людей, по земли ходяших, по воды бродящих, света божия не видящих! Сохрани тебя святый Петр и Павел, Иоанн Златоуст, Кузьма со Демьяном, хутынские чудотворцы и все святые угодники! Создай тебе господи, о чем ты молишь и просишь! Вечно бы тебе в золоте ходилось, вкусно елось и пилось, сладко спалось! А супостатам твоим вечно б икалось и голодалось; каждый бы день их дугою корчило, бараньим рогом коробило!

- Спасибо, спасибо, убогие! - сказал Иоанн, продолжая вглядываться в разбойников. - Что ж вы, давно, знать, ослепли?

- Смолоду, батюшка-государь, - отвечал Перстень, кланяясь и сгибая колени, - оба смолоду ослепли! И не припомним, когда солнышко божее видели!

- А кто же вас научил песни петь и сказки сказывать?

- Сам господь, батюшка, сам господь сподобил, еще в стародавние времена!

- Как так? - спросил Иоанн.

- Старики наши рассказывают, - отвечал Перстень, - и гусляры о том поют. В стародавние то было времена, когда возносился Христос-бог на небо, расплакались бедные, убогие, слепые, хромые, вся, значит, нищая братия: куда ты, Христос-бог, полетаешь? На кого нас оставляешь? Кто будет нас кормить-поить? И сказал им Христос, царь небесный:

«Дам вам, говорит, гору золотую, реку медвяную, сады-винограды, яблони кудрявы; будете сыты да пьяны, будете обуты-одеты!» Тут возговорил Иван Богослов: «Ай же ты спас милосердый! Не давай им ни горы золотые, ни реки медвяные, ни садов-виноградов, ни яблонь кудрявых. Не сумеют они ими владети; наедут к ним сильные богатые, добро-то у них отымут. А ты дай им, Христос, царь небесный, дай-ко-се имя твое Христовое, дай-ко-се им те песни сладкие, сказаньица великие про стару старину да про божьих людей. Пойдут нищие по земли ходити, сказаньица великие говорити, всякий их приобует-приоденет, хлебом-солью напитает». И рече Христос, царь небесный: «Ин пусть будет по-твоему, Иване! Пусть же им будут песни сладкие, гусли звонкие, сказанья великие; а кто их напоит-накормит, от темныя ночи оборонит, тому я дам в раю место; не заперты в рай тому двери!»

- Аминь! - сказал Иоанн. - Какие же вы знаете сказки?

- Всякие знаем, батюшка-царь, какие твоя милость послушать соизволит. Могу сказать тебе о Ерше Ершовиче, сыне Щетинникове, о семи Семионах, о змие Горынище, о гуслях-самогудах, о Добрыне Никитиче, об Акундине…

- Что же, - перебил Иоанн, - разве ты один сказки сказываешь? А старик-то зачем с тобою пришел?

Перстень спохватился, что Коршун почти все время молчал, и чтобы вызвать его из неестественной для сказочника угрюмости, он вдруг переменил приемы и начал говорить прибаутками.

- Старик-то? - сказал он, наступая неприметно на ногу Коршуна. - Это, вишь, мой товарищ, Амелька Гудок; борода у него длинна, да ум короток; когда я речь веду скоромную, не постную, несу себе околесную, он мне поддакивает, потакает да присвистывает, похваляет да помалчивает. Так ли, дядя, белая борода, утиная поступь, куриные ножки; не сбиться бы нам с дорожки!

- Вестимо, так! - подхватил Коршун, опомнясь. - Наша чара полна зелена вина, а уж налил по край, так пей до дна! Вот как, дядя петушиный голосок, кротовое око; пошли ходить, заберемся далёко!

- Ай люли тарарах, пляшут козы на горах! - сказал Перстень, переминая ногами, - козы пляшут, мухи пашут, а у бабушки Ефросиньи в левом ухе звенит!..

- Ай люлюшеньки люли! - перебил Коршун, также переминая ногами, - ай люлюшеньки люли, сидит рак на мели; не горюет рак, а свистит в кулак; как прибудет вода, так пройдет беда!

- Эх, батюшка-государь, - закончил Перстень с низким поклоном, - не смотри на нас искоса; это не сказка, а только присказка!

- Добро! - сказал Иоанн, зевая, - люблю молодцов за обычай: начинайте сказку про Добрыню, убогие; авось я, слушая вас, сосну!

Перстень еще раз поклонился, откашлялся и начал:

- «Во гриднице княженецкой, у Владимира князя киевского, было пированье почестный стол, был пир про князей, бояр и могучих богатырей. А и был день к вечеру, а и был стол во полустоле, и послышалось всем за диво: затрубила труба ратная. Возговорил Владимир князь киевский, солнышко Святославьевич: „Гой еси вы, князья, бояре, сильны могучие богатыри! Пошлите опроведать двух могучих богатырей: кто смеловал стать перед Киевом? Кто смеловал трубить ко стольному князю Владимиру?“

Зашумели буйны молодцы посередь двора; зазвенели мечи булатные по крутым бедрам; застучали палицы железные у красна крыльца, закидали шапки разнорядь по поднебесью. Надевают могучи богатыри сбрую ратную, садятся на добрых коней, выезжают во чисто поле…»

- Погоди-ка! - сказал Иоанн, с намерением придать более правдоподобия своему желанию слушать рассказчика, - я эту сказку знаю. Расскажи лучше про Акундина!

- Про Акундина? - сказал Перстень с замешательством, вспомнив, что в той сказке величается опальный Новгород. - Про Акундина, батюшка-государь, сказка-то нехорошая, мужицкая; выдумали ту сказку глупые мужики новгородские; да я, батюшка-царь, как будто и забыл-то ее…

- Рассказывай, слепой! - сказал Иоанн строго, - рассказывай всю, как есть, и не смей пропустить ни единого слова!

И царь внутренно усмехнулся трудному положению, в которое он ставил рассказчика.

Перстень хотя досадовал на себя, что сам предложил эту сказку, но, не зная, до какой степени она уже известна Иоанну, решился, очертя голову, начать свой рассказ, ничего не выкидывая.

- «Как во старом было городе, - начал он, - в Новегороде, как во том ли во Новегороде, со посадской стороны, жил Акундин-молодец, а и тот ли Акундин, молодой молодец, ни пива не варил, ни вина не курил, ни в торгу не торговал; а ходил он, Акундин, со повольницей, и гулял он, Акундин, по Волхву по реке на суденышках. Садится он, Акундин, на суденышко оснащенное, кладет весельца кленовые во замки дубовые, а сам садится на корму. Поплыло суденышко по Волхв по реке, и прибыло суденышко ко круту бережку. Как во ту пору по круту бережку идет калечище перехожее. Берет калечище Акундина за белы руки, ведет его, Акундина, на высок курган, а становивши его на высок курган, говорил такие речи: „Погляди-ка, молодой молодец, на город Ростиславль, на Оке-реке, а поглядевши, поведай, что деется в городе Ростиславле?“ Как глянул Акундин в город во Ростиславль, а там беда великая: исконные слуги молода князя рязанского, Глеба Олеговича, стоят посередь торга, хотят войной город отстоять, да силы не хватит. А по Оке-реке плывет чудовище невиданное, змей Тугарин. Длиною-то был тот змей Тугарин во триста сажен, хвостом бьет рать рязанскую, спиною валит круты берега, а сам все просит стару дань. В ту пору калечище берет Акундина за его белы руки, молвит таково слово: „Ты гой еси, добрый молодец, назовись по имени по изотчеству!“ На те ли речи спросные говорит Акундин: „Родом я из Новагорода, зовут меня Акундин Акундиныч“.

«Тебя-то, Акундин Акундиныч, я ждал ровно тридцать лет и три года; спознай своего дядюшку родимого Замятню Путятича; а и ведь мой-то брат, Акундин Путятич, был тебе родимый батюшка! А и вот тебе меч-кладенец твоего родимого батюшки, Акундина Путятича!» Не домолвивши речи вестные, стал Замятня Путятич кончатися, со белым светом расставатися; и, кончаяся, учал отповедь чинить: «А и гой ты еси, мое милое детище, Акундин Акундиныч! Как и будешь ты во славном во Новегороде, и ты ударь челом ему, Новугороду, и ты скажи, скажи ему, Новугороду: а и дай же то, боже, тебе ли, Новугороду, век вековать, твоим ли детушкам славы добывать! Как и быть ли тебе, Новугороду, во могучестве, а твоим детушкам во богачестве…»

- Довольно! - перебил с гневом царь, забывая в эту минуту, что цель его была только следить за рассказчиком. - Начинай другую сказку!

Перстень, как будто в испуге, согнул колени и поклонился до земли.

- Какую же сказку соизволишь, батюшка-государь? - спросил он с притворным, а может быть, и с настоящим страхом. - Не рассказать ли тебе о Бабе-яге? О Чуриле Пленковиче? О Иване Озере? Или не велишь ли твоей милости что-нибудь божественное рассказать?

Иоанн вспомнил, что он не должен запугивать слепых, а потому еще раз зевнул и спросил уже сонным голосом:

- А что же ты знаешь божественное, убогий?

- Об Алексее божьем человеке, батюшка, о Егории Храбром, об Иосифе Прекрасном или, пожалуй, о Голубиной книге…

- Ну, - сказал Иоанн, которого глаза, казалось, уже смыкались, - расскажи о Голубиной книге. Оно нам, грешным, и лучше будет на ночь что-нибудь божественное послушать!

Перстень вторично откашлялся, выпрямился и начал нараспев:

- «Как из тучи было из грозныя, из грозныя тучи страховитыя, подымалась погода божия; во той ли во погоде божией выпадала с небес книга Голубиная. Ко той ли ко книге Голубиной соезжалось сорок царей и царевичей, сорок королей и королевичей, сорок князей со князевичам, сорок попов со поповичам, много бояр, люду ратного, люду ратного, разного, мелких християн православныих. Из них было пять царей набольшыих: был Исай-царь, Василей-царь, Костянтин-царь, Володимер-царь Володимерыч, был премудрый царь Давид Евсиевич.

Как проговорил Володимер-царь: «Кто из нас, братцы, горазд в грамоте? Прочел бы эту книгу Голубиную? Сказал бы нам про божий свет: Отчего началось солнце красное? Отчего начался млад светёл месяц? Отчего начались звезды частыя? Отчего начались зори светлыя? Отчего зачались ветры буйныя? Отчего зачались тучи грозныя? Отчего да взялись ночи темныя? Отчего у нас пошел мир-народ? Отчего у нас на земли цари пошли? Отчего зачались бояры-князья? Отчего пошли крестьяне православные?»

На то все цари приумолкнули. Им ответ держал премудрый царь, премудрый царь Давид Евсиевич: «Я вам, братцы, про то скажу, про эту книгу Голубиную: эта книга не малая; сорока сажен долина ее, поперечина двадцати сажен; приподнять книгу, не поднять будет; на руцех держать, не сдержать будет; по строкам глядеть, все не выглядеть; по листам ходить, все не выходить, а читать книгу - ее некому, а писал книгу Богослов Иван, а читал книгу Исай-пророк, читал ее по три годы, прочел в книге только три листа; уж мне честь книгу - не прочесть, божию! Сама книга распечатывалась, сами листы расстилалися, сами слова прочиталися. Я скажу вам, государи, не выглядя, скажу вам, братцы, не по грамоте, не по грамоте, всё по памяти, про старое, про стародавнее, по-старому, по-писаному:

Началось у нас солнце красное от светлого лица божия; млад светёл месяц от грудей его; звезды частые от очей божиих; зори светлыя от риз его; буйны ветры-то - дыханье божее; тучи грозныя - думы божии; ночи темныя от опашня его! Мир-народ у нас от Адамия; от Адамовой головы цари пошли; от мощей его князи со боярами; от колен крестьяне православные; от того ж начался и женский пол!

Ему все цари поклонилися: «Спасибо, свет-сударь, премудрый царь, мудрейший царь, Давид Евсиевич! Ты еще, сударь, нам про то скажи, про то скажи, ты поведай нам:

Который царь над царями царь? Кая земля всем землям мати? Которо море всем морям мати? Котора река всем рекам мати? Кая гора всем горам мати? Который город всем городам мати?»

Здесь Перстень украдкою посмотрел на Ивана Васильевича, которого, казалось, все более клонило ко сну. Он время от времени, как будто с трудом, открывал глаза и опять закрывал их; но всякий раз незаметно бросал на рассказчика испытующий, проницательный взгляд.

Перстень перемигнулся с Коршуном и продолжал:

- «Им ответ держал премудрый царь, премудрый царь Давид Евсиевич: „Я вам, братцы, и про то скажу, про то скажу, вам поведаю: в Голубиной книге есть написано: у нас Белый царь будет над царями царь; он верует веру крещеную, крещеную, богомольную; он в матерь божию богородицу и в троицу верует неразделимую. Ему орды все преклонилися, все языци ему покорилися; область его надо всей землей, над вселенною; всех выше его рука царская, благоверная, благочестивая; и все к царю Белому приклонятся, потому Белый царь над царями царь! Свято-Русь-земля всем землям мати; на ней строят церкви апостольские, богомольные, соборные. Окиян-море всем морям мати; выходила из него церковь соборная; что во той ли во церкви во соборныя почивают мощи попа римского, попа римского Климентия; обошло то море окол всей земли; все реки к морю собегалися, все к окиян-морю приклонилися. Ердань-река всем рекам мати; во славной матушке во Ердань-реке окрестился сам Иисус Христос, небесный царь. А Фавор-гора всем горам мати; как на славныя на Фавор-горы преобразился на ней сам Исус Христос, показал славу ученикам своим. Ерусалим-город всем городам мати; что стоит тот город посреди земли, а в том городе церковь соборная; пребывает во церкви господень гроб, почивают в нем ризы самого Христа, фимиамы-ладаны рядом курятся, свещи горят неугасимые…“

Здесь Перстень опять взглянул на Иоанна. Глаза его были закрыты, дыхание ровно. Грозный, казалось, почивал.

Атаман тронул Коршуна локтем. Старик подался шага на два вперед. Перстень продолжал нараспев:

- «Ему все цари поклонилися: „Спасибо, свет-сударь, премудрый царь, Давид Евсиевич! Ты еще, сударь, нам про то скажи: котора рыба всем рыбам мать? Котора птица птицам есть мать? Который зверь над зверями зверь? Который камень всем каменям отец? Которо древо древам всем мать? Кая трава всем травам мати?“

Им ответ держал премудрый царь: «Я еще вам, братцы, про то скажу: у нас Кит-рыба всем рыбам мать: на трех на китах земля стоит; Естрафиль-птица всем птицам мати; что живет та птица на синем море; когда птица вострепенется, все синё море всколебается, потопляет корабли гостиные, побивает суда поморские; а когда Естрафиль вострепещется, во втором часу после полунощи, запоют петухи по всей земли, осветится в те поры вся земля…»

Перстень покосился на Иоанна. Царь лежал с сомкнутыми глазами; рот его был раскрыт, как у спящего. В то же время, как будто в лад словам своим, Перстень увидел в окно, что дворцовая церковь и крыши ближних строений осветились дальним заревом.

Он тихонько толкнул Коршуна, который подался еще одним шагом ближе к Ивану Васильевичу.

- «У нас Индра-зверь, - продолжал Перстень, - над зверями зверь, и он ходит, зверь, по подземелью, яко солнышко по поднебесью; он копает рогом сыру мать-землю, выкопает ключи всё глубокие; он пущает реки, ручьявиночки, прочищает ручьи и проточины, дает людям питанийца, питанийца, обмыванийца. Алатырь-камень всем камням отец; на белом Алатыре на камени сам Исус Христос опочив держал, царь небесный беседовал со двунадесяти со апостолам, утверждал веру христианскую; утвердил он веру на камени, распущал он книги по всей земле. Кипарис-древо всем древам мати; из того ли из древа кипарисного был вырезан чуден поклонен крест; на тем на кресте, на животворящиим, на распятье был сам Исус Христос, сам Исус Христос, сам небесный царь, промежду двух воров, двух разбойников. Плакун-трава всем травам мати. Когда Христос-бог на распятье был, тогда шла мати божия, богородица, ко своему сыну ко распятому; от очей ея слезы наземь капали, и от тех от слез, от пречистыих, зародилася, вырастала мати плакун-трава; из того плакуна, из корени у нас режут на Руси чудны кресты, а их носят старцы иноки, мужие их носят благоверные».

Здесь Иван Васильевич глубоко вздохнул, но не открыл очей. Зарево пожара делалось ярче. Перстень стал опасаться, что тревога подымется прежде, чем они успеют достать ключи. Не решаясь сам тронуться с места, чтобы царь не заметил его движения по голосу, он указал Коршуну на пожар, потом на спящего Иоанна и продолжал:

- «Ему все цари поклонилися: „Спасибо, свет-сударь, премудрый царь, мудрейший царь Давид Евсиевич! Ты горазд сказать по памяти, говоришь будто по грамоты!“ Тут возговорит Володимер-царь: „Ты еси, премудрый царь, Давид Евсиевич! Ты скажи еще, ты поведай мне: ночеся мне мало спалося, мало спалося, много сиделось: кабы два зверья сходилися, один белый зверь, другой серый зверь, промежду собой подиралися; кабы белый зверь одолеть хочет?“ Что ответ держал премудрый царь, премудрый царь Давид Евсиевич: „Ах ты гой еси, Володимер-царь, Володимер Володимерыч! То не два зверья сходилися, промежду собой подиралися; и то было у нас на сырой земли, на сырой земли, на святой Руси; сходилися правда со кривдою; это белая зверь - то-то правда есть, а серая зверь - то-то кривда есть; правда кривду передалила, правда пошла к богу на небо, а кривда осталась на сырой земле; а кто станет жить у нас правдою, тот наследует царство небесное; а кто станет жить у нас кривдою, отрешен на муки на вечные…“

Здесь послышалось легкое храпение Иоанна. Коршун протянул руку к царскому изголовью, Перстень же придвинулся ближе к окну, но, чтобы внезапным молчанием не прервать сна Иоаннова, он продолжал рассказ свой тем же однообразным голосом:

- «Ему все цари поклонилися: „Спасибо, свет-сударь, премудрый царь, премудрый царь Давид Евсиевич! Ты еще, сударь, нам про то скажи: каким грехам прощенье есть, а каким грехам нет прощения?“ Им ответ держал премудрый царь, премудрый царь Давид Евсиевич: „Кабы всем грехам прощенье есть, трем грехам тяжкое покаяние: кто спознался с кумою крестовыя, кто бранит отца с матерью, кто…“

В это мгновение царь внезапно открыл глаза. Коршун отдернул руку, но уже было поздно: взор его встретился со взором Иоанна. Несколько времени оба неподвижно глядели друг на друга, как бы взаимно скованные обаятельною силой.

- Слепые! - сказал вдруг царь, быстро вскакивая, - третий грех: когда кто нарядится нищим и к царю в опочивальню войдет!

И он ударил острым посохом Коршуна в грудь. Разбойник схватился за посох, закачался и упал.

- Гей! - закричал царь, выдергивая острие из груди Коршуна.

Опричники вбежали, гремя оружием.

- Хватайте их обоих! - сказал Иоанн.

Как ярый пес, Малюта бросился на Перстня, но с необычайною ловкостью атаман ударил его кулаком под ложку, вышиб ногою оконницу и выскочил в сад.

- Оцепите сад! Ловите разбойника! - заревел Малюта, согнувшись от боли и держась обеими руками за живот. Между тем опричники подняли Коршуна.

Иоанн в черном стихаре, из-под которого сверкала кольчуга, стоял с дрожащим посохом в руке, вперив грозные очи в раненого разбойника. Испуганные слуги держали зажженные свечи. Сквозь разбитое окно виден был пожар. Слобода приходила в движение, вдали гудел набатный колокол.

Коршун стоял, насупив брови, опустив глаза, поддерживаемый опричниками; кровь широкими пятнами пестрила его рубаху.

- Слепой! - сказал царь, - говори, кто ты и что умышлял надо мною?

- Нечего мне таить! - отвечал Коршун. - Я хотел добыть ключи от твоей казны, а над тобой ничего не умышлял!

- Кто подослал тебя? Кто твои товарищи?

Коршун бесстрашно взглянул на Иоанна.

- Надёжа, православный царь! Был я молод, певал я песню: «Не шуми, мати сыра-дуброва». В той ли песне царь спрашивает у добра молодца, с кем разбой держал? А молодец говорит: «Товарищей у меня было четверо: уж как первый мой товарищ черная ночь; а второй мой товарищ…»

- Будет! - прервал его Малюта, - посмотрим, что ты запоешь, как станут тебя с дыбов рвать, на козел подымать! Да кой прах! - продолжал он, вглядываясь в Коршуна, - я где-то уже видал эту кудластую голову!

Коршун усмехнулся и отвесил поклон Малюте.

- Виделись мы, батюшка, Малюта Скурлатыч, виделись, коли припомнишь, на Поганой Луже…

- Хомяк! - перебил его Малюта, обернувшись к своему стремянному, - возьми этого старика, потолкуй с ним, попроси его рассказать, зачем приходил к его царской милости. Я сейчас сам в застенок приду!

- Пойдем, старина! - сказал Хомяк, ухватя Коршуна за ворот, - пойдем-ка вдвоем, потолкуем ладком!

- Постой! - сказал Иоанн. - Ты, Малюта, побереги этого старика: он не должен на пытке кончиться. Я придумаю ему казнь примерную, еще небывалую, неслыханную; такую казнь, что самого тебя удивлю, отец параклисиарх!

- Благодари же царя, пес! - сказал Малюта Коршуну, толкая его, - доведется тебе, должно быть, пожить еще. Мы сею ночью тебе только суставы повывернем!

И вместе с Хомяком он вывел разбойника из опочивальни.

Между тем Перстень, пользуясь общим смятением, перелез через садовый частокол и прибежал на площадь, где находилась тюрьма. Площадь была пуста; весь народ повалил на пожар.

Пробираясь осторожно вдоль тюремной стены, Перстень споткнулся на что-то мягкое и, нагнувшись, ощупал убитого человека.

- Атаман! - шепнул, подходя к нему, тот самый рыжий песенник, который остановил его утром, - часового-то я зарезал! Давай проворней ключи, отопрем тюрьму, да и прощай; пойду на пожар грабить с ребятами! А где Коршун?

- В руках царя! - отвечал отрывисто Перстень.

- Все пропало! Сбирай ребят, да и тягу! Тише; кто это?

- Я! - отвечал Митька, отделяясь от стены.

- Убирайся, дурень! Уноси ноги! Все выбирайтесь из Слободы! Сбор у кривого дуба!

- А князь-то? - спросил Митька протяжно.

- Дурень! Слышишь, все пропало! Дедушку схватили, ключей не добыли!

- А нешто тюрьма на запоре?

- Как не на запоре? Кто отпер?

- А я!

- Что ты, болван? Говори толком.

- Что ж говорить? Прихожу, никого нет; часовой лежит, раскидамши ноги. Я говорю: дай, мол, испробую, крепка ль дверь? Понапер в нее плечиком; а она, как была, так с заклепами и соскочи с петлей!

- Ай да дурень! - воскликнул радостно Перстень. - Вот, правду говорят: дураками свет стоит! Ах, дурак, дурак! Ах, губошлеп, губошлеп ты этакий!

И Перстень, схватив Митьку за виски, поцеловал его в обе щеки, причем Митька протянул, чмокая, и свои толстые губы, а потом хладнокровно утерся рукавом.

- Иди же за мной, такой-сякой сын, право! А ты, балалайка, здесь погоди. Коли что будет, свистни!

Перстень вошел в тюрьму. За ним ввалился и Митька.

За первою дверью были еще две другие двери, но те, как менее крепкие, еще легче подались от богатырского натиска Митьки.

- Князь! - сказал Перстень, входя в подземелье, - вставай!

Серебряный подумал, что пришли вести его на казнь.

- Ужели теперь утро? - спросил он, - или тебе, Малюта, до рассвета не терпится?

- Я не Малюта! - отвечал Перстень. - Я тот, кого ты от смерти спас. Вставай, князь! Время дорого. Вставай, я выведу тебя!

- Кто ты? - сказал Серебряный, - я не знаю твоего голоса!

- И немудрено, боярин; где тебе помнить меня! Только вставай! Нам некогда мешкать!

Серебряный не отвечал. Он подумал, что Перстень один из Малютиных палачей, и принял слова его за насмешку!

- Аль ты не веришь мне, князь? - продолжал атаман с досадою. - Вспомни Медведевку, вспомни Поганую Лужу: я Ванюха Перстень!

Запылала радость в груди Серебряного. Взыграло его сердце и забилось любовью к свободе и к жизни. Запестрели в его мыслях и леса, и поля, и новые славные битвы, и явился ему, как солнце, светлый образ Елены.

Уже он вспрянул с земли, уже готов был следовать за Перстнем, как вдруг вспомнил данную царю клятву, и кровь его отхлынула к сердцу.

- Не могу! - сказал он, - не могу идти за тобою. Я обещал царю не выходить из его воли и ожидать, где бы я ни был, суда его!

- Князь! - отвечал удивленный Перстень, - мне некогда толковать с тобою. Люди мои ждут; каждый миг может нам головы стоить; завтра тебе казнь, теперь еще время, вставай, ступай с нами!

- Не могу! - повторил мрачно Серебряный, - я целовал ему крест на моем слове!

- Боярин! - вскричал Перстень, и голос его изменился от гнева, - издеваешься ты, что ли, надо мною? Для тебя я зажег Слободу, для тебя погубил своего лучшего человека, для тебя, может быть, мы все наши головы положим, а ты хочешь остаться? Даром мы сюда, что ли, пришли? Скоморохи мы тебе, что ли, дались? Да я бы посмотрел, кто бы стал глумиться надо мной! Говори в последний раз, идешь али нет?

- Нет! - отвечал решительно Никита Романович и лег на сырую землю.

- Нет? - повторил, стиснув зубы, Перстень, - нет? Так не бывать же по-твоему! Митька, хватай его насильно! - И в тот же миг атаман бросился на князя и замотал ему рот кушаком.

- Теперь не заспоришь! - сказал он злобно.

Митька загреб Никиту Романовича в охапку и, как малого ребенка, вынес из тюрьмы.

- Живо! Идем! - сказал Перстень.

В одной улице попались им опричники.

- Кого несете? - спросили они.

- Слободского на пожаре бревном пришибло! - отвечал Перстень. - Несем в скудельницу!

При выходе из Слободы их остановил часовой. Они хотели пройти мимо; часовой разинул рот крикнуть; Перстень хватил его кистенем, и он свалился, не пикнув.

Разбойники вынесли князя из Слободы без дальнейшего препятствия.

 

ГЛАВА 22. Монастырь

Мы оставили Максима ненастною ночью, на выезде из Александровой слободы. Косматый Буян лаял и прыгал вокруг него и радовался, что удалось ему сорваться с цепи.

Максим, покидая родительский дом, не успел определить себе никакой цели. Он хотел только оторваться от ненавистной жизни царских любимцев, от их нечестивого веселья и ежедневных казней. Оставя за собою страшную Слободу, Максим вверился своей судьбе. Сначала он торопил коня, чтобы не догнали его отцовские холопи, если бы вздумалось Малюте послать за ним погоню. Но вскоре он повернул на проселочную дорогу и поехал шагом.

К утру гроза утихла. На востоке заалело, и Максим яснее стал различать предметы. По сторонам дороги росли кудрявые дубы; промеж них виднелись кусты орешника. Было свежо; дождевые капли бежали с деревьев и лениво хлопали по широким листьям. Вскоре мелкие птички запорхали и защебетали в зелени; дятел застучал в сухое дерево, и вершины дубов озолотились восходящим солнцем. Природа оживлялась все более; конь ступал бодрее. Раскинулась перед Максимом родная Русь; весело мог бы он дышать в ее вольном пространстве; но грусть легла ему на сердце, широкая русская грусть. Задумался он о покинутой матери, о своем одиночестве, обо многом, в чем и сам не отдавал себе отчета; задумался и затянул, в раздумье, протяжную песню…

Чудны задушевные русские песни! Слова бывают ничтожны; они лишь предлог; не словами, а только звуками выражаются глубокие, необъятные чувства.

Так, глядя на зелень, на небо, на весь божий мир, Максим пел о горемычной своей доле, о золотой волюшке, о матери сырой дуброве. Он приказывал коню нести себя в чужедальнюю сторону, что без ветру сушит, без морозу знобит. Он поручал ветру отдать поклон матери. Он начинал с первого предмета, попадавшегося на глаза, и высказывал все, что приходило ему на ум; но голос говорил более слов, а если бы кто услышал эту песню, запала б она тому в душу и часто, в минуту грусти, приходила бы на память…

Наконец, когда тоска стала глубже забирать Максима, он подобрал поводья, поправил шапку, свистнул, крикнул и полетел во всю конскую прыть.

Вскоре забелели перед ним стены монастыря. Обитель была расположена по скату горы, поросшей дубами. Золотые главы и узорные кресты вырезывались на зелени дубов и на синеве неба.

Навстречу Максиму попался отряд монастырских служек в шишаках и кольчугах. Они ехали шагом и пели псалом: «Возлюблю тя, господи, крепосте моя». Услыша священные слова, Максим остановил коня, снял шапку и перекрестился.

Небольшая речка протекала под горою. Несколько мельниц вертели на ней свои колеса. На берегу паслись коровы пестрыми кучами.

Все вокруг монастыря дышало такою тишиною, что вооруженный объезд казался излишним. Даже птицы на дубах щебетали как будто вполголоса, ветер не шелестел в листьях, и только кузнечики, притаясь в траве, трещали без умолку. Трудно было подумать, чтобы недобрые люди могли возмутить это спокойствие.

«Вот где отдохну я! - подумал Максим. - За этими стенами проведу несколько дней, пока отец перестанет искать меня. Я на исповеди открою настоятелю свою душу, авось он даст мне на время убежище».

Максим не ошибся. Престарелый игумен, с длинною седою бородой, с кротким взглядом, в котором было совершенное неведение дел мирских, принял его ласково. Двое служек взяли под уздцы усталого коня. Третий вынес хлеба и молока для Буяна; все радушно хлопотали около Максима. Игумен предложил ему отобедать, но Максим захотел прежде всего исповедаться.

Старик взглянул на него испытующим взором, насколько позволяли его добродушные глаза, и, не говоря ни слова, повел его через обширный двор к низкой, одноглавой церкви. Они шли мимо могильных крестов и длинного ряда келий, обсаженных цветами. Попадавшиеся им навстречу братия кланялись молча. Надгробные плиты звенели от шагов Максима; высокая трава пробивалась между плитами и закрывала вполовину надписи, полные смирения; все напоминало о бренности жизни, все вызывало на молитву и созерцание. Церковь, к которой игумен вел Максима, стояла среди древних дубов, и столетние ветви их почти совсем закрывали узкие продольные окна, пропускавшие свет сквозь пыльную слюду, вставленную в мелкие свинцовые оконницы. Когда они вошли, их обдало прохладой и темнотою. Лишь сквозь одно окно, менее других заслоненное зеленью, косые столбы света падали на стенное изображение Страшного суда. Остальные части церкви казались от этого еще мрачнее; но кое-где отсвечивали ярким блеском серебряные яблоки паникадил, венцы на образах да шитые серебром кресты, тропари и кондаки на черном бархате, покрывающем гробницы князей Воротынских, основателей монастыря. Позолота на прорезных травах иконостаса походила местами на уголья, тлеющие под золою и готовые вспыхнуть. Пахло сыростью и ладаном. Мало-помалу глаз Максима стал привыкать к полумраку и различать другие подробности храма: над царскими дверьми виден был спаситель в силах, с херувимами и серафимами, а над ним шестнадцать владычных праздников. Большой местный образ Иоанна Предтечи представлял его крылатым и держащим на блюде отсеченную главу свою. На боковых дверях были написаны грубо и неискусно притча о блудном сыне, прение смерти и живота да исход души праведного и грешного. Мрачные эти картины глубоко подействовали на Максима; все понятия о смирении духа, о безусловной покорности родительской власти, все мысли, в которых он был воспитан, оживились в нем снова. Он усомнился, прав ли был, что уехал от отца против его воли? Но совесть отвечала ему, что он прав; а между тем она не была спокойна. Картина Страшного суда потрясала его воображение. Когда тень дубовых листьев, колеблемых ветром снаружи окна, трепетала на стене подвижною сеткой, ему казалось, что грешники и диаволы, писанные в человеческий рост, дышат и движутся…

Благоговейный ужас проник его сердце. Он пал ниц перед игуменом.

- Отец мой, - сказал он, - должно быть, я великий грешник!

- Молись, - отвечал кротко старик, - велико милосердие божие; много поможет тебе раскаяние, сын мой!

Максим собрался с силами.

- Тяжело мое преступление, - начал он дрожащим голосом. - Отец мой, слушай! Страшно мне вымолвить: оскудела моя любовь к царю, сердце мое от него отвратилось!

Игумен с удивлением взглянул на Максима,

- Не отвергай меня, отец мой! - продолжал Максим, - выслушай меня! Долго боролся я сам с собою, долго молился пред святыми иконами. Искал я в своем сердце любви к царю - и не обрел ее!

- Сын мой! - сказал игумен, глядя с участием на Максима, - должно быть, сатанинское наваждение помрачило твой рассудок; ты клевещешь на себя. Того быть не может, чтобы ты возненавидел царя. Много тяжких преступников исповедовал я в этом храме: были и церковные тати, и смертные убойцы, а не бывало такого, кто повинился бы в нелюбви к государю!

Максим побледнел.

- Стало, я преступнее церковного татя и смертного убойцы! - воскликнул он. - Отец мой, что мне делать? Научи, вразуми меня, душа моя делится надвое!

Старик смотрел на исповедника и все более дивился.

Правильное лицо Максима не являло ни одной порочной или преступной черты. То было скромное лицо, полное добродушия и отваги, одно из тех русских лиц, которые еще ныне встречаются между Москвой и Волгой, в странах, отдаленных от больших дорог, куда не проникло городское влияние.

- Сын мой, - продолжал игумен, - я тебе не верю; ты клевещешь на себя. Не верю, чтобы сердце твое отвратилось от царя. Этого быть не может. Подумай сам: царь нам более чем отец, а пятая заповедь велит чтить отца. Скажи мне, сын мой, ведь ты следуешь заповеди?

Максим молчал.

- Сын мой, ты чтишь отца своего?

- Нет! - произнес Максим едва внятно.

- Нет? - повторил игумен и, отступив назад, осенился крестным знамением.

- Ты не любишь царя? Ты не чтишь отца? Кто же ты таков?

- Я… - сказал молодой опричник, - я Максим Скуратов, сын Скуратова-Бельского!

- Сын Малюты?

- Да! - сказал Максим и зарыдал.

Игумен не отвечал. Он горестно стоял перед Максимом. Неподвижно смотрели на них мрачные лики угодников. Грешники на картине Страшного суда жалобно подымали руки к небу, но все молчало. Спокойствие церкви прерывали одни рыдания Максима, щебетанье ласточек под сводами да изредка полугромкое слово среди тихой молитвы, которую читал про себя игумен.

- Сын мой, - сказал наконец старик, - поведай мне все по ряду, ничего не утай от меня: как вошла в тебя нелюбовь к государю?

Максим рассказал о жизни своей в Слободе, о последнем разговоре с отцом и о ночном своем отъезде.

Он говорил медленно, с расстановкой, и часто собирался с мыслями, дабы ничего не забыть и ничего не утаить от духовного отца своего.

Окончив рассказ, он опустил глаза и долго не смел взглянуть на игумена, ожидая своего приговора.

- Все ли ты поведал мне? - сказал игумен. - Не тяготит ли еще что-нибудь душу твою? Не помыслил ли ты чего на царя? Не задумал ли ты чего над святою Русью?

Глаза Максима заблистали.

- Отец мой, скорей дам отсечь себе голову, чем допущу ее замыслить что-нибудь против родины! Грешен я в нелюбви к государю, но не грешен в измене!

Игумен накрыл его эпитрахилью.

- Очищается раб божий Максим! - сказал он, - отпускаются ему грехи его вольные и невольные!

Тихая радость проникла в душу Максима.

- Сын мой, - сказал игумен, - твоя исповедь тебя очистила. Святая церковь не поставляет тебе в вину, что ты бросил Слободу. Бежать от соблазна волен и должен всякий. Но бойся прельститься на лесть врага рода человеческого. Бойся примера Курбского, который из высокого русского боярина учинился ныне сосуд дьяволу! Премилостивый бог, - продолжал со вздохом старик, - за великие грехи наши попустил ныне быть времени трудному. Не нам суемудрием человеческим судить о его неисповедимом промысле. Когда господь наводит на нас глады и телесные скорби, что нам остается, как не молиться и покоряться его святой воле? Так и теперь: настал над нами царь немилостивый, грозный. Не ведаем, за что он нас казнит и губит; ведаем только, что он послан от бога, и держим поклонную голову не пред Иваном Васильевичем, а перед волею пославшего его. Вспомним пророческое слово: «Аще кая земля оправдится перед богом, поставляет им царя и судью праведна и всякое подает благодеяние; аще же которая земля прегрешит пред богом, и поставляет царя и судей не праведна, и наводит на тое землю вся злая!» Останься у нас, сын мой; поживи с нами. Когда придет тебе пора ехать, я вместе с братиею буду молиться, дабы, где ты ни пойдешь, бог везде исправил путь твой! А теперь, - продолжал добродушно игумен, снимая с себя эпитрахиль, - теперь пойдем к трапезе. После духовной пищи не отвергнем телесной. Есть у нас изрядные щуки, есть и караси; отведай нашего творогу, выпей с нами меду черемхового во здравие государя и высокопреосвященного владыки!

И в дружеском разговоре старик повел Максима к трапезе.

 

ГЛАВА 23. Дорога

Тихо и однообразно протекала монастырская жизнь.

В свободное время монахи собирали травы и составляли целебные зелья. Другие занимались живописью, вырезывали из кипариса кресты иль иконы, красили и золотили деревянные чаши.

Максим полюбил добрых иноков. Он не замечал, как текло время. Но прошла неделя, и он решился ехать. Еще в Слободе слышал Максим о новых набегах татар на рязанские земли и давно уже хотел вместе с рязанцами испытать над врагами ратной удачи. Когда он поведал о том игумену, старик опечалился.

- Куда тебе ехать, сын мой? - сказал он. - Мы все тебя любим, все к тебе привыкли. Кто знает, может, и тебя посетит благодать божия, и ты навсегда останешься с нами! Послушай, Максим, не уезжай от нас!

- Не могу, отец мой! Давно уже судьба зовет меня в дальнюю сторону. Давно слышу звон татарского лука, а иной раз как задумаюсь, то будто стрела просвистит над ушами. На этот звон, на этот свист меня тянет и манит!

И не стал игумен долее удерживать Максима, отслужил ему напутный молебен, благословил его, и грустно простилась с ним братия.

И снова очутился Максим на коне, среди зеленого леса. Как прежде, Буян прыгал вокруг коня и весело смотрел на Максима. Вдруг он залаял и побежал вперед. Максим уже схватился за саблю в ожидании недоброй встречи, как из-за поворота показался всадник в желтом кафтане с черным двоеглавым орлом на груди.

Всадник ехал рысью, весело посвистывал и держал на пестрой рукавице белого кречета в клобучке и колокольцах.

Максим узнал одного из царских сокольников.

- Трифон! - вскричал он.

- Максим Григорьич! - отвечал весело сокольник, - доброго здоровья! Как твоя милость здравствует? Так вот где ты, Максим Григорьич! А мы в Слободе думали, что ты и невесть куда пропал! Ну ж как батюшка-то твой осерчал! Упаси господи! Смотреть было страшно! Да еще многое рассказывают про твоего батюшку, про царевича да про князя Серебряного. Не знаешь, чему и верить. Ну, слава богу, добро, что ты сыскался, Максим Григорьич! Обрадуется же твоя матушка!

Максим досадовал на встречу с сокольником. Но Трифон был добрый малый и при случае умел молчать. Максим спросил его, давно ли он из Слободы?

- Да уже будет с неделю, как Адраган с поля улетел! - отвечал сокольник, показывая своего кречета. - Да ведь ты, пожалуй, и не знаешь, Максим Григорьич! Ну уж набрался я было страху, как царь на меня раскручинился! Да сжалился надо мной милосердый бог и святой мученик Трифон! Проявил надо мною свое чудо! - Сокольник снял шапку и перекрестился. - Вишь, Максим Григорьич; выехал государь будет тому с неделю, на птичью потеху. Напускал Адрагана раза два; как на беду, третий-то раз дурь нашла на Адрагана. Стал он бить соколов, сбил Смышляя и Кружка, да и давай тягу! Не успел бы ты десяти просчитать, как он у тебя и с глаз долой. Я было скакать за ним, да куды! Пропал, будто и не бывало. Вот доложил сокольничий царю, что пропал Адраган. Царь велел меня позвать, да и говорит, что ты-де, Тришка, мне головой за него отвечаешь; достанешь - пожалую тебя, не достанешь - голову долой. Как быть! Батюшка-царь ведь не шутит! Поехал я искать Адрагана; шесть ден промучился; стало мне уж вокруг шеи неловко; думаю, придется проститься с головой. Стал я плакать; плакал, плакал, да с горя и заснул в лесу. Лишь только заснул, явилось мне, сонному, видение: сияние разлилось меж деревьев, и звон пошел по лесу. И, слыша тот звон, я, сонный, сам себе говорю: то звонят Адрагановы колокольцы. Гляжу, передо мной сидит на белом коне, весь облитый светом, молодой ратник и держит на руке Адрагана: «Трифоне! - сказал ратник, - не здесь ищи Адрагана. Встань, ступай к Москве, к Лазареву урочищу. Там стоит сосна, на той сосне сидит Адраган». Проснулся я, и сам не знаю с чего, стало мне попятно, что ратник был святой мученик Трифон. Вскочил я на коня и поскакал к Москве. Что ж, Максим Григорьич, поверишь ли? как приехал на то урочище, вижу: в самом деле сосна, и на ней сидит мой Адраган, точь-в-точь как говорил святой!

Голос сокольника дрожал, и крупные слезы катились из глаз его.

- Максим Григорьич! - прибавил он, утирая слезы, - теперь хоть все животы свои продам без остатку, хоть сам в вековечную кабалу пойду, а построю часовню святому угоднику! На том самом месте построю, где нашел Адрагана. И образ велю на стене написать точь-в-точь как явился мне святой: на белом коне, высоко подняв руку, а на ней белый кречет. Заповедую и детям и внукам славить его, служить ему молебны и ставить писаные свечи, что не захотел он моей погибели, спас от плахи раба своего! Вишь, - продолжал сокольник, глядя на кречета, - вот он, Адраган, цел-целехонек! Дай-ка я сниму с тебя клобучок! Чего кричишь? Небось полетать хочется! Нет, брат, погоди! Довольно, налетался, не пущу!

И Трифон дразнил кречета пальцем.

- Вишь, злобный какой! Так и хватает! А кричит-то как! Я чай, за версту слышно!

Рассказ сокольника запал в душу Максима.

- Возьми ж и мое приношение! - сказал он, бросая горсть золотых в шапку Трифона. - Вот все мои деньги; они мне не нужны, а тебе еще много придется сбирать на часовню.

- Да наградит тебя бог, Максим Григорьич! С твоими деньгами уж не часовню, а целую церковь выстрою! Как приду домой, в Слободу, отслужу молебен и выну просвиру во здравие твое! Вечно буду твоим холопом, Максим Григорьич! Что хочешь приказывай!

- Слушай, Трифон! Сослужи мне службу нетрудную: как приедешь в Слободу, никому не заикнись, что меня встретил; а дня через три ступай к матушке, скажи ей, да только ей одной, чтобы никто не слыхал, скажи, что сын-де твой, дал бог, здоров, бьет тебе челом.

- Только-то, Максим Григорьич?

- Еще, слушай, Трифон, я еду в далекий путь. Может, не скоро вернусь. Так, коли тебе не в труд, наведывайся от поры до поры к матери, да говори ей каждый раз: я-де, говори, слышал от людей, что сын твой, помощию божией, здоров, а ты-де о нем не кручинься! А буде матушка спросит: от каких людей слышал? и ты ей говори: слышал-де от московских людей, а им-де другие люди сказывали, а какие люди, того не говори, чтоб и концов не нашли, а только бы ведала матушка, что я здравствую.

- Так ты, Максим Григорьич, и вправду не вернешься в Слободу?

- Вернусь ли, нет ли, про то бог знает; ты же никому не сказывай, что меня встретил.

- Уж положись на меня, Максим Григорьич, не скажу никому! Только коли ты едешь в дальний путь, так я не возьму твоих денег. Меня бог накажет.

- Да на что мне деньги? Мы не в басурманской земле!

- Воля твоя, Максим Григорьич, а мне взять не можно. Добро бы ты ехал домой. А то, что ж я тебя оберу на дороге, как станишник какой! Воля твоя, хоть зарежь, не возьму!

Максим пожал плечами и вынул из шапки Трифона несколько золотых.

- Коли ты не берешь, - сказал он, - авось кто другой возьмет, а мне их не надо.

Он простился с сокольником и поехал далее.

Уже солнце начинало заходить. Длинные тени дерев становились длиннее и застилали поляны. Подле Максима ехала его собственная тень, словно темный великан. Она то бежала по траве, то, когда лес спирал дорогу, всползала на кусты и деревья. Буян казался на тени огромным баснословным зверем. Мало-помалу и Буян, и конь, и Максим исчезли и с травы и с дерев; наступили сумерки; кое-где забелел туман; вечерние жуки поднялись с земли и, жужжа, стали чертить воздух. Месяц показался из-за лесу; там и сям по темнеющему небу зажглися звезды; вдали засеребрилось необозримое поле.

Родина ты моя, родина! Случалось и мне в позднюю пору проезжать по твоим пустыням! Ровно ступал конь, отдыхая от слепней и дневного жару; теплый ветер разносил запах цветов и свежего сена, и так было мне сладко, и так было мне грустно, и так думалось о прошедшем, и так мечталось о будущем. Хорошо, хорошо ехать вечером по безлюдным местам, то лесом, то нивами, бросить поводья и задуматься, глядя на звезды!

Уже с добрый час ехал Максим, как вдруг Буян поднял морду на ветер и замахал хвостом. Послышался запах дыма. Максим вспомнил о ночлеге и понудил коня. Вскоре увидел он покачнувшуюся на сторону избу. Трубы на ней не было; дым выходил прямо из крыши. В низеньком окне светился огонь. Внутри слышался однообразный напев. Максим подъехал к окну. Он увидел всю внутренность бедного хозяйства. Пылающая лучина освещала домашнюю утварь; все было дрянно и ветхо. В потолочине торчал наискось гибкий шест, и на конце его висела люлька. Женщина лет тридцати, бледная, хворая, качала люльку и потихоньку пела. Подле нее сидел, согнувшись, мужичок с реденькою бородкой и плел лапти. Двое детей ползали у ног их.

Максиму показалось, что женщина в песни поминает его отца. Сначала он подумал, что ослышался, но вскоре ясно поразило его имя Малюты Скуратова. Полный удивления, он стал прислушиваться.

- Спи, усни, мое дитятко! - пела женщина.

Спи, усни, мое дитятко,

Покуль гроза пройдет,

Покуль беда минет!

Баю-баюшки-баю,

Баю, мое дитятко!

Скоро минет беда наносная,

Скоро царь велит отсечь голову

Злому псу Малюте Скурлатову!

Баю-баюшки-баю,

Баю, мое дитятко!

Вся кровь Максима бросилась ему в лицо. Он слез с коня и привязал его к плетню.

Голос продолжал:

Как и он ли, злой пес Малюта,

Задушил святого старца,

Святого старца Филиппа!

Баю-баюшки-баю,

Баю, мое дитятко!

Максим не выдержал и толкнул дверь ногою. При виде богатой одежды и золотой сабли опричника хозяева оробели.

- Кто вы? - спросил Максим.

- Батюшка! - отвечал мужичок, кланяясь и заикаясь от страха, - меня-то, не взыщи, меня зовут Федотом, а хозяйку-то, не взыщи, батюшка, хозяйку зовут Марьею!

- Чем вы живете, добрые люди?

- Лыки дерем, родимый, лапти плетем да решета делаем. Купцы проедут и купят.

- А, знать, мало проезжают?

- Малость, батюшка, совсем малость! Иной раз, придется, и есть нечего. Того и смотри, с голоду али с наготы помрешь. А лошадки-то нет у нас товар в город отвезти. Другой год волки съели.

Максим поглядел с участием на мужика и его хозяйку и высыпал свои червонцы на стол.

- Бог с вами, бедные люди! - сказал он и схватился за дверь, чтобы выйти.

Хозяева повалились ему в ноги.

- Батюшка, родимый, кто ты? Поведай нам, кто ты? За кого нам богу молиться?

- Молитесь не за меня, за Малюту Скуратова. Да скажите, далеко ль до Рязанской дороги?

- Да это она и есть, сокол ты наш, она-то и есть, Рязанская-то. Мы на самом кресте живем. Вот прямо пойдет Муромская, а налево Владимирская, а сюда вправо на Рязань! Да не езди теперь, родимый ты наш, не езди теперь, не такая пора; больно стали шалить на дороге. Вот вчера целый обоз с вином ограбили. А теперь еще, говорят, татары опять проявились. Переночуй у нас, батюшка ты наш, отец ты наш, сокол ты наш, сохрани бог, долго ль до беды!

Но Максиму не хотелось остаться в избе, где недавно еще проклинали отца его. Он уехал искать другого ночлега.

- Батюшка, - кричали ему вслед хозяева, - вернись, родимый, послушай нашего слова! Несдобровать тебе ночью на этой дороге!

Но Максим не послушался и поехал далее.

Не много верст проехал он, как вдруг Буян бросился к темному кусту и стал лаять так зло, так упорно, как будто чуял скрытого врага.

Тщетно отсвистывал его Максим. Буян бросался на куст, возвращался весь ощетиненный и снова рвался вперед.

Наскучив отзывать его, Максим выхватил саблю и поскакал прямо на куст. Несколько человек с поднятыми дубинами выскочили к нему навстречу, и грубый голос крикнул:

- Долой с коня!

- Вот тебе! - сказал Максим, отвешивая удар тому, который был ближе.

Разбойник зашатался.

- Это тебе не в почет! - продолжал Максим и хотел отвесить ему второй удар; но сабля встретила плашмя дубину другого разбойника и разлетелась наполы.

- Эге, посмотри-ка на его сбрую! Да это опричник! Хватай его живьем! - закричал грубый голос.

- И впрямь опричник! - завизжал другой, - вот потешимся над ним с ребятами!

- Ай да Хлопко! уж ты и рад тешиться!

И в тот же миг все вместе навалились на Максима и стащили его с коня.

 

ГЛАВА 24. Бунт станичников

Версты полторы от места, где совершилось нападение на Максима, толпы вооруженных людей сидели вокруг винных бочек с выбитыми днами. Чарки и берестовые черпала ходили из рук в руки. Пылающие костры освещали резкие черты, всклокоченные бороды и разнообразные одежды. Были тут знакомые нам лица: и Андрюшка, и Васька, и рыжий песенник; но не было старого Коршуна. Часто поминали его разбойники, хлебая из черпал и осушая чарки.

- Эх, - говорил один, - что-то с нашим дедушкой теперь!

- Вестимо что! - отвечал другой, - рвут его с дыбов, а может, на виске потряхивают.

- А ведь не выдаст старый черт; я чай, словечка не выронит!

- Вестимо, не выронит, не таковский; этого хоть на клочья разорви, не выдаст!

- А жаль седой бороды! Ну да и атаман-то хорош! Сам небось цел, а старика-то выдал!

- Да что он за атаман! Разве это атаман, чтобы своих даром губить из-за какого-то князя!

- Да вишь ты, они с князем-то в дружбе. И теперь, вишь, в одном курене сидят. Ты про князя не говори, неравно, атаман услышит, сохрани бог!

- А что ж, коль услышит! Я ему в глаза скажу, что он не атаман. Вот Коршун, так настоящий атаман! Небось был у Перстня как бельмо на глазу, так вот его нарочно и выдал!

- А что, ребята, ведь, может, и в самом деле он нарочно выдал Коршуна!

Глухой ропот пробежал меж разбойников.

- Нарочно, нарочно выдал! - сказали многие.

- Да что это за князь? - спросил один. - Зачем его держат? Выкупа за него ждет атаман, что ли?

- Нет, не выкупа! - отвечал рыжий песенник. - Князя, вишь, царь обидел, хотел казнить его; так князь-то от царя и ушел к нам; говорит: я вас, ребятушки, сам на Слободу поведу; мне, говорит, ведомо, где казна лежит. Всех, говорит, опричников перережем, а казною поделимся!

- Вот как! Так что ж он не ведет нас? Уж третьи сутки здесь даром стоим!

- Оттого не ведет, что атаман у нас баба!

- Нет, этого не говори, Перстень не баба!

- А коли не баба, так и хуже того. Стало быть, он нас морочит!

- Стало, - сказал кто-то, - он хочет царскую казну на себя одного взять, а нам чтоб понюхать не досталось!

- Да, да, Перстень продать нас хочет, как Коршуна продал!

- Да не на таковских напал!

- А старика-то выручить не хочет!

- Да что он нам! Мы и без него дедушку выручим!

- И без него казну возьмем; пусть князь один ведет нас!

- Теперь-то и самая пора: царь, слышно, на богомолье; в Слободе и половины опричников не осталось!

- Зажжем опять Слободу!

- Перережем всех слободских!

- Долой Перстня! Пусть князь ведет нас!

- Пусть князь ведет! Пусть князь ведет! - послышалось отовсюду.

Подобно грому прокатились слова от толпы до толпы, пронеслися до самых отдаленных костров, и все поднялось и закипело, и все обступили курень, где Серебряный сидел в жарком разговоре с Перстнем.

- Воля твоя, князь, - говорил атаман, - сердись не сердись, а пустить тебя не пущу! Не для того я тебя из тюрьмы вызволил, чтоб ты опять голову на плаху понес!

- В голове своей я один волен! - отвечал князь с досадою. - Незачем было меня из тюрьмы вызволять, коли я теперь в неволе сижу!

- Эх, князь, велико дело время. Царь может одуматься, царь может преставиться; мало ли что может случиться; а минует беда, ступай себе с богом на все четыре стороны! Что ж делать, - прибавил он, видя возрастающую досаду Серебряного, - должно быть, тебе на роду написано пожить еще на белом свете. Ты норовом крут, Никита Романыч, да и я крепко держусь своей мысли; видно, уж нашла коса на камень, князь!

В это мгновение голоса разбойников раздались у самого куреня.

- В Слободу, в Слободу! - кричали пьяные удальцы.

- Пустим красного гуся в Слободу!

- Пустим целое стадо гусей!

- Выручим Коршуна!

- Выручим дедушку!

- Выкатим бочки из подвалов!

- Выгребем золото!

- Вырежем опричнину!

- Вырежем всю Слободу!

- Где князь? Пусть ведет нас!

- Пусть ведет князь!

- А не хочет, так на осину его!

- На осину! На осину!

- Перстня туда же!

- На осину и Перстня!

Перстень вскочил с места.

- Так вот что они затевают! - сказал он. - А я уж давно прислушиваюсь, что они там голосят. Вишь, как расходились, вражьи дети! Теперь их сам черт не уймет! Ну, князь, нечего делать, вышло по-твоему; не держу тебя доле: вольному воля, ходячему путь! Выйди к ним, скажи, что ведешь их на Слободу!

Серебряный вспыхнул.

- Чтоб я повел вас на Слободу? - сказал он. - Да скорей вы меня на клочья разорвете!

- Эх, князь, притворись хоть для виду. Народ, ты видишь, нетрезвый, завтра образумятся!

- Князь! - кричали голоса, - тебя зовут, выходи!

- Выйди, князь! - повторил Перстень, - ввалятся в курень, хуже будет!

- Добро ж! - сказал князь, выходя из куреня, - посмотрим, как они меня заставят вести их на Слободу!

- Ага! - закричали разбойники, - вылез!

- Веди на Слободу!

- Атаманствуй над нами, не то тебе петлю на шею!

- Так, так! - ревели голоса.

- Бьем тебе челом! - кричали другие, - будь нам атаманом, не то повесим!

- Ей-богу, повесим!

Перстень, зная горячий прав Серебряного, поспешил также выйти.

- Что вы, братцы, - сказал он, - белены, что ль, объелись? Чего вы горла-то дерете? Поведет вас князь, куда хотите; поведет чем свет; а теперь дайте выспаться его милости, да и сами ложитесь; уже вволю повеселились!

- Да ты что нам указываешь! - захрипел один, - разве ты нам атаман!

- Слышь, братцы, - закричали другие, - он не хочет сдать атаманства! Так на осину его! На осину, на осину!

Перстень окинул взором всю толпу и везде встретил враждебные лица.

- Ах вы дураки, дураки! - сказал он. - Да разве я держусь вашего атаманства? Поставьте над собой кого знаете, а я и сам не хочу; наплевать мне на вас.

- Хорошо! - закричал кто-то.

- Красно говорит! - прибавил другой.

- Наплевать мне на вас! - продолжал Перстень, - мало, что ли, таких, как вы? Эка честь над вами атаманствовать! Да захочу, пойду на Волгу, не таких наберу!

- Нет, брат, дудки. От себя не пустим; еще, пожалуй, продашь, как Коршуна продал!

- Не пустим, не пустим; оставайся с нами; слушайся нового атамана!

Дикие крики заглушили голос Перстня.

Разбойник огромного роста подошел к Серебряному с чаркой в руке.

- Батька! - сказал он, ударив его широкою лапой по плечу, - пробазарил ты свою голову, стал нашим братом; так выпьем вместе да поцелуемся!

Бог знает, что бы сделал Серебряный. Пожалуй, вышиб бы он чарку из рук разбойника и разорвала б его на клочья пьяная толпа; но, к счастию, новые крики отвлекли его внимание.

- Смотрите, смотрите! - раздалось в толпе, - опричника поймали! Опричника ведут! Смотрите, смотрите!

Из глубины леса шло несколько людей в изодранных одеждах, с дубинами в руках. Они вели с собой связанного Максима. Разбойник, которого он ударил саблей, ехал на Максимовом коне. Впереди шел Хлопко, присвистывая и приплясывая. Раненый Буян тащился сзади.

- Гей, братцы, - пел Хлопко, щелкая пальцами.

Гости съехались ко вдовушкам во дворики,

Заходили по головушкам топорики!..

И Хлопко опрокидывался навзничь, бил в ладоши и кружился, словно кубарь.

Глядя на него, рыжий песенник не вытерпел, схватил балалайку и пустился вприсядку помогать товарищу.

Оба стали наперерыв семенить ногами и кривляться вокруг Максима.

- Вишь, дьяволы! - сказал Перстень Серебряному. - Ведь они не просто убьют опричника, а замучат медленною смертью; я знаю обоих: уж коли эти пустились, значит, плохо дело; несдобровать молодцу!

В самом деле, поимка опричника была для всей шайки настоящим праздником. Они собрались выместить на Максиме все, что претерпели от его товарищей.

Несколько человек с зверскими лицами тотчас занялись приготовлениями к его казни.

В землю вколотили четыре кола, укрепили на них поперечные жерди и накалили гвоздей.

Максим смотрел на все спокойным оком. Не страшно было ему умирать в муках; грустно было умереть без меча, со связанными руками, и не слыхать в предсмертный час ни бранного окрика, ни ржания коней, а слышать лишь дикие песни да пьяный смех своих мучителей.

«Обмануло меня вещее, - подумал он, - не такого я чаял себе конца. Да будет же надо мной божья воля!»

Тут он заметил Серебряного, узнал его и хотел к нему подойти. Но рыжий песенник схватил его за ворот.

- Постлана постель, - сказал он, - сымай кафтан, ложись, что ли!

- Развяжите мне руки! - отвечал Максим, - не могу перекреститься!

Хлопко ударом ножа разрезал веревки, которыми руки Максима были спутаны.

- Крестись, да недолго! - сказал он, и когда Максим помолился, Хлопко и рыжий сорвали с него платье и стали привязывать его руки и ноги к жердям.

Тут Серебряный выступил вперед.

- Ребята! - сказал он голосом, который привык раздаваться в ратном строю, - слушайте!

И звонкие слова резко пронеслись по толпе и, несмотря на шум и крики, долетели до самых отдаленных разбойников.

- Слушайте! - продолжал князь. - Все ли вы хотите, чтоб я был над вами старшим? Может, есть меж вами такие, что не хотят меня?

- Э! - закричал кто-то, - да ты, никак, на попятный двор!

- Слышь ты, с нами не шути!

- Дают атаманство, так бери!

- Принимай честь, пока цел!

- Подайте ж мне атаманский чекан! - сказал Серебряный.

- Дело! - закричали разбойники. - Так-то лучше подобру-поздорову!

Князю подали чекан Перстня.

Никита Романович подошел прямо к рыжему песеннику.

- Отвязывай опричника! - сказал он.

Рыжий посмотрел на него с удивлением.

- Отвязывай тотчас! - повторил грозно Серебряный.

- Вишь ты! - сказал рыжий, - да ты за него, что ль, стоишь? Смотри, у самого крепка ль голова?

- Окаянный! - вскричал князь, - не рассуждай, когда я приказываю!

И, взмахнув чеканом, он разрубил ему череп.

Рыжий повалился, не пикнув.

Поступок Серебряного смутил разбойников. Князь не дал им опомниться.

- Отвязывай ты! - сказал он Хлопку, подняв чекан над его головой.

Хлопко взглянул на князя и поспешил отвязать Максима.

- Ребята! - продолжал Никита Романович, - этот молодец не из тех, что вас обидели; я его знаю; он такой же враг опричнине, как и вы. Сохрани вас бог тронуть его хоть пальцем! А теперь нечего мешкать: берите оружие, стройтесь по сотням, я веду вас!

Твердый голос Серебряного, повелительная осанка и неожиданная решительность сильно подействовали на разбойников.

- Эге, - сказали некоторые вполголоса, - да этот не шутит!

- И впрямь атаман! - говорили другие, - хоть кого перевернет!

- С ним держи ухо востро, не разговаривай! Вишь, как уходил песенника!

Так рассуждали разбойники, и никому не приходило более в голову трепать Серебряного по плечу или с ним целоваться.

- Исполать тебе, князь! - прошептал Перстень, с почтением глядя на Никиту Романовича. - Вишь ты, как их приструнил! Только не давай им одуматься, веди их по дороге в Слободу, а там что бог даст!

Трудно было положение Серебряного. Став в главе станичников, он спас Максима и выиграл время; но все было бы вновь потеряно, если б он отказался вести буйную ватагу. Князь обратился мыслию к богу и предался его воле.

Уже начали станичники готовиться к походу, и только поговаривали, что недостает какого-то Федьки Поддубного, который с утра ушел с своим отрядом и еще не возвращался.

- А вот и Федька! - сказал кто-то, - эвот идет с ребятами!

Поддубный был сухощавый детина, кривой на один глаз и со множеством рубцов на лице.

Зипун его был изодран. Ступал он тяжело, сгибая колени, как человек, через силу уставший.

- Что? - спросил один разбойник.

- Я чай, опять досталось? - прибавил другой.

- Досталось, да не нам! - сказал Поддубный, садясь к огню. - Вот, ребятушки, много у меня лежало грехов на душе, а сегодня, кажись, половину сбыл!

- Как так?

Поддубный обернулся к своему отряду.

- Давайте сюда языка, братцы!

К костру подвели связанного детину в полосатом кафтане. На огромной голове его торчала высокая шапка с выгнутыми краями. Сплюснутый нос, выдававшиеся скулы, узенькие глаза свидетельствовали о нерусском его происхождении.

Один из товарищей Поддубного принес копье, саадак и колчан, взятые на пленном.

- Да это татарин! - закричала толпа.

- Татарин, - повторил Поддубный, - да еще какой! Насилу с ним справились, такой здоровяк! Кабы не Митька, как раз ушел бы!

- Рассказывай, рассказывай! - закричали разбойники.

- А вот, братцы, пошли мы с утра по Рязанской дороге, остановили купца, стали обшаривать; а он нам говорит: «Нечего, говорит, братцы, взять с меня! Я, говорит, еду от Рязани, там всю дорогу заложила татарва, ободрали меня дочиста, не с чем и до Москвы дотащиться».

- Вишь, разбойники! - сказал один из толпы.

- Что ж вы с купцом сделали? - спросил другой.

- Дали ему гривну на дорогу и отпустили, - ответил Поддубный. - Тут попался нам мужик, рассказал, что еще вчера татары напали на деревню и всю выжгли. Вскоре мы сами перешли великую сакму: сметили, по крайнему счету, с тысячу лошадей. А там идут другие мужики с бабами да с детьми, воют да голосят: и наше-де село выжгла татарва, да еще и церковь ограбили, порубили святые иконы, из риз поделали чепраки…

- Ах они окаянные! - вскричали разбойники, - да как еще их, проклятых, земля держит!

- Попа, - продолжал Поддубный, - к лошадиному хвосту привязали…

- Попа? Да как их, собачьих детей, громом не убило!

- А бог весть!

- Да разве у русского человека рук нет на проклятую татарву!

- Вот то-то и есть, что рук-то мало; все полки распущены, остались мужики, да бабы, да старики; а басурманам-то и любо, что нет ратных людей, что некому поколотить их порядком!

- Эх, дал бы я им!

- И я бы дал!

- Да как вы языка-то достали?

- А вот как. Слышим мы лошадиный топ по дороге. Я и говорю ребятам: схоронимся, говорю, в кусты, посмотрим, кто такой едет? Схоронились, видим: скачет человек тридцать, вот в этаких шапках, с копьями, с колчанами, с луками. Братцы, говорю я, ведь это они, сердечные! Жаль, что нас маленько, а то можно б поколотить! Вдруг у одного отторочился какой-то мешок и упал на землю. Тот остановился, слез с коня подымать мешок да вторачивать, а товарищи его меж тем ускакали. Братцы, говорю я, что бы нам навалиться на него? Ну-тка, робятушки, за мной, разом! И, сказамши, бросились все на татарина. Да куды! Тот только повел плечами, так всех нас и стряхнул. Мы опять на него, он нас опять стряхнул, да и за копье. Тут уж Митька говорит: посторонитесь, братцы, говорит, не мешайте! Мы дали ему место, а он вырвал у татарина копье, взял его за шиворот, да и пригнул к земле. Тут мы ему рукавицу в рот, да и связали, как барана.

- Ай да Митька! - сказали разбойники.

- Да, этот хоть быка за рога свалит! - заметил Поддубный.

- Эй, Митька! - спросил кто-то, - свалишь ты быка?

- А для ча! - ответил Митька и отошел в сторону, не желая продолжать разговора.

- Что ж было в мешке у татарина? - спросил Хлопко.

- А вот смотрите, ребята!

Поддубный развязал мешок и вынул кусок ризы, богатую дарохранительницу, две-три панагии да золотой крест.

- Ах он собака! - закричала вся толпа, - так это он церковь ограбил!

Серебряный воспользовался негодованием разбойников.

- Ребята! - сказал он, - видите, как проклятая татарва ругается над Христовою верой? Видите, как басурманское племя хочет святую Русь извести? Что ж, ребята, разве уж и мы стали басурманами? Разве дадим мы святые иконы на поругание? Разве попустим, чтобы нехристи жгли русские села да резали наших братьев?

Глухой ропот пробежал по толпе.

- Ребята, - продолжал Никита Романович, - кто из нас богу не грешен! Так искупим же теперь грехи наши, заслужим себе прощение от господа, ударим все, как мы есть, на врагов церкви и земли Русской!

Сильно подействовали на толпу слова Серебряного. Проняла мужественная речь не одно зачерствелое сердце, не в одной косматой груди расшевелила любовь к родине. Старые разбойники кивнули головой, молодые взглянули друг на друга. Громкие восклицания вырвались из общего говора.

- Что ж! - сказал один, - ведь и вправду не приходится отдавать церквей божиих на поругание!

- Не приходится, не приходится! - повторил другой.

- Двух смертей не бывать, одной не миновать! - прибавил третий, - лучше умереть в поле, чем на виселице!

- Правда! - отозвался один старый разбойник, - в поле и смерть красна!

- Эх, была не была! - сказал, выступая вперед, молодой сорвиголова. - Не знаю, как другие, а я пойду на татарву!

- И я пойду! и я! и я! - закричали многие.

- Говорят про вас, - продолжал Серебряный, - что вы бога забыли, что не осталось в вас ни души, ни совести. Так покажите ж теперь, что врут люди, что есть у вас и душа и совесть. Покажите, что коли пошло на то, чтобы стоять за Русь да за веру, так и вы постоите не хуже стрельцов, не хуже опричников!

- Постоим! постоим! - закричали все разбойники в одни голос.

- Не дадим поганым ругаться над святою Русью!

- Ударим на нехристей!

- Веди нас на татарву!

- Веди нас, веди нас! Постоим за святую веру!

- Ребята! - сказал князь, - а если поколотим поганых да увидит царь, что мы не хуже опричников, отпустит он нам вины наши, скажет: не нужна мне боле опричнина; есть у меня и без нее добрые слуги!

- Пусть только скажет, - закричали разбойники, - уж послужим ему нашими головами!

- Не по своей же я охоте в станичники пошел! - сказал кто-то.

- А я разве по своей? - подхватил другой.

- Так ляжем же, коли надо, за Русскую землю! - сказал князь.

- Ляжем, ляжем! - повторили разбойники.

- Что ж, ребята, - продолжал Серебряный, - коли бить врагов земли Русской, так надо выпить про русского царя!

- Выпьем!

- Берите ж чарки и мне чару подайте!

Князю поднесли стопу; все разбойники налили себе чарки.

- Да здравствует великий государь наш, царь Иван Васильевич всея Руси! - сказал Серебряный.

- Да здравствует царь! - повторили разбойники.

- Да живет земля Русская! - сказал Серебряный.

- Да живет земля Русская! - повторили разбойники.

- Да сгинут все враги святой Руси и православной Христовой веры! - продолжал князь.

- Да сгинет татарва! Да сгинут враги русской веры, - кричали наперерыв разбойники.

- Веди нас на татарву! Где они, басурманы, что жгут наши церкви?

- Веди нас, веди нас! - раздавалось отовсюду.

- В огонь татарина! - закричал кто-то.

- В огонь его! В поломя! - повторили другие.

- Постойте, ребята! - сказал Серебряный, - расспросим его наперед порядком. Отвечай, - сказал князь, обращаясь к татарину, - много ль вас? Где вы станом стоите?

Татарин сделал знак, что не понимает.

- Постой, князь, - сказал Поддубный, - мы ему развяжем язык! Давай-ка, Хлопко, огоньку. Так. Ну что, будешь говорить?

- Буду, бачка! - вскрикнул обожженный татарин.

- Много ль вас?

- Многа, бачка, многа!

- Сколько?

- Десять тысяча, бачка; теперь десять тысяча, а завтра пришла сто тысяча!

- Так вы только передовые! Кто ведет вас?

- Хан тащил!

- Сам хан?

- Не сама! Хан пришла завтра; теперь пришла ширинский князь Шихмат!

- Где его стан?

Татарин опять показал знаками, что не понимает.

- Эй, Хлопке, огоньку! - крикнул Поддубный.

- Близка стан, бачка, близка! - поспешил отвечать татарин, - не больше отсюда, как десята верста!

- Показывай дорогу! - сказал Серебряный.

- Не можно, бачка! Не можно теперь видеть дорога! Завтра можно, бачка!

Поддубный поднес горячую головню к связанным рукам татарина.

- Найдешь дорогу?

- Нашла, бачка, нашла!

- Хорошо, - сказал Серебряный, - теперь перекусите, братцы, накормите татарина, да тотчас и в поход! Покажем врагам, что значит русская сила!

 

ГЛАВА 25. Приготовление к битве

В шайке началось такое движение, беготня и крики, что Максим не успел сказать и спасибо Серебряному. Когда наконец станичники выстроились и двинулись из лесу, Максим, которому возвратили коня и дали оружие, поравнялся с князем.

- Никита Романыч, - сказал он, - отплатил ты мне сегодня за медведя!

- Что ж, Максим Григорьевич, - ответил Серебряный, - на то на свете живем, чтоб помогать друг другу!

- Князь, - подхватил Перстень, ехавший также верхом возле Серебряного, - смотрел я на тебя и думал: эх, жаль, что не видит его один низовой молодец, которого оставил я на Волге! Хоть он и худой человек, почитай мне ровня, а полюбил бы ты его, князь, и он тебя полюбил бы! Не в обиду тебе сказать, а схожи вы нравом. Как заговорил ты про святую Русь да загорелись твои очи, так я и вспомнил Ермака Тимофеича. Любит он родину, крепко любит ее, нужды нет, что станичник. Не раз говаривал мне, что совестно ему землю даром бременить, что хотелось бы сослужить службу родине. Эх, кабы теперь его на татар! Он один целой сотни стоит. Как крикнет: за мной, ребята! так, кажется, сам станешь и выше и сильнее, и ничто тебя уже не остановит, и все вокруг тебя так и валится. Похож ты на него, ей-богу похож, Никита Романыч, не в укор тебе сказать!

Перстень задумался. Серебряный ехал осторожно, вглядываясь в темную даль; Максим молчал. Глухо раздавались по дороге шаги разбойников; звездная ночь безмолвно раскинулась над спящею землей. Долго шла толпа по направлению, указанному татарином, которого вели под саблей Хлопко и Поддубный.

Вдруг принеслися издали какие-то странные, мерные звуки.

То был не человеческий голос, не рожок, не гусли, а что-то похожее на шум ветра в тростнике, если бы тростник мог звенеть, как стекло или струны.

- Что это? - спросил Никита Романыч, останавливая коня.

Перстень снял шапку и наклонил голову почти до самой луки.

- Погоди, князь, дай порасслушать!

Звуки лились мерно и заунывно, то звонкими серебряными струями, то подобные шуму колеблемого леса, - вдруг замолкли, как будто в порыве степного ветра.

- Кончил! - сказал Перстень, смеясь. - Вишь, грудь-то какова! Я чай, с полчаса дул себе, не переводя духа!

- Да что это? - спросил князь.

- Чебузга! - отвечал Перстень. - Это у них, почитай, что у нас рожок или жалейка. Должно быть, башкирцы. Ведь тут разный сброд с ханом, и казанцы, и астраханцы, и всякая ногайская погань. Слышь, вот опять наигрывать стали!

Вдали начался как будто новый порыв вихря, обратился в длинные, грустно-приятные переливы и через несколько времени кончился отрывисто, подобно конскому фырканью.

- Ага! - сказал Перстень, - это колено вышло покороче; должно быть, надорвался, собачий сын!

Но тут раздались новые звуки, гораздо звончее. Казалось, множество колокольцев звенели безостановочно.

- А вот и горло! - сказал Перстень. - Ведь издали подумаешь и невесть что; а они это горлом выделывают. Вишь, их разобрало, вражьих детей!

Грустные, заунывные звуки сменялись веселыми, но то была не русская грусть и не русская удаль. Тут отражалось дикое величие кочующего племени, и попрыски табунов, и богатырские набеги, и переходы народов из края в край, и тоска по неизвестной, первобытной родине.

- Князь, - сказал Перстень, - должно быть, близко стан; я чаю, за этим пригорком и огни будут видны. Дозволь, я пойду повысмотрю, что и как; мне это дело обычное, довольно я их за Волгой встречал; а ты бы пока ребятам дал вздохнуть да осмотреться.

- Ступай с богом, - сказал князь, и Перстень соскочил с коня и исчез во мраке.

Разбойники оправились, осмотрели оружие и сели на землю, не изменя боевого порядка. Глубокое молчание царствовало в шайке. Все понимали важность начатого дела и необходимость безусловного повиновения. Между тем звуки чебузги лилися по-прежнему, месяц и звезды освещали поле, все было тихо и торжественно, и лишь изредка легкое дуновение ветра волновало ковыль серебристыми струями.

Прошло около часа; Перстень не возвращался. Князь стал уже терять терпение, но вдруг шагах в трех от него поднялся из травы человек. Никита Романович схватился за саблю.

- Тише, князь, это я! - произнес Перстень, усмехаясь. - Вот так точно подполз я и к татарам; все высмотрел, теперь знаю их стан не хуже своего куреня. Коли дозволишь, князь, я возьму десяток молодцов, пугну табун да переполошу татарву; а ты тем часом, коли рассудишь, ударь на них с двух сторон, да с добрым криком; так будь я татарин, коли мы их половины не перережем! Это я так говорю, только для почину; ночное дело мастера боится; а взойдет солнышко, так уж тебе указывать, князь, а нам только слушаться!

Серебряный знал находчивость и сметливость Перстня и дал ему действовать по его мысли.

- Ребятушки, - сказал Перстень разбойникам, - повздорили мы немного, да кто старое помянет, тому глаз вон! Есть ли промеж вас человек десять охотников со мной вместе к стану идти?

- Выбирай кого знаешь, - отвечали разбойники, - мы все готовы!

- Спасибо же вам, ребятушки; а коли уж вы меня уважили, так я беру вот каких: ступай сюда, Поддубный, и ты, Хлопко, и ты, Дятел, и ты, Лесников, и ты, Решето, и Степка, и Мишка, и Шестопер, и Наковальня, и Саранча! А ты куда лезешь, Митька? Тебя я не звал; оставайся с князем, ты к нашему делу непригоден. Сымайте, ребята, сабли, с ними ползти неладно, будет с нас и ножей. Только, ребята, чур слушать моего слова, без меня ни на шаг! Пошли в охотники, так уж что укажу, то и делать. Чуть кто-нибудь не так, я ему тут же и карачун!

- Добро, добро! - отвечали выбранные Перстнем, - как скажешь, так и сделаем. Уж пошли на святое дело, небось не повздорим!

- Видишь, князь, этот косогор? - продолжал атаман. - Как дойдешь до него, будут вам их костры видны. А мой совет - ждать вам у косогора, пока не услышите моего визга. А как пугну табун да послышится визг и крик, так вам и напускаться на нехристей; а им деться некуды; коней-то уж не будет; с одной стороны мы, с другой пришла речка с болотом.

Князь обещался делать все по распоряжению Перстня.

Между тем атаман c десятью удальцами пошли на звук чебузги и вскоре пропали в траве. Иной подумал бы, что они тут же и притаились; но зоркое око могло бы заметить колебание травы, независимое от ветра и не по его направлению.

Через полчаса Перстень и его товарищи были уже близко к татарским кибиткам.

Лежа в ковыле, Перстень приподнял голову.

Шагов пятьдесят перед ним горел костер и озарял несколько башкирцев, сидевших кружком, с поджатыми под себя ногами. Кто был в пестром халате, кто в бараньем тулупе, а кто в изодранном кафтане из верблюжины. Воткнутые в землю копья торчали возле них и докидывали длинные тени свои до самого Перстня. Табун из нескольких тысяч лошадей, вверенный страже башкирцев, пасся неподалеку густою кучей. Другие костры, шагах во сто подале, освещали бесчисленные войлочные кибитки.

Не зорко смотрели башкирцы за своим табуном. Пришли они от Волги до самой Рязани, не встретив нигде отпора; знали, что наши войска распущены, и не ожидали себе неприятеля; а от волков, думали, обережемся чебузгой да горлом. И четверо из них, уперев в верхние зубы концы длинных репейных дудок и набрав в широкие груди сколько могли ветру, дули, перебирая пальцами, пока хватало духа. Другие подтягивали им горлом, и огонь освещал их скулистые лица, побагровевшие от натуги.

Несколько минут Перстень любовался этою картиной, раздумывая про себя: броситься ли ему тотчас с ножом на башкирцев и, не дав им опомниться, перерезать всех до одного? Или сперва разогнать лошадей, а потом уже начать резать?

И то и другое его прельщало. «Вишь, какой табун, - думал он, притаив дыхание, - коли пугнуть его умеючи, так он, с напуску, все их кибитки переломает; такого задаст переполоху, что они своих не узнают. А и эти-то вражьи дети хорошо сидят, больно хорошо! Вишь, как наяривают; можно к ним на два шага подползти!»

И не захотелось атаману отказаться от кровавой потехи над башкирцами.

- Решето, - шепнул он притаившемуся возле него товарищу, - что, у тебя в горле не першит? Сумеешь взвизгнуть?

- А ты-то что ж? - ответил шепотом Решето.

- Да как будто осип маненько.

- Пожалуй, я взвизгну. Пора, что ли?

- Постой, рано. Заползи-ка вон оттоль как можно ближе к табуну; ползи, пока не сметят тебя кони; а лишь начнут ушьми трясти, ты и гикни, да пострашнее, да и гони их прямо на кибитки!

Решето кивнул головой и исчез в ковыле.

- Ну, братцы, - шепнул Перстень остальным товарищам, - ползите за мной под нехристей, только чур осторожно. Вишь, их всего-то человек двадцать, а нас девятеро; на каждого из вас будет по два, а я на себя четырех беру. Как послышите, что Решето взвизгнул, так всем разом и загикать да прямо на них! Готовы, что ли?

- Готовы! - отвечали шепотом разбойники.

Атаман перевел дыхание, оправился и начал потихоньку вытаскивать из-за пояса длинный нож свой.

 

ГЛАВА 26. Побратимство

Пока все это происходило у татарского стана, Серебряный, за полверсты оттуда, ожидал нетерпеливо условленного знака.

- Князь, - сказал ему Максим, не отходивший все время от него, - недолго нам ждать, скоро зачнется бой; как взойдет солнышко, так уже многих из нас не будет в живых, а мне бы хотелось попросить тебя…

- О чем, Максим Григорьич?

- Дело-то нетрудное, да не знаю, как тебе сказать, совестно мне…

- Говори, Максим Григорьич, было бы вмоготу!

- Видишь ли, князь, скажу тебе всю истину. Я ушел из Слободы тайно, против воли отца, без ведома матери. Невтерпеж мне стало служить в опричниках; такая нашла тошнота, что хоть в воду кинуться. Видишь ли, боярин, я один сын у отца у матери, брата у меня никогда не бывало. От покрова пошел мне девятнадцатый год, а поверишь ли, до сей поры не с кем было добрым словом перемолвиться. Живу промеж них один-одинешенек, никто мне не товарищ, все чужие. Всяк только и думает, как бы другого извести, чтобы самому в честь попасть. Что ни день, то пытки да казни. Из церкви, почитай, не выходят, а губят народ хуже станичников. Было б им поболе казны да поместий, так, по них, хоть вся Русь пропадай! Как царь ни грозен, а ведь и тот иногда слушает истину; так у них, хоть бы у одного, язык повернулся правду вымолвить! Все так ему и поддакивают, так и лезут выслужиться! Поверишь ли, князь, как увидел тебя, на сердце у меня повеселело, словно родного встретил! Еще и не знал я, кто ты таков, а уж полюбился ты мне, и очи у тебя не так глядят, как у них, и речь звучит иначе. Вот Годунов, пожалуй, и лучше других, а все не то, что ты. Смотрел я на тебя, как ты без оружия супротив медведя стоял; как Басманов, после отравы того боярина, и тебе чашу с вином поднес; как тебя на плаху вели; как ты с станичниками сегодня говорил. Так меня и тянуло к тебе, вот так бы и кинулся к тебе на шею! Не дивись, князь, моей глупой речи, - прибавил Максим, потупя очи, - я не набиваюсь к тебе на дружбу, знаю, кто ты и кто я; только что ж мне делать, коли не могу слов удержать; сами рвутся наружу, сердце к тебе само так и мечется!

- Максим Григорьич, - сказал Серебряный и крепко сжал его руку, - и ты полюбился мне, как брат родной!

- Спасибо, князь, спасибо тебе! А коли уж на то пошло, то дай мне разом высказать, что у меня на душе. Ты, я вижу, не брезгаешь мной. Дозволь же мне, князь, теперь, перед битвой, по древнему христианскому обычаю, побрататься с тобой! Вот и вся моя просьба; не возьми ее во гнев, князь. Если бы знал я наверно, что доведется нам еще долгое время жить вместе, я б не просил тебя; уж помнил бы, что тебе непригоже быть моим названым братом; а теперь…

- Полно бога гневить, Максим Григорьич! - прервал его Серебряный, - чем ты не брат мне? Знаю, что мой род честнее твоего, да то дело думное и разрядное; а здесь, перед татарами, в чистом поле, мы равны, Максим Григорьич, да везде равны, где стоим пред богом, а не пред людьми. Побратаемся, Максим Григорьич!

И князь снял с себя крест-тельник на узорной золотой цепи и подал Максиму.

Максим также снял с шеи крест, простой, медный, на шелковом гайтане, поцеловал его и перекрестился.

- Возьми его, Никита Романыч; им благословила меня мать, когда еще мы были бедными людьми, не вошли еще в честь у Ивана Васильича. Береги его, он мне всего дороже.

Тогда оба еще раз перекрестились и, поменявшись крестами, обняли друг друга.

Максим просветлел.

- Теперь, - сказал он радостно, - ты мне брат, Никита Романыч! Что бы ни случилось, я с тобой неразлучен, кто тебе друг, тот друг и мне; кто тебе враг, тот и мне враг; буду любить твоею любовью, опаляться твоим гневом, мыслить твоею мыслию! Теперь мне и умирать веселее, и жить не горько; есть с кем жить, за кого умереть!

- Максим, - сказал Серебряный, глубоко тронутый, - видит бог, и я тебе всею душой учинился братом; не хочу разлучаться с тобою до скончания живота!

- Спасибо, спасибо, Никита Романыч, и не след нам разлучаться! Коли, даст бог, останемся живы, подумаем хорошенько, поищем вместе, что бы нам сделать для родины, какую службу святой Руси сослужить? Быть того не может, чтобы все на Руси пропало, чтоб уж нельзя было и царю служить иначе, как в опричниках!

Максим говорил с непривычным жаром, но вдруг остановился и схватил Серебряного за руку.

Пронзительный визг раздался в отдалении. Воздух как будто задрожал, земля затряслась, смутные крики, невнятный гул принеслись от татарского стана, и несколько коней, грива дыбом, проскакали мимо Серебряного и Максима.

- Пора! - сказал Серебряный, садясь в седло, и вынул саблю. - Чур меня слушаться, ребята, не сбиваться в кучу, не рассыпаться врозь, каждый знай свое место. С богом, за мной!

Разбойники вспрянули с земли.

- Пора, пора! - раздалось во всех рядах. - Слушаться князя!

И вся толпа двинулась за Серебряным и перевалилась через холм, заграждавший им дотоле неприятельские костры. Тогда новое неожиданное зрелище поразило их очи. Справа от татарского стана змеился по степи огонь, и неправильные узоры его, постепенно расширяясь и сливаясь вместе, ползли все ближе и ближе к стану.

- Ай да Перстень! - вскричали разбойники, - ай да наши! Вишь, зажгли степь, пустили огонь по ветру, прямо на басурманов!

Пожар рос с неимоверною быстротой, вся степь по правую сторону стана обратилась в пылающее море, и вскоре огненные волны охватили крайние кибитки и озарили стан, похожий на встревоженный муравейник.

Татары, спасаясь от огня, бежали в беспорядке навстречу разбойникам.

- На них, ребята! - загремел Серебряный, - топчите их в воду, гоните в огонь!

Дружный крик отвечал князю, разбойники бросились на татар, и закипела резня.

…Когда солнце взошло, бой еще продолжался, но поле было усеяно убитыми татарами.

Теснимые с одной стороны пожаром, с другой - дружиной Серебряного, враги не успели опомниться и кинулись к топким берегам речки, где многие утонули. Другие погибли в огне или задохлись в дыму. Испуганные табуны с самого начала бросились на стан, переломали кибитки и привели татар в такое смятение, что они давили друг друга и резались между собою, думая отбивать неприятеля. Одна часть успела прорваться через огонь и рассеялась в беспорядке по степи. Другая, собранная с трудом самим ширинским мурзою Шихматом, переплыла через речку и построилась на другом берегу. Тысячи стрел сыпались оттуда на торжествующих русских. Разбойники, не имея другого оружия, кроме рукопашного, и видя стреляющих врагов, защищенных топкою речкой, не выдержали и смешались.

Напрасно Серебряный просьбами и угрозами старался удержать их. Уже отряды татар начали, под прикрытием стрел, обратно переплывать речку, грозя ударить Серебряному в тыл, как Перстень явился внезапно возле князя. Смуглое лицо его разгорелось, рубаха была изодрана, с ножа капала кровь.

- Стойте, други! стойте, ясные соколы! - закричал он на разбойников. - Аль глаза вам запорошило? Аль не видите, к нам подмога идет?

В самом деле, на противоположном берегу подвигалась рать в боевом порядке; ее копья и бердыши сверкали в лучах восходящего солнца.

- Да это те же татары! - сказал кто-то.

- Сам ты татарин! - возразил Перстень, негодуя. - Разве так идет орда? Разве бывает, чтоб татары шли пешие? А этого не видишь впереди на сером коне? Разве на нем татарская бронь?

- Православные идут! - раздалось между разбойниками. - Стойте, братцы, православные к нам на помощь идут!

- Видишь, князь, - сказал Перстень, - они, вражьи дети, и стреляют-то уж не так густо, значит, смекнули, в чем дело! А как схватится с ними та дружина, я покажу тебе брод, перейдем да ударим на них сбоку!

Новая рать подвигалась все ближе, и уже можно было распознать ее вооружение и одежду, почти столь же разнообразную, как и на разбойниках. Над головами ратников болтались цепы, торчали косы и рогатины. Они казались наскоро вооруженными крестьянами, и только на передовых были одноцветные кафтаны, а в руках их светились бердыши и копья. Тут же ехало человек сто вершников, также в одноцветных кафтанах. Предводитель этой дружины был стройный молодой человек. Из-под сверкающего шлема висели у него длинные русые волосы. Он ловко управлял конем, и конь серебристо-серой масти то взвивался на дыбы, то шел, красуясь, ровным шагом и ржал навстречу неприятелю.

Туча стрел встретила вождя и дружину.

Между тем Никита Романович вместе с своими перешел речку вброд и врезался в толпу врагов, на которых в то же время наперла с другой стороны вновь пришедшая подмога.

Уже с час кипела битва.

Серебряный на мгновение отъехал к речке напоить коня и перетянуть подпруги. Максим увидел его и подскакал к нему.

- Ну, Никита Романыч, - сказал он весело, - видно, бог стоит за святую Русь. Смотри, коли наша не возьмет!

- Да, - ответил Серебряный, - спасибо вон тому боярину, что подоспел к нам на прибавку. Вишь, как рубит вправо и влево! Кто он таков? Я как будто видал его где-то?

- Как, Никита Романыч, ты не признал его?

- А ты его разве знаешь?

- Мне-то как не знать его, бог с ним! Много грехов отпустится ему за нынешний день. Да ведь и ты знаешь его, Никита Романыч. Это Федька Басманов.

- Басманов? Этот! Неужто он!

- Он самый, и на себя не похож стал. Бывало, и подумать соромно, в летнике, словно девушка, плясывал; а теперь, видно, разобрало его: поднял крестьян и дворовых и напал на татар; должно быть, и в нем русский дух заговорил. А сила-то откуда взялась, подумаешь! Да как и не перемениться в этакий день, - продолжал Максим с одушевлением, и глаза его блистали радостью. - Поверишь ли, Никита Романыч, я сам себя не узнаю. Когда ушел я из Слободы, все казалось, что недолго уже доводится жить на свете. Тянуло померяться с нехристями, только не с тем, чтобы побить их; на то, думал, найдутся лучше меня; а с тем, чтобы сложить голову на татарскую саблю. А теперь не то; теперь мне хочется жить! Слышишь, Никита Романыч, когда ветер относит бранный гул, как в небе жаворонки звенят? Вот так же весело звенит и у меня на сердце! Такая чуется сила и охота, что целый век показался бы короток. И чего не передумал я с тех пор, как заря занялась! Так стало мне ясно, так понятно, сколько добра еще можно сделать на родине! Тебя царь помилует; быть того не может, чтоб не помиловал. Пожалуй, еще и полюбит тебя. А ты возьми меня к себе; давай вместе думать и делать, как Адашев с Сильвестром. Все, все расскажу тебе, что у меня на мысли, а теперь прости, Никита Романыч, пора опять туда; кажись, Басманова окружили. Хоть он и худой человек, а надо выручить!

Серебряный посмотрел на Максима почти отеческим взором.

- Побереги себя, Максим, - сказал он, - не мечись в сечу даром; смотри, ты и так уж в крови!

- То, должно быть, вражья кровь, - ответил Максим, весело посмотрев на свою рубаху, - а на мне и царапины нет; твой крест соблюл меня!

В это время притаившийся в камышах татарин выполз на берег, натянул лук и пустил стрелу в Максима.

Зазвенел тугой татарский лук, спела тетива, провизжала стрела, угодила Максиму в белу грудь, угодила каленая под самое сердце. Закачался Максим на седле, ухватился за конскую гриву; не хочется пасть добру молодцу, но доспел ему час, на роду написанный, и свалился он на сыру землю, зацепя стремя ногою. Поволок его конь по чисту полю, и летит Максим, лежа навзничь, раскидав белые руки, и метут его кудри мать сыру-земли, и бежит за ним по полю кровавый след.

Придет в Слободу весть недобрая, разрыдается мать Максимова, что не стало ей на помин души поминщика и некому ее старых очей закрыть. Разрыдается слезами горючими, не воротить своего детища!

Придет в Слободу весть недобрая, заскрежещет Малюта зубами, налетит на пленных татар, насечет в тюрьмах копны голов и упьется кровью до жадной души: не воротить своего детища!

Забыл Серебряный и битву и татар, не видит он, как Басманов гонит нехристей, как Перстень с разбойниками перенимают бегущих; видит только, что конь волочит по полю его названого брата. И вскочил Серебряный в седло, поскакал за конем и, поймав его за узду, спрянул на землю и высвободил Максима из стремени.

- Максим, Максим! - сказал он, став на колени и приподымая его голову, - жив ли ты, названый брат мой? Открой очи, дай мне отповедь!

И Максим открыл туманные очи и протянул к нему руки.

- Прости, названый брат мой! Не довелося пожить нам вместе. Сделай же один, что хотели мы вдвоем сделать!

- Максим, - сказал Серебряный, прижимая губы к горячему челу умирающего, - не заповедаешь ли мне чего?

- Отвези матери последний поклон мой, скажи ей, что я умер, ее поминая…

- Скажу, Максим, скажу, - ответил Серебряный, едва удерживаясь от слез.

- А крест, - продолжал Максим, - тот, что на мне, отдай ей… а мой носи на память о брате твоем…

- Брат мой, - сказал Серебряный, - нет ли еще чего на душе у тебя? Нет ли какой зазнобы в сердце? Не стыдись, Максим, кого еще жаль тебе, кроме матери?

- Жаль мне родины моей, жаль святой Руси! Любил я ее не хуже матери, а другой зазнобы не было у меня!

Максим закрыл глаза. Лицо его горело, дыхание делалось чаще.

Через несколько мгновений он опять взглянул на Серебряного.

- Брат, - сказал он, - кабы мне напиться воды, да постуденее!

Река была недалеко, князь встал, зачерпнул в шлем воды и подал Максиму.

- Теперь как будто полегчало, - сказал умирающий, - приподыми меня, помоги перекреститься!

Князь приподнял Максима. Он повел кругом угасающим взором, увидел бегущих татар и улыбнулся.

- Я говорил, Никита Романыч, что бог стоит за нас… смотри, как они рассыпались… а у меня уж и в глазах темнеет… ох, не хотелось бы умереть теперь!..

Кровь хлынула из уст его.

- Господи, прими мою душу! - проговорил Максим и упал мертвый.

 

ГЛАВА 27. Басманов

Люди Басманова и разбойники окружили Серебряного. Татары были разбиты наголову, многие отдались в плен, другие бежали. Максиму вырыли могилу и похоронили его честно. Между тем Басманов велел раскинуть на берегу речки свой персидский шатер, а дворецкий его, один из начальных людей рати, доложил Серебряному, что боярин бьет ему челом, просит не побрезгать походным обедом.

Лежа на шелковых подушках, Басманов, уже расчесанный и надушенный, смотрелся в зеркало, которое держал перед ним молодой стремянный, стоя на коленях. Вид Басманова являл странную смесь лукавства, надменности, изнеженного разврата и беспечной удали; и сквозь эту смесь проглядывало то недоброжелательство, которое никогда не покидало опричника при виде земского. Предполагая, что Серебряный должен презирать его, он, даже исполняя долг гостеприимства, придумывал заране, как бы отомстить гостю, если тот, неравно, выкажет свое презрение. При входе Серебряного Басманов приветствовал его наклонением головы, но не тронулся с места.

- Ты ранен, Федор Алексеич? - спросил Серебряный простодушно.

- Нет, не ранен, - сказал Басманов, принимая эти слова за насмешку и решившись встретить ее бесстыдством, - нет, не ранен, а только уморился немного, да вот лицо как будто загорело. Как думаешь, князь, - прибавил он, продолжая смотреться в зеркало и поправляя свои жемчужные серьги, - как думаешь, скоро сойдет загар?

Серебряный не знал, что и отвечать.

- Жаль, - продолжал Басманов, - сегодня не поспеем в баню; до вотчины моей будет верст тридцать, а завтра, князь, милости просим, угощу тебя лучше теперешнего, увидишь мои хороводы: девки все на подбор, а парни - старшему двадцати не будет.

Говоря это, Басманов сильно картавил.

- Спасибо, боярин, я спешу в Слободу, - отвечал сухо Серебряный.

- В Слободу? Да ведь ты, никак, из тюрьмы убежал.

- Не убежал, Федор Алексеич, а увели меня насильно. Давши слово царю, я сам бы не ушел, и теперь опять отдаюсь на его волю.

- Тебе, стало, хочется на виселицу? Вольному воля, спасенному рай! А я уж не знаю, вернуться ли мне?

- Что так, Федор Алексеич?

- Да что! - сказал Басманов, предаваясь досаде или, может быть, желая только внушить Серебряному доверие, - служишь царю всею правдой, отдаешь ему и душу и плоть, а он, того и смотри, посадит тебе какого-нибудь Годунова на голову!

- Да тебя-то, кажется, жалует царь.

- Жалует! До сей поры и окольничим сделать не хочет! А уж кажется, я ли ему не холоп! Небось Годунов не по-моему служит. Этот бережет себя, как бы земские про него худо не подумали. «Эй, Борис, ступай в застенок, боярина допрашивать!» - «Иду, государь, только как бы он не провел меня, я к этому делу не привычен, прикажи Григорию Лукьянычу со мной идти!» - «Эй, Борис, вон за тем столом земский боярин мало пьет, поднеси ему вина, разумеешь?» - «Разумею, государь, да только он на меня подозрение держит, ты бы лучше Федьку Басманова послал!» А Федька не отговаривается, куда пошлют, туда и идет. Поведи лишь царь очами, брата родного отравил бы и не спросил бы за что. Помнишь, как я тебе за столом чашу от Ивана Васильича-то поднес? Ведь я думал, она с ядом, ей-богу, думал!

Серебряный усмехнулся.

- А где ему, - продолжал Басманов, как бы подстрекаемый к большей наглости, - где ему найти слугу краше меня? Видал ли ты такие брови, как у меня? Чем эти брови не собольи? А волосы-то? Тронь, князь, пощупай, ведь шелк, право, ну шелк!

Отвращение выразилось на лице Серебряного. Басманов это заметил и продолжал, как будто желая поддразнить своего гостя:

- А руки-то мои, посмотри, князь, чем они не девичьи? Только вот сегодня намозолил маленько. Такой уж у меня нрав, ни в чем себя не жалею!

- И подлинно не жалеешь, - сказал Серебряный, не в силах более сдержать своего негодования, - коли все то правда, что про тебя говорят…

- А что же про меня говорят? - подхватил Басманов, лукаво прищурясь.

- Да уж и того бы довольно, что ты сам рассказываешь; а то говорят про тебя, что ты перед царем, прости господи, как девушка, в летнике пляшешь!

Краска бросилась в лицо Басманова, но он призвал на помощь свое обычное бесстыдство.

- А что ж, - сказал он, принимая беспечный вид, - если и в самом деле пляшу?

- Тогда прости, - сказал Серебряный, - мне не только с тобой обедать, но и смотреть на тебя соромно!

- Ага! - вскричал Басманов, и поддельная беспечность его исчезла, и глаза засверкали, и он уже забыл картавить, - ага! выговорил наконец! Я знаю, что вы все про меня думаете! Да мне, вот видишь ли, на всех вас наплевать!

Брови Серебряного сдвинулись, и рука опустилась было на крыж его сабли, но он вспомнил, с кем говорит, и только пожал плечами.

- Да что ты за саблю-то хватаешься? - продолжал Басманов. - Меня этим не напугаешь. Как сам примусь за саблю, так еще посмотрим, чья возьмет!

- Прости! - сказал Серебряный и приподнял завесу шатра, чтобы выйти.

- Слушай, - вскричал Басманов, хватая его за полу кафтана, - кабы на меня кто другой так посмотрел, я, видит бог, не спустил бы ему, но с тобой ссориться не хочу; больно хорошо татар рубишь!

- Да и ты, - сказал добродушно Серебряный, останавливаясь у входа и вспомнив, как дрался Басманов, - да и ты не хуже меня рубил их. Что ж ты опять вздумал ломаться, словно баба какая!

Лицо Басманова опять сделалось беспечно.

- Ну, не сердись, князь! Я ведь не всегда таков был; а в Слободе, сам знаешь, поневоле всему научишься!

- Грешно, Федор Алексеич! Когда сидишь ты на коне, с саблей в руке, сердце, глядя на тебя, радуется. И доблесть свою показал ты сегодня, любо смотреть было. Брось же свой бабий обычай, остриги волосы, как бог велит, сходи на покаяние в Киев или в Соловки, да и вернись на Москву христианином!

- Ну, не сердись, не сердись, Никита Романыч! Сядь сюда, пообедай со мной, ведь я не пес же какой, есть и хуже меня; да и не все то правда, что про меня говорят; не всякому слуху верь. Я и сам иногда с досады на себя наклеплю!

Серебряный обрадовался, что может объяснить поведение Басманова в лучшую сторону.

- Так это неправда, - поспешил он спросить, - что ты в летнике плясал?

- Эх, дался тебе этот летник! Разве я по своей охоте его надеваю? Иль ты не знаешь царя? Да и что мне, в святые себя прочить, что ли? Уж я и так в Слободе пощусь ему в угождение; ни одной заутрени не проспал; каждую середу и пятницу по сту земных поклонов кладу; как еще лба не расшиб! Кабы тебе пришлось по целым неделям в стихаре ходить, небось и ты б для перемены летник надел!

- Скорей пошел бы на плаху! - сказал Серебряный.

- Ой ли? - произнес насмешливо Басманов, и, бросив злобный взгляд на князя, он продолжал с видом доверчивости: - А ты думаешь, Никита Романыч, мне весело, что по царской милости меня уже не Федором, а Федорой величают? И еще бы какая прибыль была мне от этого! А то вся прибыль ему, а мне один сором! Вот хоть намедни, еду вспольем мимо Дорогомиловской слободы, ан мужичье-то пальцами на меня показывают, а кто-то еще закричи из толпы: «Эвот царская Федора едет!» Я было напустился на них, да разбежались. Прихожу к царю, говорю, так и так, не вели, говорю, дорогомиловцам холопа твоего корить, вот уж один меня Федорой назвал. «А кто назвал?» - «Да кабы знал кто, не пришел бы докучать тебе, сам бы зарезал его». - «Ну, говорит, возьми из моих кладовых сорок соболей на душегрейку». - «А на что мне она! Небось ты не наденешь душегрейки на Годунова, а чем я хуже его?» - «Да что же тебе, Федя, пожаловать?» - «А пожалуй меня окольничим, чтоб люди в глаза не корили!» - «Нет, говорит, окольничим тебе не бывать; ты мне потешник, а Годунов советник; тебе казна, а ему почет. А что дорогомиловцы тебя Федорой назвали, так отписать за то всю Дорогомиловщину на мой царский обиход!» Вот тебе и потешник! Да с тех пор, как бросили Москву, и потехи-то не было. Всё постились да богу молились. Со скуки уж в вотчину отпросился, да и там надоело. Не век же зайцев да перепелов травить! Поневоле обрадовался, как весть про татар пришла. А ведь хорошо мы их отколотили, ей-богу, хорошо! Довольно и полону пригоним к Москве! Да я было и забыл про полон! Стреляешь ты из лука, князь?

- А что?

- Да так. После обеда привяжем татарина шагах во сто: кто первый в сердце попадет. А что не в сердце, то не в почет. Околеет, другого привяжем.

Открытое лицо Серебряного омрачилось.

- Нет, - сказал он, - я в связанных не стреляю.

- Ну так велим ему бежать: кто первый на бегу свалит.

- И того не стану, да и тебе не дам! Здесь, слава богу, не Александрова слобода!

- Не дашь? - вскричал Басманов, и глаза его снова загорелись, но, вероятно, не вошло в его расчет ссориться с князем, и, внезапно переменив приемы, он сказал ему весело: - Эх, князь! Разве не видишь, я шучу с тобой! И про летник ты поверил! Вот уж полчаса я потешаюсь, а ты, что ни скажу, все за правду примаешь! Да мне хуже, чем тебе, слободской обычай постыл! Разве ты думаешь, я лажу с Грязным, али с Вяземским, али с Малютой? Вот те Христос, они у меня как бельмо на глазу! Слушай, князь, - продолжал он вкрадчиво, - знаешь ли что? Дай мне первому в Слободу вернуться, я тебе выпрошу прощение у царя, а как войдешь опять в милость, тогда уж и ты сослужи мне службу. Стоит только шепнуть царю сперва про Вяземского, а там про Малюту, а там и про других, так посмотри, коли мы с тобой не останемся сам-друг у него в приближении. А я уж знаю, что ему про кого сказать, да только лучше, чтоб он со стороны услышал. Я тебя научу, как говорить, ты мне спасибо скажешь!

Странно сделалось Серебряному в присутствии Басманова. Храбрость этого человека и полувысказанное сожаление о своей постыдной жизни располагали к нему Никиту Романовича. Он даже готов был подумать, что Басманов в самом деле перед этим шутил или с досады клепал на себя, но последнее предложение его, сделанное, очевидно, не в шутку, возбудило в Серебряном прежнее отвращение.

- Ну, - сказал Басманов, нагло смотря ему в глаза, - пополам, что ли, царскую милость? Что ж ты молчишь, князь? Аль не веришь мне?

- Федор Алексеич, - сказал Серебряный, стараясь умерить свое негодование и быть повежливее к угощавшему его хозяину, - Федор Алексеич, ведь то, что ты затеял, оно… как бы тебе сказать? ведь это…

- Что? - спросил Басманов.

- Ведь это скаредное дело! - выговорил Серебряный и подумал, что, смягчив голос, он скрасил свое выражение.

- Скаредное дело! - повторил Басманов, перемогая злобу и скрывая ее под видом удивления. - Да ты забыл, про кого я тебе говорю. Разве ты мыслишь к Вяземскому или к Малюте?

- Гром божий на них и на всю опричнину! - сказал Серебряный. - Пусть только царь даст мне говорить, я при них открыто скажу все, что думаю и что знаю, но шептать не стану ему ни про кого, а кольми паче с твоих слов, Федор Алексеич!

Ядовитый взгляд блеснул из-под ресниц Басманова.

- Так ты не хочешь, чтоб я с тобой царскою милостью поделился?

- Нет, - отвечал Серебряный.

Басманов повесил голову, схватился за нее обеими руками и стал перекачиваться со стороны на сторону.

- Ох, сирота, сирота я! - заговорил он нараспев, будто бы плача, - сирота я горькая, горемычная! С тех пор как разлюбил меня царь, всяк только и норовит, как бы обидеть меня! Никто не приласкает, никто не приголубит, все так на меня и плюют! Ой, житье мое, житье нерадостное! Надоело ты мне, собачье житье! Захлесну поясок за перекладинку, продену в петельку головушку бесталанную!

Серебряный с удивлением смотрел на Басманова, который продолжал голосить и причитывать, как бабы на похоронах, и только иногда, украдкой, вскидывал исподлобья свой наглый взор на князя, как бы желая уловить его впечатление.

- Тьфу! - сказал наконец Серебряный и хотел было выйти, но Басманов опять поймал его за полу.

- Эй! - закричал он, - песенников!

Вошло несколько человек, вероятно ожидавших снаружи. Они загородили выход Серебряному.

- Братцы, - начал Басманов прежним плаксивым голосом, - затяните-ка песенку, да пожалобнее, затяните такую, чтобы душа моя встосковалась, надорвалась, да и разлучилась бы с телом!

Песенники затянули длинную, заунывную песню, вроде похоронной, в продолжение которой Басманов все переваливался со стороны на сторону и приговаривал:

- Протяжнее, протяжнее! Еще протяжнее, други! Отпевайте своего боярина, отпевайте! Вот так! Вот хорошо! Да что ж душа не хочет из тела вон! Или не настал еще час ее? Или написано мне еще на свете помаяться? А коли написано, так надо маяться! А коли сказано жить, так надо жить! Плясовую! - крикнул он вдруг, без всякого перехода, и песенники, привыкшие к таким переменам, грянули плясовую.

- Живей! - кричал Басманов и, схватив две серебряные стопы, начал стучать ими одна о другую. - Живей, соколы! Живей, бесовы дети! Я вас, разбойники!

Вся наружность Басманова изменилась. Ничего женоподобного не осталось на лице его. Серебряный узнал того удальца, который утром бросался в самую сечу и гнал перед собою толпы татар.

- Вот этак-то получше! - проговорил князь, одобрительно кивнув головой.

Басманов весело на него взглянул.

- А ведь ты опять поверил мне, князь! Ты подумал, я и вправду расхныкался! Эх, Никита Романыч, легко ж тебя провести! Ну, выпьем же теперь про наше знакомство. Коли поживем вместе, увидишь, что я не такой, как ты думал!

Беспечный разгул и бешеное веселье подействовали на Серебряного. Он принял кубок из рук Басманова.

- Кто тебя разберет, Федор Алексеич! Я никогда таких не видывал. Может, и вправду ты лучше, чем кажешься. Не знаю, что про тебя и думать, но бог свел нас на ратном поле, а потому: во здравие твое!

И он осушил кубок до дна.

- Так, князь! Так, душа моя! Видит бог, я люблю тебя! Еще одну стопу на погибель всех татар, что остались на Руси!

Серебряный был крепок к вину, но после второй стопы мысли его стали путаться. Напиток ли был хмельнее обыкновенного или подмешал туда чего-нибудь Басманов, но у князя голова заходила кругом; заходила кругом, и ничего не стало видно Никите Романовичу; слышалась только бешеная песня с присвистом и топанием да голос Басманова:

- Живей, ребята! Во сне, что ли, поете? Кого хороните, воры!

Когда Серебряный пришел в себя, пение еще продолжалось, но он уже не стоял, а полусидел, полулежал на персидских подушках, Басманов старался, с помощью стремянного, напялить на него женский летник.

- Надевай же свой опашень, боярин, - говорил он, - на дворе уже сыреть начинает!

Песенники в это время, окончив колено, переводили дух. В глазах Серебряного еще рябило, мысли его еще не совсем прояснились, и он готов был вздеть летник, принимая его за опашень, как среди наставшей тишины послышалось протяжное завыванье.

- Это что? - спросил гневно Басманов.

- На Скуратова могиле пес воет! - ответил стремянный, выглянув из шатра.

- Подай сюда лук да стрелу, я научу его выть, когда мы с гостем веселимся.

Но при имени Скуратова Серебряный совершенно отрезвился.

- Постой, Федор Алексеич! - сказал он, вставая, - это Максимов Буян, не тронь его. Он зовет меня на могилу моего названого брата; не в меру я с тобой загулялся; прости, пора мне в путь!

- Да надень же сперва опашень, князь.

- Не на меня шит, - сказал Серебряный, распознавая летник, который протягивал ему Басманов, - носи его сам, как доселе нашивал.

И, не дожидаясь ответа, он плюнул и вышел из шатра.

За ним посыпались проклятия, ругательства и богохульства Басманова; но, не обращая на них внимания, он подошел к могиле Максима, положил поклон своему названому брату и, сопровождаемый Буяном, присоединился к разбойникам, которые под начальством Перстня уже расположились на отдых вокруг пылающих костров.

 

ГЛАВА 28. Расставание

Едва занялась заря, как уж Перстень поднял шайку.

- Ребятушки! - сказал он разбойникам, когда они собрались вокруг него и Серебряного. - Настал мне час расстаться с вами. Простите, ребятушки! Иду опять на Волгу. Не поминайте меня лихом, коли я в чем согрубил перед вами.

И Перстень поклонился в пояс разбойникам.

- Атаман! - заговорила в один голос вольница, - не оставляй нас! Куда мы пойдем без тебя!

- Идите с князем, ребятушки. Вы вашим вчерашним делом заслужили вины свои; можете опять учиниться, чем прежде были, а князь не оставит вас!

- Добрые молодцы, - сказал Серебряный, - я дал царю слово, что не буду уходить от суда его. Вы знаете, что я из тюрьмы не по своей воле ушел. Теперь должен я сдержать мое слово, понести царю мою голову. Хотите ль идти со мною?

- А простит ли он нас? - спросили разбойники.

- Это в божьей воле; не хочу вас обманывать. Может, простит, а может, и нет. Подумайте, потолкуйте меж собою, да и скажите мне, кто идет и кто остается.

Разбойники переглянулись, отошли в сторону и начали вполголоса советоваться. Чрез несколько времени они вернулись к Серебряному.

- Идем с тобой, коли атаман идет!

- Нет, ребятушки, - сказал Перстень, - меня не просите. Коли вы и не пойдете с князем, все ж нам дорога не одна. Довольно я погулял здесь, пора на родину. Да мы же и повздорили немного, а порванную веревку как ни вяжи, все узел будет. Идите с князем, ребятушки, или выберите себе другого атамана, а лучше послушайтесь моего совета, идите с князем; не верится мне после нашего дела, чтобы царь и его и вас не простил!

Разбойники опять потолковали и после краткого совещания разделились на две части. Большая подошла к Серебряному.

- Веди нас! - сказали они, - пусть будет с нами, что и с тобой!..

- А другие-то что ж? - спросил Серебряный.

- Другие выбрали в атаманы Хлопко, мы с ним не хотим!

- Там все, что похуже, остались, - шепнул Перстень князю, - они и дрались-то вчера не так, как эти!

- А ты, - сказал Серебряный, - ни за что не пойдешь со мной?

- Нет, князь, я не то, что другие. Меня царь не простит, не таковы мои винности. Да признаться, и соскучился по Ермаке Тимофеиче; вот уж который год не видал его. Прости, князь, не поминай лихом!

Серебряный сжал руку Перстня и обнял его крепко.

- Прости, атаман, - сказал он, - жаль мне тебя, жаль, что идешь на Волгу; не таким бы тебе делом заниматься.

- Кто знает, князь, - ответил Перстень, и отважный взор его принял странное выражение, - бог не без милости, авось и не всегда буду тем, что теперь!

Разбойники стали приготовляться к походу.

Когда взошло солнце, на берегу речки уже не было видно ни шатра, ни людей Басманова. Федор Алексеевич поднялся еще ночью, чтобы первому принести царю известие об одержанной победе.

Прощаясь с товарищами, Перстень увидел возле себя Митьку.

- Прости ж и ты, губошлеп! - сказал он весело, - послужил ты вчера царю за четверых, не оставит он тебя своей милостью!

Но Митька, как бы в недоумении, почесал затылок.

- Ну что? - спросил Перстень.

- Ничаво! - отвечал лениво Митька, почесывая одною рукой затылок, другою поясницу.

- Ну, ничего так ничего! - И Перстень уже было отошел, как Митька, собравшись с духом, сказал протяжно:

- Атаман, а атаман!

- Что?

- Я в Слободу не хочу!

- Куда ж ты хочешь?

- А с тобой!

- Нельзя со мной; я на Волгу иду.

- Ну и я на Волгу!

- Зачем же не с князем?

Митька подвинул одну ногу вперед и уставился, как бы в замешательстве, на свой лапоть.

- Опричников, что ли, боишься? - спросил насмешливо Перстень.

Митька стал почесывать то затылок, то бока, то поясницу, но не отвечал ничего.

- Мало ты их видел? - продолжал Перстень, - съели они тебя, что ли?

- Нявесту взяли! - проговорил нехотя Митька.

Перстень засмеялся.

- Вишь, злопамятный! не хочет с ними хлеба-соли вести! Ну, примкнись к Хлопку.

- Не хочу, - сказал решительно Митька, - хочу с тобой на Волгу!

- Да я не прямо на Волгу!

- Ну и я не прямо!

- Куда ж ты?

- А куда ты, туда и я!

- Эх, пристал, как банный лист! Так знай же, что мне сперва надо в Слободе побывать!

- Зачем? - спросил Митька и выпучил глаза на атамана.

- Зачем! Зачем! - повторил Перстень, начиная терять терпение, - затем, что я там прошлого года орехи грыз, скорлупу забыл!

Митька посмотрел было на него с удивлением, но тотчас же усмехнулся и растянул рот до самых ушей, а от глаз пустил по вискам лучеобразные морщины и придал лицу своему самое хитрое выражение, как бы желая сказать: меня, брат, надуть не так-то легко; я очень хорошо знаю, что ты идешь в Слободу не за ореховою скорлупою, а за чем-нибудь другим! Однако он этого не сказал, а только повторил, усмехаясь:

- Ну и я с тобой!

- Что с ним будешь делать! - сказал Перстень, пожимая плечами. - Видно, уж не отвязаться от него, так и быть, иди со мной, дурень, только после не пеняй на меня, коли тебя повесят!

- А хоча и повесят! - отвечал Митька равнодушно.

- Ладно, парень. Вот за это люблю! Прощайся же скорей с товарищами, да и в путь!

Заспанное лицо Митьки не оживилось, но он тотчас же начал неуклюже подходить к товарищам и каждого, хотевшего и не хотевшего, чмокнул по три раза, кого добровольно, кого насильно, кого загребая за плечи, кого ухватив за голову.

- Атаман, - сказал Серебряный, - стало, мы с тобой по одной дороге?

- Нет, боярин. Где я пройду, там тебе не проехать. Я в Слободе буду прежде тебя, и если бы мы встретились, ты меня не узнавай; а впрочем, мы и не встретимся; я до твоего приезда уйду; надо только кое-какие дела покончить.

Серебряный догадался, что у Перстня было кое-что спрятано или зарыто в окрестностях Слободы, и не настаивал.

Вскоре два отряда потянулись по двум разным направлениям.

Больший шел за Серебряным вдоль речки по зеленому лугу, еще покрытому следами вчерашней битвы, и за ним, повеся голову и хвост, тащился Буян. Он часто подбегал к Серебряному, жалобно повизгивал и потом оборачивался на свежий могильный холм, пока наконец не скрыли его из виду высокие камыши.

Другой, меньший отряд пошел за Хлопко.

Перстень удалился в третью сторону, а за ним, не спеша и переваливаясь с боку на бок, последовал Митька.

Опустела широкая степь, и настала на ней прежняя тишина, как будто браный гул и не возмущал ее накануне. Только кой-где паслись разбежавшиеся татарские кони да валялись по пожарищу разбросанные доспехи. Вдоль цветущего берега речки жаворонки по-прежнему звенели в небесной синеве, лыски перекликались в густых камышах, а мелкие птички перепархивали, чирикая, с тростника на тростник или, заливаясь песнями, садились на пернатые стрелы, вонзившиеся в землю во время битвы и торчавшие теперь на зеленом лугу, меж болотных цветов, как будто б и они были цветы и росли там уже бог знает сколько времени.

 

ГЛАВА 29. Очная ставка

С неделю после поражения татар царь принимал в своей опочивальне Басманова, только что прибывшего из Рязани. Царь знал уже о подробностях битвы, но Басманов думал, что объявит о ней первый. Он надеялся приписать себе одному всю честь победы и рассчитывал на действие своего рассказа, чтобы войти у царя в прежнюю милость.

Иван Васильевич слушал его со вниманием, перебирая четки и опустив взор на алмазное кольцо, которым был украшен указательный перст его; но когда Басманов, окончив рассказ и тряхнув кудрями, сказал с самодовольным видом:

- Что ж, государь, мы, кажется, постарались для твоей милости!

Иоанн поднял глаза и усмехнулся.

- Не пожалели себя, - продолжал вкрадчиво Басманов, - так уж и ты, государь, не пожалей наградить слугу твоего!

- А чего бы тебе хотелось, Федя? - спросил Иоанн, принимая вид добродушия.

- Да пожалуй меня хоть окольничим, чтобы люди-то не корили.

Иоанн посмотрел на него пристально.

- А чем мне Серебряного пожаловать? - спросил он неожиданно.

- Опальника-то твоего? - сказал Басманов, скрывая свое смущение под свойственным ему бесстыдством, - да чем же, коли не виселицей? Ведь он ушел из тюрьмы да с своими станичниками чуть дела не испортил. Кабы не переполошил он татар, мы бы всех, как перепелов, накрыли.

- Полно, так ли? А я так думаю, что татары тебя в торока ввязали б, как в тот раз, помнишь? Ведь тебе уже не впервой, дело знакомое!

- Знакомое дело за тебя горе терпеть, - продолжал Басманов дерзко, - а вот это незнакомое, чтобы спасибо услышать. Небось тебе и Годунов, и Малюта, и Вяземский не по-моему служат, а наград ты для них не жалеешь.

- И подлинно не по-твоему. Где им плясать супротив тебя!

- Надёжа-государь, - ответил Басманов, теряя терпение, - коли не люб я тебе, отпусти меня совсем!

Басманов надеялся, что Иоанн удержит его; но отсутствие из Слободы, вместо того чтоб оживить к нему любовь Иоанна, охладило ее еще более; он успел от него отвыкнуть, а другие любимцы, особенно Малюта, оскорбленный высокомерием Басманова, воспользовались этим временем, чтоб отвратить от него сердце Иоанна.

Расчет Басманова оказался неверен. Заметно было, что царь забавляется его досадой.

- Так и быть, - сказал он с притворною горестью, - хоть и тошно мне будет без тебя, сироте одинокому, и дела-то государские, пожалуй, замутятся, да уж нечего делать, промаюсь как-нибудь моим слабым разумом. Ступай себе, Федя, на все четыре стороны! Я тебя насильно держать не стану.

Басманов не мог долее скрыть своей злобы. Избалованный прежними отношениями к Иоанну, он дал ей полную волю.

- Спасибо тебе, государь, - сказал он, - спасибо за твою хлеб-соль! Спасибо, что выгоняешь слугу своего, как негодного пса! Буду, - прибавил он неосторожно, - буду хвалиться на Руси твоею лаской! Пусть же другие послужат тебе, как служила Федора! Много грехов взял я на душу на службе твоей, одного греха не взял, колдовства не взял на душу!

Иван Васильевич продолжал усмехаться, но при последних словах выражение его изменилось.

- Колдовства? - спросил он с удивлением, готовым обратиться в гнев, - да кто ж здесь колдует?

- А хоть бы твой Вяземский! - отвечал Басманов, не опуская очей перед царским взором. - Да, - продолжал он, не смущаясь грозным выражением Иоанна, - тебе, видно, одному неведомо, что когда он бывает на Москве, то по ночам ездит в лес, на мельницу, колдовать; а зачем ему колдовать, коли не для того, чтоб извести твою царскую милость?

- Да тебе-то отчего оно ведомо? - спросил царь, пронзая Басманова испытующим оком.

На этот раз Басманов несколько струсил.

- Ведь я, государь, вчера только услышал от его же холопей, - сказал он поспешно. - Кабы услышал прежде, так тогда и доложил бы твоей милости.

Царь задумался.

- Ступай, - сказал он после краткого молчания, - я это дело разберу; а из Слободы погоди уезжать до моего приказа.

Басманов ушел, довольный, что успел заронить во мнительном сердце царя подозрение на одного из своих соперников, но сильно озабоченный холодностью государя.

Вскоре царь вышел из опочивальни в приемную палату, сел на кресло и, окруженный опричниками, стал выслушивать поочередно земских бояр, приехавших от Москвы и от других городов с докладами. Отдав каждому приказания, поговорив со многими обстоятельно о нуждах государства, о сношениях с иностранными державами и о мерах к предупреждению дальнейшего вторжения татар, Иоанн спросил, нет ли еще кого просящего приема?

- Боярин Дружина Андреевич Морозов, - отвечал один стольник, - бьет челом твоей царской милости, просит, чтобы допустил ты его пред твои светлые очи.

- Морозов? - сказал Иоанн, - да разве он не сгорел на пожаре? Живуч старый пес! Что ж? Я снял с него опалу, пусть войдет!

Стольник вышел; вскоре толпа царедворцев раздвинулась, и Дружина Андреевич, поддерживаемый двумя знакомцами, подошел к царю и опустился перед ним на колени.

Внимание всех обратилось на старого боярина.

Лицо его было бледно, дородства много поубавилось, на лбу виден был шрам, нанесенный саблею Вяземского, но впалые очи являли прежнюю силу воли, а на сдвинутых бровях лежал по-прежнему отпечаток непреклонного упрямства.

Вопреки обычаю двора, одежда его была смирная .

Иоанн смотрел на Морозова, не говоря ни слова. Кто умел читать в царском взоре, тот прочел бы в нем теперь скрытую ненависть и удовольствие видеть врага своего униженным; но поверхностному наблюдателю выражение Иоанна могло показаться благосклонным.

- Дружина Андреевич, - сказал он важно, но ласково, - я снял с тебя опалу; зачем ты в смирной одежде?

- Государь, - отвечал Морозов, продолжая стоять на коленях, - не пригоже тому рядиться в парчу, у кого дом сожгли твои опричники и насильно жену увезли. Государь, - продолжал он твердым голосом, - бью тебе челом в обиде моей на оружничего твоего, Афоньку Вяземского!

- Встань, - сказал царь, - и расскажи дело по ряду. Коли кто из моих обидел тебя, не спущу я ему, будь он хотя самый близкий ко мне человек.

- Государь, - продолжал Морозов, не вставая, - вели позвать Афоньку. Пусть при мне даст ответ твоей милости!

- Что ж, - сказал царь, как бы немного подумав, - просьба твоя дельная. Ответчик должен ведать, что говорит истец. Позвать Вяземского. А вы, - продолжал он, обращаясь к знакомцам, отошедшим на почтительное расстояние, - подымите своего боярина, посадите его на скамью; пусть подождет ответчика!

Со времени нападения на дом Морозова прошло более двух месяцев. Вяземский успел оправиться от ран. Он жил по-прежнему в Слободе, но, не ведая ничего об участи Елены, которую ни один из его рассыльных не мог отыскать, он был еще пасмурнее, чем прежде, редко являлся ко двору, отговариваясь слабостью, не участвовал в пирах, и многим казалось, что в приемах его есть признаки помешательства. Иоанну не нравилось удаление его от общих молитв и общего веселья; но он, зная о неудачном похищении боярыни, приписывал поведение Вяземского мучениям любви и был к нему снисходителен. Лишь после разговора с Басмановым поведение это стало казаться ему неясным. Жалоба Морозова представляла удобный случай выведать многое через очную ставку, и вот почему он принял Морозова лучше, чем ожидали царедворцы.

Вскоре явился Вяземский. Наружность его также значительно изменилась. Он как будто постарел несколькими годами, черты лица сделались резче, и жизнь, казалось, сосредоточилась в огненных и беспокойных глазах его.

- Подойди сюда, Афоня, - сказал царь. - Подойди и ты, Дружина. Говори, в чем твое челобитье. Говори прямо, рассказывай все как было.

Дружина Андреевич приблизился к царю. Стоя рядом с Вяземским, но не удостоивая его взгляда, он подробно изложил все обстоятельства нападения.

- Так ли было дело? - спросил царь, обращаясь к Вяземскому.

- Так! - сказал Вяземский, удивленный вопросом Иоанна, которому давно все было известно. Лицо Ивана Васильевича омрачилось.

- Как отчаялся ты на это? - сказал он, устремив на Вяземского строгий взор, - разве я дозволяю разбойничать моим опричникам?

- Ты знаешь, государь, - ответил Вяземский, еще более удивленный, - что дом разграблен не по моему указу, а что я увез боярыню, на то было у меня твое дозволение!

- Мое дозволение? - произнес царь, медленно выговаривая каждое слово. - Когда я дозволял тебе?

Тут Вяземский заметил, что напрасно хотел опереться на намек Ивана Васильевича, сделанный ему иносказательно во время пира, намек, вследствие которого он почел себя вправе увезти Елену силою. Не отгадывая еще цели, с какою царь отказывался от своих поощрений, он понял, однако, что надобно изменить образ своей защиты. Не из трусости и не для сохранения своей жизни, которая, при переменчивом нраве царя, могла быть в опасности, решился Вяземский оправдаться. Он не потерял еще надежды добыть Елену, и все средства казались ему годными.

- Государь, - сказал он, - я виноват перед тобой, ты не дозволял мне увезти боярыню. Вот как было дело. Послал ты меня к Москве, снять опалу с боярина Морозова, а он, ты знаешь, издавна держит на меня вражду за то, что еще до свадьбы спознался я с женою его. Как прибыл я к нему в дом, он и порешил вместе с Никитой Серебряным извести меня. После стола они с холопями напали на нас предательским обычаем; мы же дали отпор, а боярыня-то Морозова, ведая мужнину злобу, побоялась остаться у него в доме и упросила меня взять ее с собою. Уехала она от него вольною волею, а когда я в лесу обеспамятовал от ран, так и досель не знаю, куда она девалась. Должно быть, нашел ее боярин и держит где-нибудь взаперти, а может быть, и со свету сжил ее! Не ему, - продолжал Вяземский, бросив ревнивый взор на Морозова, - не ему искать на мне бесчестия. Я сам, государь, бью челом твоей милости на Морозова, что напал он на меня в доме своем вместе с Никитой Серебряным!

Царь не ожидал такого оборота. Клевета Вяземского была очевидна, но в расчет Иоанна не вошло ее обнаружить. Морозов в первый раз взглянул на врага своего.

- Лжешь ты, окаянный пес! - сказал он, окидывая его презрительно с ног до головы, - каждое твое слово есть негодная ложь; а я в своей правде готов крест целовать! Государь! вели ему, окаянному, выдать мне жену мою, с которою повенчан я по закону христианскому!

Иоанн посмотрел на Вяземского.

- Что скажешь ты на это? - спросил он, сохраняя хладнокровную наружность судьи.

- Я уже говорил тебе, государь, что увез боярыню по ее же упросу; а когда я на дороге истек кровью, холопи мои нашли меня в лесу без памяти. Не было при мне ни коня моего, ни боярыни, перенесли меня на мельницу, к знахарю; он-то и зашептал кровь. Боле ничего не знаю.

Вяземский не думал, что, упоминая о мельнице, он усилит в Иоанне зародившееся подозрение и придаст вероятие наговору Басманова; но Иоанн не показал вида, что обращает внимание на это обстоятельство, а только записал его в памяти, чтобы воспользоваться им при случае; до поры же до времени затаил свои мысли под личиною беспристрастия.

- Ты слышал? - сказал он Вяземскому, - боярин Дружина готов в своих речах крест целовать? Как очистишься перед ним?

- Боярин волен говорить, - ответил Вяземский, решившийся во что бы ни стало вести свою защиту до конца, - он волен клепать на меня, а я ищу на нем моего увечья и сам буду в правде моей крест целовать.

По собранию пробежал ропот. Все опричники знали, как совершилось нападение, и сколь ни закоренели они в злодействе, но не всякий из них решился бы присягнуть ложно.

Сам Иоанн изумился дерзости Вяземского; но в тот же миг он понял, что может через нее погубить ненавистного Морозова и сохранить при том вид строгого правосудия.

- Братия! - сказал он, обращаясь к собранию, - свидетельствуюсь вами, что я хотел узнать истину. Не в обычае моем судить, не услышав оправдания. Но в одном и том же деле две стороны не могут крест целовать. Один из противников солживит свою присягу. Я же, яко добрый пастырь, боронящий овцы моя, никого не хочу допустить до погубления души. Пусть Морозов и Вяземский судятся судом божиим. От сего числа через десять ден назначаю им поле, здесь в Слободе, на Красной площади. Пусть явятся с своими стряпчими и поручниками. Кому бог даст одоление, тот будет чист и передо мною, а кто не вынесет боя, тот, хотя бы и жив остался, тут же приимет казнь от рук палача!

Решение Иоанна произвело в собрании сильное впечатление. Во мнении многих оно равнялось для Морозова смертному приговору. Нельзя было думать, чтобы престарелый боярин устоял против молодого и сильного Вяземского. Все ожидали, что он откажется от поединка или, по крайней мере, попросит позволения поставить вместо себя наемного бойца. Но Морозов поклонился царю и сказал спокойным голосом:

- Государь, пусть будет по-твоему! Я стар и хвор, давно не надевал служилой брони; но в божьем суде не сила берет, а правое дело! Уповаю на помощь господа, что не оставит он меня в правом деле моем, покажет пред твоею милостью и пред всеми людьми неправду врага моего!

Услыша царский приговор, Вяземский было обрадовался, и очи его уже запылали надеждой; но уверенность Морозова немного смутила его. Он вспомнил, что, по общепринятому понятию, в судном поединке бог неминуемо дарует победу правой стороне, и невольно усумнился в своем успехе.

Однако, подавив минутное смущение, он также поклонился царю и произнес:

- Да будет по-твоему, государь!

- Ступайте, - сказал Иоанн, - ищите себе поручников, а через десять ден, с восходом солнца, будьте оба на Красной площади, и горе тому, кто не выдержит боя!

Бросив на обоих глубокий необъяснимый взор, царь встал и удалился во внутренние покои, а Морозов вышел из палаты, полный достоинства, в сопровождении своих знакомцев, не глядя на окружающих его опричников.

 

ГЛАВА 30. Заговор на железо

На следующий день Вяземский уехал к Москве.

Во всякое другое время, готовясь к поединку, он положился бы на свою силу и ловкость; но дело шло об Елене. Поединок был не простой; исход его зависел от суда божия, а князь знал свою неправость, и сколь ни показался бы ему Морозов презрителен в обыкновенной схватке, но в настоящем случае он опасался небесного гнева, страшился, что во время боя у него онемеют или отымутся руки. Опасение это было тем сильнее, что недавно зажившие раны еще причиняли ему боль и что по временам он чувствовал слабость и изнеможение. Князь не хотел ничем пренебрегать, чтоб упрочить за собою победу, и решился обратиться к знакомому мельнику, взять у него какого-нибудь зелья и сделать чрез колдовство удары свои неотразимыми.

Полный раздумья и волнений, ехал он но лесу шагом, наклоняясь время от времени на седле и разбирая тропинки, заросшие папоротником. После многих поворотов попал он на более торную дорогу, осмотрелся, узнал на деревьях заметы и пустил коня рысью. Вскоре послышался шум колеса. Подъезжая к мельнице, князь вместе с шумом стал различать человеческий говор. Он остановился, слез с седла и, привязав коня в орешнике, подошел к мельнице пешком. У самого сруба стоял чей-то конь в богатой сбруе. Мельник разговаривал с стройным человеком, но Вяземский не мог видеть лица его, потому что незнакомец повернулся к нему спиною, готовясь сесть в седло.

- Будешь доволен, боярин, - говорил ему мельник, утвердительно кивая головою, - будешь доволен, батюшка! Войдешь опять в царскую милость, и чтобы гром меня тут же прихлопнул, коли не пропадет и Вяземский, и все твои вороги! Будь спокоен, уж противу тирлича-травы ни один не устоит!

- Добро, - отвечал посетитель, взлезая на коня, - а ты, старый черт, помни наш уговор: коли не будет мне удачи, повешу тебя как собаку!

Голос показался Вяземскому знаком, но колесо шумело так сильно, что он остался в недоумении, кто именно был говоривший.

- Как не быть удаче, как не быть, батюшка, - продолжал мельник, низко кланяясь, - только не сымай с себя тирлича-то; а когда будешь с царем говорить, гляди ему прямо и весело в очи; смело гляди ему в очи, батюшка, не показывай страху-то; говори ему шутки и прибаутки, как прежде говаривал, так будь я анафема, коли опять в честь не войдешь!

Всадник повернул коня и, не замечая Вяземского, проехал мимо его рысью.

Князь узнал Басманова, и ревнивое воображение его закипело. Занятый одною мыслью об Елене, он не обратил внимания на речи мельника, но, услышав свое имя, подумал, что видит в Басманове нового неожиданного соперника.

Мельник между тем, проводив глазами Басманова, присел на заваленку и принялся считать золотые деньги. Он весело ухмылялся, перекладывая их с ладони на ладонь, как вдруг почувствовал на плече своем тяжелую руку.

Старик вздрогнул, вскочил на ноги и чуть не обмер от страха, когда глаза его встретились с черными глазами Вяземского.

- О чем ты, колдун, с Басмановым толковал? - спросил Вяземский.

- Ба… ба… батюшка! - произнес мельник, чувствуя, что ноги под ним подкашиваются, - батюшка, князь Афанасий Иваныч, как изволишь здравствовать?

- Говори! - закричал Вяземский, схватив мельника за горло и таща его к колесу, - говори, что вы про меня толковали? И он перегнул старика над самым шумом.

- Родимый! - простонал мельник, - все скажу твоей милости, все скажу, батюшка, отпусти лишь душу на покаяние.

- Зачем приезжал к тебе Басманов?

- За корнем, батюшка, за корнем! А я ведь знал, что ты тут, я знал, что ты все слышишь, батюшка; затем-то я и говорил погромче, чтобы ведомо тебе было, что Басманов хочет погубить твою милость!

Вяземский отшвырнул мельника от става.

Старик понял, что миновался первый порыв его гнева.

- Какой же ты, родимый, сердитый! - сказал он, поднимаясь на ноги. - Говорю тебе, я знал, что твоя милость близко; я с утра еще ожидал тебя, батюшка!

- Ну, что же хочет Басманов? - спросил князь смягченным голосом.

Мельник между тем успел совершенно оправиться.

- Да, вишь ты, - сказал он, придавая лицу своему доверчивое выражение, - говорит Басманов, что царь разлюбил его, что тебя, мол, больше любит и что тебе, да Годунову Борису Федорычу, да Малюте Скурлатову только и идет от него ласка. Ну, и пристал ко мне, чтобы дал ему тирлича. Дай, говорит, тирлича, чтобы мне в царскую милость войти, а их чтобы разлюбил царь и опалу чтобы на них положил! Что ты будешь с ним делать! Пристал с ножом к горлу, вынь да положь; не спорить мне с ним! Ну и дал я ему корешок, да и корешок-то, батюшка, дрянной. Так, завалящий корешишка дал ему, чтобы только жива оставил. Стану я ему тирлича давать, чтобы супротив тебя его царь полюбил!

- Черт с ним! - сказал равнодушно Вяземский. - Какое мне дело, любит ли царь его или нет! Не за тем я сюда приехал. Узнал ли ты что, старик, про боярыню?

- Нет, родимый, ничего не узнал. Я и гонцам твоим говорил, что нельзя узнать. А уж как старался-то я для твоей милости! Семь ночей сряду глядел под колесо. Вижу, едет боярыня по лесу, сам-друг со старым человеком; сама такая печальная, а стар человек ее утешает, а боле ничего и не видно; вода замутится, и ничего боле не видно!

- Со старым человеком? Стало быть, с Морозовым? С мужем своим?

- Нет, не должно быть: Морозов будет подороднее, да и одежа-то его другая. На этом простой кафтан, не боярский; должно быть, простой человек!

Вяземский задумался.

- Старик! - сказал он вдруг, - умеешь ты сабли заговаривать?

- Как не уметь, умею. Да тебе на что, батюшка? Чтобы рубила сабля али чтоб тупилась от удара?

- Вестимо, чтобы рубила, леший!

- А то, бывает, заговаривают вражьи сабли, чтобы тупились али ломались о бронь…

- Мне не вражью саблю заговаривать, а свою. Я буду биться на поле, так надо мне во что бы ни стало супротивника убить, слышишь?

- Слышу, батюшка, слышу! Как не слышать! - И старик начал про себя думать: «С кем же это он будет биться? Кто его враги? Уж не с Басмановым ли? Навряд ли! Он сейчас о нем отзывался презрительно, а князь не такой человек, чтоб умел скрывать свои мысли. Разве с Серебряным?» Но мельник знал через Михеича, что Серебряный вкинут в тюрьму, а от посланных Вяземского, да и от некоторых товарищей Перстня слышал, что станичники освободили Никиту Романыча и увели с собой; стало быть, не с Серебряным. Остается один боярин Морозов. Он за похищение жены мог вызвать Вяземского. Правда, он больно стар, да и в судном поединке дозволяется поставить вместо себя другого бойца. «Стало быть, - расчел мельник, - князь будет биться или с Морозовым, или с наймитом его».

- Дозволь, батюшка, - сказал он, - воды зачерпнуть, твоего супостата посмотреть!

- Делай как знаешь, - возразил Вяземский и сел, в раздумье, на сваленный пень.

Мельник вынес из каморы бадью, опустил ее под самое колесо и, зачерпнув воды, поставил возле князя.

- Эх, эх! - сказал он, нагнувшись над бадьей и глядя в нее пристально, - видится мне твой супротивник, батюшка, только в толк не возьму! Больно он стар. А вот и тебя вижу, батюшка, как ты сходишься с ним…

- Что ж? - спросил Вяземский, тщетно стараясь увидеть что-нибудь в бадье.

- Ангелы стоят за старика, - продолжал мельник таинственно и как бы сам удивленный тем, что он видит, - небесные силы стоят за него; трудно будет заговорить твою саблю!

- А за меня никто не стоит? - спросил князь с невольною дрожью.

Мельник смотрел все пристальнее, глаза его сделались совершенно неподвижны; казалось, он, начав морочить Вяземского, был поражен действительным видением и ему представилось что-то страшное.

- И у твоей милости, - сказал он шепотом, - есть защитники… А вот теперь уж ничего не вижу, вода потемнела!

Он поднял голову, и Вяземский заметил, что крупный пот катился со лба его.

- Есть и у тебя защитники, батюшка, - прошептал он боязливо. - Можно будет заговорить твое оружие.

- На, - сказал князь, вынимая из ножен тяжелую саблю, - на, заговаривай!

Мельник перевел дух, разгреб руками яму и вложил в нее рукоять сабли. Затоптав землю, он утвердил лезвеё острием вверх и начал ходить кругом, причитывая вполголоса:

- «Выкатило солнышко из-за моря Хвалынского, восходил месяц над градом каменным, а в том граде каменном породила меня матушка и, рожая, приговаривала: будь ты, мое дитятко, цел-невредим - от стрел и мечей, от бойцов и борцов. Опоясывала меня матушка мечом-кладенцом. Ты, мой меч-кладенец, вертись и крутись, ты вертись и крутись, как у мельницы жернова вертятся, ты круши и кроши всяку сталь, и уклад, и железо, и медь; пробивай, прорубай всяко мясо и кость; а вражьи удары чтобы прядали от тебя, как камни от воды, и чтобы не было тебе от них ни царапины, ни зазубрины! Заговариваю раба Афанасья, опоясываю мечом-кладенцом. Чур слову конец, моему делу венец!»

Он вытащил саблю и подал ее князю, отряхнув с рукояти землю и бережно обтерев ее полою.

- Возьми, батюшка, князь Афанасий Иваныч. Будет она тебе служить, лишь бы супротивник твой свою саблю в святую воду не окунул!

- А если окунет?

- Что ж делать, батюшка! Против святой воды наговорное железо не властно. Только, пожалуй, и этому пособить можно. Дам я тебе голубца болотного, ты его в мешочке на шею повесь, так у ворога своего глаза отведешь.

- Подавай голубец! - сказал Вяземский.

- Изволь, батюшка, изволь; для твоей княжеской милости и голубца не пожалею.

Старик сходил опять в камору и принес князю что-то зашитое в тряпице.

- Дорого оно мне досталось, - сказал он, как бы жалея выпустить из рук тряпицу, - трудно его добывать. Как полезешь за ним не в урочный час в болото, такие на тебя нападут страхи, что господи упаси!

Князь взял зашитый предмет и бросил мельнику мошну с золотыми.

- Награди господь твою княжескую милость! - сказал старик, низко кланяясь. - Только, батюшка, дозволь еще словцо тебе молвить: теперь уже до поединка-то в церковь не ходи, обедни не слушай; не то, чего доброго! и наговор-то мой с лезвея соскочит.

Вяземский ничего не отвечал и направился было к месту, где привязал коня, но вдруг остановился.

- А можешь ты, - сказал он, - наверно узнать, кто из нас жив останется?

Мельник замялся.

- Да, должно быть, ты, батюшка! Как тебе живу не остаться! Я тебе и прежде говаривал: не от меча твоей милости смерть написана! - Посмотри еще раз в бадью!

- Что ж еще смотреть, батюшка! Теперь ничего не увидишь, и вода-то уж помутилась.

- Зачерпни свежей воды! - сказал Вяземский повелительно.

Мельник повиновался нехотя.

- Ну, что там видно? - спросил князь нетерпеливо.

Старик с приметным отвращением нагнулся над бадьею.

- Ни тебя не видно, батюшка, ни супротивника твоего! - сказал он, бледнея, - видна площадь, народу полна; много голов на кольях торчит; а в стороне костер догорает и человеческие кости к столбу прикованы!

- Чьи головы на кольях торчат? - спросил Вяземский, пересиливая невольный страх.

- Не вижу, батюшка, все опять помутилось; один костер еще светится, да кости чьи-то висят у столба!

Мельник с усилием поднял голову и, казалось, с трудом отвел взор от бадьи. Его дергали судороги, пот катился с лица его; он, стоная и охая, дотащился до завалины и упал на нее в изнеможении.

Вяземский отыскал своего коня, сел в седло и, полный раздумья, поехал к Москве.

 

 Князь Серебряный (Главы 1 – 10)
 Князь Серебряный (Главы 11 – 20)
 Князь Серебряный (Главы 21 – 30)
 Князь Серебряный (Главы 31 – 40)