Мир сказок
Мир сказок

На главную - Кассиль Лев Абрамович - Великое противостояние. Книга вторая. Свет Москвы

Великое противостояние. Книга вторая. Свет Москвы

Глава 1

Канун летнего солнцестояния

Не знаю, как там у них на Марсе, но на Земле у нас жизнь была в этот вечер чудо как хороша! Трубили горны, били барабаны в подмосковных лесах. Из походов возвращались в лагеря пионеры. И с голоса их училось новым песням переимчивое эхо.

По загородному шоссе на зеленой дамбе канала катили из Москвы резвые грузовички. Гремели на них детские цинковые ванны. Вразнобой подпрыгивали перекувырнутые стулья. Трехколесные велосипеды барахтались, безнадежно запутавшись в гамаках. Стоймя ехали полосатые матрацы. Все ерзало и громыхало, проносясь через переезды под покровительством полосатых же шлагбаумов…

Люди ехали на дачу. Был субботний вечер, а завтра по календарю начиналось лето.

Отправилась и я в поход со своими пионерами.

Мы плыли на лодке по светлой, покойной воде. Прошли вдалеке, возвращаясь в Москву из дневного рейса с Волги, белые теплоходы. На берегу за лесом играли в лагерях вечернюю зорю. Солнце село за дальние луга незамутненным, обещая на завтра хороший день. И радостно было знать, что утром, чуть снова взойдет оно, нам наконец откроются некоторые веселые тайны - те, что мы загадали для себя именно на этот день почти год назад.

Но у меня самой были к тому же особые основания считать сегодня жизнь прекрасной и ожидать, что завтра она будет еще лучше…

Утром я получила телеграмму от Амеда. Он дал ее с дороги, из Чкалова. Ясно и уже не раз представляла я себе, как он легко соскочил с подножки вагона, когда поезд еще не остановился, пробежал, всех обгоняя, по перрону, ловкий, смуглолицый, привставая на носки, вскидывая из-под длинных косых бровей блестящие глаза, ища вывеску «Телеграф». А потом, закусив тонкую губу, старательно выводил автоматической ручкой, которой так гордился: «Встречай воскресенье проведем вместе день противостояния самый большой день в году». «Эге, джигиты, видно, стали разбираться в звездах! - подумала я. - Мои астрономические увлечения захватили и Амеда». Хотя пока еще он явно путал противостояния планет и солнцестояние, которое наступало завтра.

Почти два года прошло с того дня, как мы встретились с ним на пароходе «Киров» в Каспийском море. Это было как раз в день великого противостояния Марса. И долго мы с Амедом смотрели в тот вечер с борта корабля на круглую ярко-красную, словно смородинка, звезду, низко плывшую над горячим малахитовым горизонтом Каспия. Я рассказала ему тогда о Расщепее, о дружбе с ним, о звездах и, когда наступила ночь, долго водила моего нового знакомого по звездным дорожкам Вселенной. Зато потом, в Туркмении, Амед стал моим верным проводником в прогулках по незнакомой и очень интересной земле. Мы очень подружились в то лето. И брат мой Георгий брал нас с собой в далекие поездки по пескам, где он разведывал будущие пути воды. Жарко было там и пронзительно сухо. Все вокруг жаждало воды, все молило о влаге - и сухая, потрескавшаяся земля, и пески, горячие, как зола, и испепеленные листья, - все шелестело: «Су!.. Су!..» А «су» по-туркменски - это вода. И Георгий рассказывал о том, как через черные пески Каракумов побежит свежая вода, когда построят канал, которым соединят Мургаб с Амударьей и Теджен с Мургабом. Мы ездили верхом. Амед научил меня правильно держаться на лошади. А лошади там были замечательные - статные, гордо ступающие. Нас сопровождали туркмены, старики в халатах и огромных шапках «тельпеках», похожих на косматый воз сена. Молодые джигиты носили толстовки, из верхних карманов которых торчали вечные ручки - это была в аулах, видимо, общая новая мода, - на юношах были галифе, но на ногах не сапоги, а легкие туфли вроде чувяк. Меня удивляло, что многие из юношей продолжают носить большие косматые шапки. Носил иногда такую и Амед; он объяснял мне, что в этой шапке не болит от солнца голова.

Старики уважали моего брата и говорили, что Москва велела ему привести воду в пустыню. Застенчивые и бесшумные туркменские женщины, повязав головы халатами своих мужей, издали следили за нами, когда мы бродили по берегам желто-водного Мургаба, любуясь высокими тростниками на плавнях… Амед познакомил меня со своими родными. Отца уже давно не было в живых. Его много лет назад убили богатые баи-кулаки, пытавшиеся восстать против Советской власти. Отец Амеда был, по рассказам, веселым и отважным человеком. И когда ему отказали в невесте, требуя за нее огромный выкуп - калым, непосильный для бедняка, он среди бела дня похитил свою любимую Огюльсолтан. Мать Амеда, Огюльсолтан, высокая, тонкобровая, как сын, хорошо знала Георгия, работала в совхозе и была членом горсовета. Сперва она мне показалась гордой и неприязненной, а потом мы с ней сошлись по-хорошему. Я ей показала новые свои собственные вышивки и научила ее вышивать крестиком. И пока я гостила у брата, почти каждый день заходила к ним. Однажды, когда мы сидели и пили зеленый чай из широких пиал, мать Амеда, вздохнув и отведя в сторону глаза, вдруг заговорила о том, что было время, когда они жили в кибитке, а теперь дом у них очень хороший и просторный, всего в нем достаточно, но нет в доме гелин. Амед недовольно свел брови. «Что такое гелин?» - спросила я у него, когда мать вышла. Он очень покраснел, а потом сказал: «А ну, не обращай, тебя прошу, на это внимание. Глупый разговор! Зачем тебе знать…» Но я почувствовала, что он хочет скрыть от меня что-то, и так пристала к Амеду, что в конце концов он сказал: «Ну, гелин - это по-нашему значит невестка… Ай, глупый разговор!» И он весь залился краской. Тут уж мне стало очень смешно. Уж не меня ли прочила на будущее мать Амеда в свои невестки? Я посмотрела на Амеда и стала хохотать. Амед сперва смотрел на меня очень строго и обиженно, а потом тоже стал смеяться. И, конечно, больше мы об этом никогда не говорили. Мы очень хорошо дружили с Амедом. А когда кончилось лето, надо было вернуться в Москву, в школу, мне было жалко расставаться с Амедом, хотя меня и тянуло уже домой. Но мы обещали писать друг другу и сохранить дружбу навсегда-навсегда.

Без малого два года прошло с тех пор. И мы не виделись. Я не смогла поехать на другое лето в Туркмению, потому что меня приняли в комсомол, я стала вожатой юных пионеров и жила в лагере под Москвой. Амед тоже не приезжал. Но мы с ним аккуратно переписывались. Сперва мы обменивались письмами редко, посылали их через определенные сроки и строго следили за очередью, а потом стали писать все чаще и чаще, не чванясь друг перед другом, писали, когда хочется, писали обо всем - о каждой новой прочитанной книжке, об интересной кинокартине. Я начинала огорчаться, если письмо от Амеда задерживалось почему-нибудь на несколько дней и не приходило тогда, когда я его ждала. Писал он подробно, очень вежливо. И было что-то не совсем привычное в чуточку неуклюжей изысканности его писем. Это мне тоже нравилось. Ромка Каштан не смог бы так писать… И подруги мои знали, что у меня есть где-то далеко друг джигит, который шлет мне письма. Очень хотелось иногда показать моим любопытным подругам какое-нибудь письмо Амеда. Но мне казалось, что этим бы я нарушила обет взаимного доверия. Я уже знала всех друзей Амеда, была в курсе всех его дел и даже волновалась, когда заболел любимый жеребенок Амеда, ахалтекинец Дюльдяль, - о нем Амед писал в каждом письме с такой восторженной нежностью, что меня почему-то порой это уже начинало чуточку злить… Тогда я ему нарочно описывала, как мы ходили в кино вдвоем с Ромкой Каштаном и как смешно Ромка сказал про одного киноартиста, что он чересчур много хлопочет физиономией, а про нашего историка в школе - что он даже бутерброды ест исторические: бородинский хлеб с полтавской колбасой.

Но на Амеда это не действовало, и в следующем письме он писал: «Пожалуйста, передай привет моего сердца твоим добрым друзьям и мудрому, красноречивому товарищу Р. Каштану. Мой Дюльдяль стал такой крепкий, что сегодня совсем оборвал привязь. Он стал очень красивый. Я считаю, что лучше такого коня у нас в Туркмении нет. Я хотел бы, чтобы ты видела его, какой он красивый…»

В ответ на это я писала Амеду о разных своих звездных делах, о занятиях в астрономическом кружке Дома пионеров, ставила на верху письма, в уголке, знаки Зодиака, смотря по тому, какой был месяц на дворе. Вообще мне хотелось показать ему, что он имеет дело с девушкой культурной и недюжинной, чтобы он там не очень зазнавался со своими лошадьми. Но Амед тоже, видно, был не промах. За эти два года он, судя по письмам, очень развился. В письмах его теперь было все меньше и меньше ошибок. Все более пылко и восторженно описывал Амед своего Дюльдяля. Тут он становился совсем поэтом. И однажды я была изрядно озадачена, когда, получив очередное письмо и от нетерпения, по своей плохой привычке, заглянув сразу на вторую страницу, прочла в конце ее: «Я покрываю поцелуями твою голову…» От негодования я даже растерялась. Кто ему позволил так писать! Но, прочтя первую строку следующей странички, я все поняла. «О мой дорогой Дюльдяль, - было написано там, - если бы нашелся человек, который захотел купить тебя ценой своей души, то и эта цена для тебя была бы низкой…» Так все это относилось к Дюльдялю! Ну, это другое дело. Но, не скрою, я почувствовала тотчас же некоторую досаду и разочарование. А Амед писал: «Я не жалею о деньгах, которые истратил на тебя, ни о зеленом клевере, ни о том беспокойстве, которое ты мне доставил, когда я думал, что ты пропал… Дюльдяль! Я вырастил его из жеребенка. Я даю ему каждый вечер сорок мер зерна. Он пьет из тщательно выструганной чашки свежую ключевую воду. Он ржет, взбираясь на скалы. Он стремится к битве, как стрела. Я украсил его убор двумя бубенчиками, чтобы ему не было скучно в его конюшне. Бархатной попоны на спину мало для такого коня! Серебряных подков с золотыми гвоздями слишком мало для него. О мой Дюльдяль! Живи долго и наслаждайся жизнью!..»

Сперва я сердито подумала, что письмо это правильнее было адресовать не мне, в Москву, а Дюльдялю, на конюшню. Но, когда я прочла его еще раз, сердце мое смягчилось. Очень уж красиво и совсем по-своему писал Амед. У нас бы никто из мальчишек так не написал. И так как речь тут шла не обо мне, а о лошади, я в этот раз решилась похвастать письмом перед Ромкой Каштаном и прочла ему вслух место о Дюльдяле.

- Он у тебя что - ашуг, народный сказитель? - спросил, выслушав, Ромка. - Минуточку. Прочти-ка еще раз это место о серебряных подковах и золотых гвоздях. Ну, так и есть! Узнаю следы знакомых подков. Это у них есть такое сказание. Забыл, как называется. Там герой с конем говорит. Я помню - это было в журнале, когда туркменские писатели приезжали. О, на коне с такими подковами и я бы тоже далеко ускакал!.. Поверь.

Я тогда так обиделась на Амеда, что долго ему не отвечала и выдержала характер, пока не пришло из Туркмении уже третье письмо, полное такой тревоги, озабоченности и дружбы, что я, ругательски себя ругая за молчание, ответила Амеду письмом на шестнадцати страницах.

И вот завтра он приедет. Каким он стал? Может быть, совсем не таким, как я напридумала себе? Ему уже теперь семнадцать с лишним лет, он на полтора года старше меня. Интересно, как мы с ним встретимся завтра! В последнем письме он намекал, что давно хочет спросить меня о чем-то очень важном, но откладывает это до встречи. Только бы успеть вернуться в Москву вовремя! Но я все рассчитала.

В справочной я узнала, что поезд, на котором ехал Амед, придет в Москву завтра, в четыре часа десять минут дня. Значит, мы вполне успеем вернуться домой из похода. И не отменять же было поход, когда мои пионеры ждали этого дня с таким нетерпением!

Вот они плывут со мной, мои забияки-зодиаки, как дразнят их в нашем отряде. Впереди, на самом носу лодки, устроился, конечно, Игорь Малинин. Он первым забрался туда и теперь лежит на спине, нога на ногу, закинув голову над водой и морща короткий нос, но не двигая пушистыми ресницами, глядит серыми глазищами своими в небо, залитое сиреневыми красками вечерней зари. Поставив одну ногу, положив на ее колено другую, Игорек носком сандалии вычерчивает в небе воображаемые, одному ему понятные вензеля, сосет травинку, вынимает ее изо рта, зажав между двумя вытянутыми пальцами, как сигару, надув щеки, шумно выпускает подразумеваемый дым и говорит:

- Нет, как хотите (пф-ф-ф…), а я люблю походную жизнь (пф-ф-ф…).

И он снова затягивается травинкой. Я знаю, хотя Игорек, как зовут его у нас, плывет с нами на старой рыбачьей шлюпке, взятой на день в соседней деревне, сам он сейчас, должно быть, далеко от нас: что бы он ни делал, каждое занятие имеет для него еще второй смысл, какое-то значение, не всегда нам понятное, но делающее для него все по-своему интересным. Когда он в лагере завтракал, я видела, что он сперва делает в каше какие-то каналы, как на Марсе, потом исследует их или ест кашу по квадратам либо кругам. Однажды я шла за ним по улице, а он не видел меня. Чего только он не успел вообразить себе, пока прошел два квартала! То он двигался, расправив руки, как крылья, тихонько жужжа под нос и, очевидно, воображая себя самолетом; то размахивал руками, загребая поочередно левой и правой, видя себя с веслом байдарки. Заметив лужу далеко в стороне от своего пути, свернул к ней, разбежался, перепрыгнул. Потом вдруг нарочно захромал; найдя палку, зажав ее под коленом скрюченной ноги и прихватив конец ступней, ковылял, как на деревяшке… Затем отбросил палку и шел, балансируя руками, по краю тротуара, по узенькой каменной кромке, как канатоходец. Когда надо было пересекать улицу, мощенную брусчаткой, он перешел ее ходом шахматного коня - два камня прямо, один наискосок.

Нелегко мне дался в нашем пионерском отряде этот Игорек! Сперва с ним сладу не было: порывистый, живой, готовый каждую секунду вспыхнуть, взорваться, он долго не хотел признавать моего авторитета. В лагере, где я в прошлом году в первый раз стала работать вожатой, у меня было немало хлопот с ним. Но мне он пришелся по душе своим жадным, неуемным интересом ко всему на свете. Он жаждал деятельности и приключений. Все он хотел знать, все его касалось. Фантазия у него была необузданная и упрямая. Что-нибудь вообразив себе, он уже сам верил в придуманное. И, может быть, именно то, что я с верой относилась к его мечтам, привлекало ко мне Игоря. Мальчуган почувствовал во мне родственную душу мечтательницы. А маленький телескоп, который завещал мне Расщепей, окончательно решил дело в мою пользу.

С другими было легче. Девочки сразу привязались ко мне, узнав, что я снималась в кино, а мальчики были потрясены моими астрономическими познаниями.

Ребята из лагеря жили с нами по соседству, в новых домах Гидротреста, где брат Георгий, которого должны были скоро вызвать в Москву, выхлопотал квартиру себе и нам. И учились почти все они в нашей школе. Поэтому с осени прошлого года, по предложению наших комсомольцев, я стала вожатой их отряда в четвертом «А» классе. Отряд у меня был дружный, деятельный, но основным ядром его была моя лагерная шестерка.

Все они занимались в астрономическом кружке районного Дома пионеров. За это их и прозвали шутя зодиаками. А уж мы сами наделили членов нашего кружка шуточными прозвищами.

Игоря Малинина прозвали за его порывистость, упрямство и бодливый характер, сочетавшийся с нежной привязчивостью, Козерогом. Курчавого лобастого Изю Крука, братишку моей подруги Сони Крук, окрестили Тельцом. Медлительно-многословного Дёму Стрижакова прозвали Водолеем, а ехидный, всегда во всем сомневающийся Витя Минаев снискал прозвище Скорпиона.

Были еще у нас Весы - две неразлучные подружки Галя Урванцева и Люда Сокольская. Они ходили всегда вместе под ручку или обнявшись, заплетали в свои косички ленты одинакового цвета, но очень ревновали меня друг к другу и на прогулках повисали на мне с двух сторон, старательно, обеими руками держа меня под руку и локтями отбивая всех других, покушавшихся на почетное место возле вожатой.

Они и сейчас сидели возле меня - слева и справа - на задней банке нашей лодки, тесно прижавшись к моим плечам, и мешали мне править. Греб Дёма Стрижаков.

Лодка наша тихо скользила по гладкой вечерней воде. Теплые сумерки спустились на водохранилище. Было так хорошо и привольно, такая задумчивая тишина объяла весь этот душистый, зеленый простор берегов и замершую воду, что не хотелось говорить, и все мы молчали, только чуть слышно поскрипывали уключины весел да балакали свое «тир-лир-люрлю» струйки подле бортов шлюпки.

 

Глава 2

Наши «загадалки»

Мы плыли на наш заповедный островок. Еще год назад мы сговорились, что придем сюда встретить день летнего солнцестояния - начало лета.

Экзамены уже прошли. Часть ребят разъехалась, а мы должны были попасть в лагерь во вторую смену, и я продолжала встречаться со своими пионерами. Мы давно уже готовились к сегодняшнему походу. Родители сперва не очень соглашались пустить своих ребят в эту экскурсию без взрослых, только со мной одной. Но, в конце концов, я как-никак была все-таки вожатой и перешла сейчас уже в девятый класс.

И родители разрешили. Правда, пришлось скрыть от них, что мы отправимся на островок. Сказано было, что мы поедем поездом до Борок, а там пройдем пешком через Кореваново до водохранилища и на берегу его разобьем палатку, где и заночуем. А утром, встретив восход солнца, отпразднуем летнее солнцестояние и в обед вернемся с поездом домой. В Доме пионеров нам дали для этого разборную палатку и все необходимое хозяйство для похода. Взяли мы, конечно, и мой маленький телескоп.

Все остальное сохранялось в тайне. Никто, кроме нас, не знал, что скрывалось на маленьком, никому не известном островке, далеко в стороне от фарватера, по которому через водохранилище шли пароходы канала Москва - Волга. Но мы знали и помнили, что там, на островке, хранятся надежно упрятанные в маленькой шахте-погребе наши «загадалки».

С тех пор как Москва стала городом большой воды и волжские пароходы слили свои голоса с шумом столицы, возле самого города разлились просторные озера с ведущей к ним зеркальной анфиладой белокаменных шлюзов, образовались заманчивые уголки, чудесные таинственные заводи, протоки, бухты, полузатопленные островки. Мало кто знал как следует прелесть нового многоводного Подмосковья. Но Расщепей давно уже облюбовал эти места, и когда мы вместе с ним совершали наше памятное путешествие, Александр Дмитриевич привел меня на своей яхте «Фламмарион» к одному из таких островков на водохранилище. В усадьбе Кореваново, недалеко от водохранилища, Расщепей жил летом на даче. Этот островок мы и облюбовали с моими пионерами для наших летних походов.

Было уже довольно темно, когда наша лодка, раздвигая кустарник, скрипя днищем о затопленные ветви, вылезла носом на берег острова.

Наверно, когда-то, до наполнения водохранилища, место это было вершиной пологого холма. Через него вела проезжая дорога. Ее колеи еще виднелись в траве, и странно было видеть, что дорога уходит прямо в воду, в глубину, словно маня спуститься по ней в какое-то донное царство. Прежде здесь стояли избы - на земле сохранились следы жилья. И вот в одном из заросших бурьяном дворов мы в прошлом году нашли полуобрушившийся, выложенный кирпичами погреб. На дне его мы и спрятали наши «загадалки».

«Загадалки» эти придумал, конечно, Игорек. Как-то в отряде зашел разговор о различии между древней ложной наукой - халдейской астрологией и сегодняшней строго научной астрономией. Ребята сперва долго потешались над тем, что древние астрологи, халдеи, звездословы расчисляли судьбу человека по звездам. Звезда, под которой родился человек, определяла его путь в жизни. И астрологи наперед составляли человеку по небесным знакам его будущую биографию - гороскоп. Всем пионерам это показалось очень забавным, особенно когда я вспомнила случай, рассказанный мне еще Расщепеем. В 1514 году астрологи, установив, что Юпитер, Сатурн и Марс окажутся в созвездии Рыб, посулили миру неслыханное наводнение, и один вельможа в Тулузе, испуганный этим предсказанием, построил огромный ковчег на случай потопа… Ребята посмеялись, а потом вдруг Игорек Малинин предложил:

- Ребята, знаете что? У меня мысль. Нет, серьезно, давайте сами себе составим на год гороскоп. Да нет, постойте! Не в том дело, что по звездам. А просто напишем такие загадалки сами себе - что мы должны сделать за год. Вот как в газете пишут иногда эти самые… индивидуальные обязательства… Но только никто никому не покажет. Напишем и заклеим. И где-нибудь спрячем. А через год достанем, раскроем и посмотрим тогда, у кого что сбылось.

- Не «сбылось», - наставительно сказал Витя Минаев, - при чем тут «сбылось»? Важно, чтобы каждый сам выполнил, что себе обещал.

Поднялся шум, крик, споры. Одни говорили, что это глупости, пустяковая затея и даже суеверие; другие, наоборот, кричали, что сделать так непременно надо. Это будет всем полезно. И я подумала: пусть каждый из наших пионеров задумается хорошенько над тем, чего ему не хватает, что он хотел бы успеть за год сделать, что приобрести, от чего избавиться. И пускай он запишет это для себя, никому не показывая. Так будет интереснее! И мы спрячем эти «загадалки», как хорошо назвал их Игорек. Никакая это не звездная магия. Мы и так все знаем, что родились под счастливой звездой. И у нас стоит только задумать что-то хорошее, по-настоящему захотеть сделать это, настойчиво добиваться - и все тогда сбудется.

И вот, когда мы вернулись прошлой осенью из лагеря, мы сделали так, как задумали. В воскресенье мы отправились на остров, взяв лодку в деревне у одного бакенщика. У каждого из моих пионеров был заклеенный конвертик. В нем была припрятана его личная, им самим для себя составленная «загадалка» на год. Потом мы сложили все конверты вместе, и Игорек торжественно произнес за всех:

- Обещаю, что я и все мы, пионеры нашего отряда, выполним все, что здесь задумано! За это мы отвечаем перед своей совестью и нашими товарищами.

Да, пусть каждый отвечает перед своей собственной совестью, и в этом его проверят потом товарищи. Когда был жив Александр Дмитриевич, мы часто говорили с ним о геройстве, вспоминали разные исторические подвиги. «Самое трудное, по-моему, - говорил тогда мне Расщепей, - это совершить подвиг в одиночку, когда тебя никто не поддерживает, никто в тот момент не проверяет, когда ты наедине со своей совестью, со своим долгом, и только они тобой повелевают… А на людях уже легче». И я подумала, что неплохо будет, если мои пионеры сами предскажут себе, что должно произойти с ними за год, сами ответят перед своей совестью, которой доверяет и весь наш коллектив. И пусть их никто не понукает. Это дело каждого. Но интересно будет через год сличить, что было задумано, с тем, что выполнено. А кто не справился с собой, пусть теперь уже при всех признается, что сплоховал, оказался недостойным нашей звезды.

И вот целый год пролежали замурованными в заброшенном погребе на маленьком островке, среди просторного водохранилища, наши «загадалки». Мы решили, что вскроем их в самый большой день года - день летнего солнцестояния. Ребята у меня были опытные по части походов: мы быстро разбили палатку, укрепили стойки, установили подпорки, натянули веревки, привязав их к колышкам, вбитым в землю.

Вскоре запылал костер, закипел подвешенный над ним чайник. Мы сварили в котелке картошку, открыли консервы, сели в кружок у входа в палатку.

А на водохранилище и вдали на канале уже зажглись ночные огни. Горели огни на створах ходового фарватера, на шлюзах. Но все это было далеко от нас. А мы здесь были одни, окруженные огромной доброй и смирной водой. Вечер был теплый. На западе небо розовело, словно еще не остынув, а на другой стороне горизонта, ближе к югу, подрагивало нежное серебристое зарево - там была Москва. И свет ее, перламутровый, вздрагивающий, трепетал в высоком спокойном небе. Звезды растворялись в далеком сиянии Москвы. Только над горизонтом жгла свой зеленый бенгальский огонь Венера, похожая на большого светляка, да ровным алым накалом горел низко стоявший Марс, и на канале светились тоже зеленые и красные огоньки бакенов, подрагивая в воде мерцающими усиками отражений.

Мы разгородили палатку на две части. В одной половине устроились девочки со мной, в другой - мальчики. Они по очереди несли дежурство у входа в палатку, сторожа наш маленький лагерь. Скоро все затихли.

Ночью я проснулась. Душистая сырость проникла в палатку. Где-то кричал коростель. На канале густо загудел пароход. А кругом была такая дивная тишина…

Я встала и выглянула за отсыревший полог. У входа в палатку никого не было.

- Кто дежурит? - спросила я шепотом.

Никто мне не ответил. Я повторила вопрос громче. Опять молчание. Я вышла из палатки. Дежурного не было. Тогда я заглянула на половину мальчиков. Накрывшись пальто и одеялами, спали рядом Дёма Стрижаков, Изя Крук и Витя Минаев. Игорька не было. Очевидно, был час его дежурства.

- Малинин! Игорек! - позвала я, выйдя из палатки.

Кусты зашуршали, показался Игорь.

- Ты это почему же не на месте? - спросила я строго.

- Я только на минутку, Симочка, - проговорил он быстро, словно запыхался. - Я к берегу бегал… Мне показалось, там кто-то шебаршится…

- Сам ты любишь шебаршиться, Игорь, - заметила я. - Небось к погребу бегал… Ладно, ладно. Иди спать, я за тебя подежурю.

- Ну, уж это нет, брось, оставь! - запротестовал он. - Мне еще целый час дежурить. Ты ложись. Не беспокойся. Меня Витька сменит. Уж я его добужусь, можешь быть уверена.

Я уже была в палатке, когда опять услышала шепот Игоря:

- Сима! Тебе очень спать хочется?

- А что? - Я высунулась из-за полога.

- Давай с тобой поговорим об серьезных вещах.

- Например?

- Ну, мало ли про что! Вообще, так. Про разную жизнь… Как прошлым летом в лагере говорили. Помнишь?

Я помнила эти неизбежные ночные беседы «об серьезных вещах», как выражался Игорь. Хотя разговоры после отбоя и были явным нарушением лагерного режима, но зато именно они помогли мне укротить самого беспокойного из моих пионеров и заглянуть в его пытливую и своенравную душу. И я покорно присела на пенек у палатки.

- Ну что ж, поговорим, Игорек, о серьезных вещах!

- Знаешь, Сима, - сразу начал Игорь, - я когда ночью долго гляжу на звезды, мне всегда охота бывает забраться туда, куда-нибудь в самую-самую дальнюю вышину, и все там разглядеть и узнать до точности. Так и тянет… - Он вздохнул и, запрокинув голову далеко назад, долго и завороженно глядел в зенит.

И звезды над нами ласково жмурились, подмигивали сверху мальчишке, словно подбадривали, маня: «Ну, ну, звездочет!.. Карабкайся».

- Сима, вот ты про Марс знаешь. Как же все-таки считается: есть там жизнь?

- Возможно, что есть, Игорек. Правда, насчет хлорофилла, что я тот раз говорила, сейчас все опять не подтверждается.

- Жаль! - вздохнул Игорек, не сводя глаз с неба. - А я лично все-таки считаю, есть еще где-нибудь жизнь. Верно, Сима?.. Только я рад, что сам я на Земле родился. Это определенно мне повезло. У нас все-таки уже хороню жить. А как там, еще неизвестно. Прилетишь туда, а там, может быть, еще какой-нибудь каменный век только. Кто знает? И был бы я пещерный житель…

- Ну, пещерный житель, хватит тебе философствовать. Спать пора!

- Нет, погоди!.. Ты слушай, Сима. У нас почему хорошо? Доисторическое все уже было? Было. Древние там всякие века тоже прошли; старый режим уже давно кончился. Правда, не везде еще, не на всей Земле, но зато у нас, в СССР! Значит, все-таки на Земле уже люди своего добились, раз такая уже есть страна, как мы! Верно? А там, на Марсе, может, все еще только начинается. Жителям сколько еще веков мучиться!..

Я прервала гордого жителя Земли, сказав, что есть теория, полагающая, будто жизнь на Марсе возникла намного раньше, чем у нас.

- Эх, ты!.. - посочувствовал марсианам Игорь. - Вот уж не хотел бы я в школе у них учиться! Сколько им тогда по истории учить! Древние века, потом средние, потом еще какие-нибудь полусредние, новые, да самые новые, да новейшие, предпоследние, последние - голова лопнет!

- Смотри, чтоб у тебя от ночных фантазий твоих голова не лопнула, - сказала я, вставая с пенька. - Поговорили, и будет!

- Постой, Сима! Не уходи. Еще одну только минуточку! - взмолился Игорь. - Я знаю, ты кем меня считаешь.

- Кем я тебя считаю?

- Шалым таким, вроде лунатика. Да? Ты думаешь, я кто? Болтун? Придумщик? А я только невыдержанный. Я разве вру? Я только иногда фантазирую. А ты, Сима, тоже мечтать любишь. Ты тоже придумщица. Я знаю. Мы этим с тобой даже похожие отчасти. Только ты, конечно, в сто раз меня развитее! Ты здорово развитая, Сима! Как редко кто из мальчишек даже!

- Ну ладно тебе, Игорь! Такая, как все.

- Нет, я знаю. Вон в четвертом «Б» - Ваточкина Катя, вожатая. Разве она с тобой сравнится?

- А по-моему, она очень хорошая, энергичная девушка, - возразила я.

- «Энергичная»!.. «Раз-два, живо сели, три-четыре, встали, взяли, похлопали».

- Вот с вами так и надо! Раз-два!

- Ну да! Когда тебя к нам назначили, я тоже сперва тогда подумал: «Э, тихоня-разиня, будет из нас деточек-конфеточек воспитывать». А ты оказалась вон какая. Главное, у тебя выдержка есть, с тобой считаются. Даже из десятого класса - и то!

- А из четвертого «А», я вижу, не считаются и не дают мне спать.

- Ну иди, ладно, досыпай. Эх, скорей бы уже завтра настало! Интересно, что там у кого в загадалках написано и у кого что исполнилось… Не терпится мне узнать…

Игорь зевнул, засунул руки в рукава пальтишка и замолк.

А над водохранилищем, над молчаливой стеклянной водой медленно поворачивалось звездное небо. Заря на западе погасла, а на востоке уже проступали блекло-розовые оттенки новой зари. Ночной немеркнущий свет Москвы одним своим краем слился с ней.

Я вернулась в палатку, закуталась потеплее в одеяло. Девчонки мои сейчас же, даже не просыпаясь, слева и справа подкатились ко мне, крепко ухватили мои руки, зябко поежились, зарылись головами, одна - мне в плечо, другая - в шею, повизгивая шепотком:

- Ой, Симочка, хорошо как!.. Уютно! Уй-юй-ютно!..

И правда было хорошо! Так хорошо, что запомнилось потом на всю жизнь. И никто из нас семерых не подозревал, что загадочные беды начнутся уже наутро, а вместе с завтрашней ночью в нашу жизнь войдет нечто чудовищно огромное и злое.

 

Глава 3

Тайник

День начинался чудесно. Запел, затрубил, заиграл наш пионерский горн, громко, настойчиво и раскатисто. Недаром наш Игорек слыл отличным горнистом. Он дул в свою трубу что есть силы, щеки прыгали у него, как литые мячики. Он трубил, закинув голову, подняв прямо вверх свой горн, и, когда переводил на минутку дух, казалось, будто залпом пил из пионерского рога утреннюю свежесть и пахучий лесной воздух. Птицы всполошились на верхушках деревьев, уже освещенных солнцем, и стали кружить над островком. Пионеры мои выскочили из палатки, жмурясь, протирая глаза, разминаясь. Началась возня: «Люда, где мои тапочки?..», «Дёмка, отдай рубашку, не в свою лезешь!..», «Девочки, мыться, мыться…», «Ребята, айда искупаемся!..», «Осторожнее, зубной порошок рассыпался!..» , «Кто мой галстук взял?..», «Игорь, хватит тебе трубить!..» В веселом переполохе начинался день, самый большой день в году. Было свежо. Под деревьями еще не рассеялся влажный сумрак, но с верхушек уже сползала по листве золотисто-розовая, с бронзовыми отливами глазурь. Небо на востоке пламенело. И иссиня-зеленый горизонт набухал по краю огнем, еле сдерживая его.

- Приготовиться к встрече! - скомандовала я.

Шестерка моя - все в белых рубашках с алыми галстуками - выстроилась на лужайке, лицом к восходу. Наш барабанщик, Изя, поднял палочки. Игорек стоял, как положено горнисту, отставив руку, уперев раструб горна в бедро. Дёма замер со свернутым флагом у невысокого шеста, заменяющего лагерную мачту.

- Проверить часы! - приказала я.

Дёма взглянул на ручные часы, которые ему одолжил на этот случай Витя Минаев.

- Три часа двенадцать минут по московскому времени, - отвечал Дёма голосом громкоговорителя.

Как я вчера сверилась в календаре, солнце сегодня должно было взойти в три часа четырнадцать минут. Я выждала еще минуту и скомандовала:

- На подъем флага и солнца - смирно!

За водохранилищем в этот самый миг горизонт прорвался посередине, как запруда: слепящее золото ожгло глаза, и все вокруг нас вдруг засверкало, ожило, заполнилось радостным и властным светом.

- Флаг поднять! Солнцу салют!..

И красный пионерский флаг нашего маленького лагеря поднялся вверх вместе с солнцем. Игорь протрубил салют, зарокотал барабан Изи Крука.

- Пионеры! Поздравляю вас с наступлением дня летнего солнцестояния, с началом лета! Вольно!

Конечно, ребятам не терпелось скорее спуститься в подземелье и вскрыть наш тайник, чтобы прочесть «загадалки». Интересно, кто что загадал и как выполнил задуманное! Но я распорядилась сперва приготовить завтрак. Ели наспех, давились крутыми яйцами. Игорь так торопился, что решил не очищать скорлупу, а выгрызал из нее мякоть белка.

Еще не прожевав, с набитым ртом, он вскочил, бормоча:

- Фшо! Бя ботоф… Башви скобее!

Это, вероятно, должно было означать: «Все! Я готов… Пошли скорее!»

Он поперхнулся, закашлялся, и Дёма долго колотил его по спине.

Но вот завтрак был кончен, и мы бегом направились в глубь островка к нашему тайнику. Погребок совсем зарос, но мы сразу отыскали его и склонились над полуобвалившимся люком. Дёма и Витя быстро разобрали подгнившие доски, прикрывавшие отверстие погреба. Оттуда дохнуло таинственной затхлостью. Каждый хотел полезть туда первым. Игорь волновался и толкался больше всех. Девчонки прижимались ко мне, замирая от любопытства… Ведь сейчас все мы узнаем, что было загадано каждым на год, и проверим, что у кого исполнилось…

Надо было спрыгнуть вниз, разобрать несколько кирпичей в каменной кладке, где была замурована старая жестяная ботаническая коробка, служившая хранилищем наших «загадалок». Витя спустился в погреб, держа в руке стамеску. Все сгрудились над ямой, заглядывая вниз.

- Вы мне весь свет загородили! - раздался снизу глухой голос Вити, показавшийся незнакомым.

Я еле уговорила ребят отойти от люка. И они стояли вокруг ямы немного отступя, вытягивая шеи, чтобы заглянуть в погребок. Прошла минута, вторая. Я уже сама начала беспокоиться:

- Витя, ну скоро ты там?

- Скорпион, а роется два часа! - сказала Люда.

- Ну давай, что ли, Витька! - торопили ребята. И вдруг из-под земли раздался глухой, мрачный голос:

- А тут нет ничего.

И из люка вылетела жестянка.

- Как так ничего нет?!

Коробка была пуста. Наши «загадалки» исчезли. Я спрыгнула вниз, в погреб. Здесь было мокро и холодно, пахло прелью. Где-то капала вода.

- Ну вот, смотри, - сказал Витя. - Видишь, тут кто-то лазил. Кирпичи не на месте положены. А вон тут один расколот.

Я осмотрелась. Глаза мои привыкли к темноте. Я увидела битые кирпичи, развороченную кладку мокрой стены. Наши «загадалки» исчезли. Кто-то вызнал, где мы их спрятали, и опустошил наш тайник. Я взглянула наверх и увидела венок из опечаленных физиономий, заглядывавших ко мне вниз. Что я могла сказать?..

- Ну как, Сима, нашли? - кричали сверху.

- Это уже давно залезли, - проговорил Витя и поковырял ногтем кирпичную стенку. - Видишь, тут уже сыро везде стало, потому что открыто было, и банка заржавела, а она у нас была в клеенку завернута. Я сам в аптеке покупал… Кто же это?

Я еще раз оглядела погреб. Холодный, склизкий сумрак. Плесень, гниль и тлен. Битые кирпичи, гнутый, ржавый железный прут, наполовину втоптанный в землю. Вот и все. Дотошный Витя подобрал с полу прут, потом подумал, наклонился, вытер его о трусы. Он был человек хозяйственный.

Я подтянулась на руках. Витя помог мне, и я выкарабкалась на свет.

Опечаленные ребята стояли вокруг меня. Поход наш был вконец испорчен. Но кто же мог узнать про наш тайник?

Больше всех был ошарашен Игорек. Он никак не хотел примириться с тем, что «загадалки» украдены, сам полез в погреб, чтобы убедиться в их пропаже, вылез весь в грязи, совсем расстроенный. Лицо его выражало мучительную сосредоточенность.

- Я знаю - кто! - вдруг закричал он. - Это Васька Жмырь. Это его работа. Он тут у тетки недалеко от станции живет. Он и подглядел.

Васька Жмырев, или попросту Жмырь, был нашим общим врагом. Действительно, не сделал ли все это Жмырев, этот бич нашей улицы, коновод всех наших дворовых хулиганов? Он жил тут, недалеко от Кореванова, возле станции, у своей тетки-молочницы, но частенько появлялся у нас во дворе и ночевал в соседнем доме у какого-то своего приятеля. В такие дни его всегда можно было встретить на углу у кино, где он вертелся целыми часами среди таких же, как он, подозрительных парней. Все они носили необыкновенно маленькие кепки, почти без козырька, тельняшки и брюки, низко выпущенные на сапоги. Ходили они враскачку, нарочно кривя скобой ноги, курили, преувеличенно громко смеялись без всякого смысла и повода и, держа папиросу в зубах, не вынимая ее изо рта, сплевывали. Василий Жмырев, вольный подмосковный огородник, как он величал себя, мог пройти сам и провести кого угодно в любой парк, кино или на стадион, и были среди наших мальчишек такие, что видели в нем героя. Их привлекали ходячие словечки, которые любил употреблять в разговоре Васька Жмырев, его изворотливость, уверенные манеры и дешевый уличный шик. Он нравился некоторым девочкам с нашего двора, угощал их эскимо и водил бесплатно в кино. Не раз он звал и меня пойти с ним потанцевать в Парк культуры или поехать на стадион, где играли знаменитые футболисты, все, как на подбор, если верить Жмыреву, его друзья-приятели. Но мне была противна вся его повадка и мясистая, глянцевитая физиономия. Я всегда отказывалась, хотя кое-кто из девочек бранил меня за это гордячкой: «Ты это, Симка, зря. Ты знаешь, он вовсе не такой, как с виду кажется. Он заботливый такой - и билет достанет, и мороженым угостит. С ним везде пройдешь…»

Где-то пронюхав о наших астрономических занятиях, Жмырев теперь при каждой встрече дразнил моих пионеров:

«Эй вы, халдеи, лунатики! Много звезд с неба нахватали? Айда со мной, бесплатно проведу в Планетарий. Так и скажите вашей Симочке: Василий, мол, Жмырев звал в Планетарий звезды смотреть, раз на воле со мной не желает. Мне все равно - что кино, что планетарий, что санаторий, что крематорий. Везде вход свободный. Пусть ваша Симка чересчур не гордится, могу пригодиться».

- Определенно, это Васькиных рук дело, - повторил с внезапной уверенностью Игорек, - я теперь вспомнил…

- Ну, что ты вспомнил? - ядовито спросил Витя Минаев, в упор поглядев на Игоря.

Игорь осекся и замолчал.

- Ну, говори, чего вспомнил? - напирал Витя. - Привыкли уж всё на Жмыря валить. А доказательства у тебя есть?

Игорь молчал. Но я видела, что он действительно вспомнил что-то внезапно его смутившее и не хочет теперь говорить.

- Малинин, - спросила я его, - может быть, ты действительно что-нибудь знаешь?

- Ничего я не знаю, - отвечал он, - а вот чувствую, что это он. И все.

Ребята стояли около погреба расстроенные, недоумевающие. Нечего было и думать о том, чтобы предложить им составить новые «загадалки» на следующий год. Противно было, что кто-то чужой нагло вызнал наши тайны, прочел и, наверно, посмеялся над тем, что мы загадали себе. Теперь уж никогда ребята не захотят составлять себе планы на год. Неприятно будет даже вспоминать о сегодняшнем дне и о нашей славной затее. И начинало уже казаться, что кто-то подсматривает за нами из кустов, насмешливый и неуловимый. Да и весь наш поход был теперь уже ни к чему. Надо было возвращаться домой. И возвращение предстояло бесславное.

- Ну, давайте собираться, делать тут нам больше нечего, - сказала я. - Складывайте вещи, несите в лодку, а потом разберем палатку.

Девочки принялись скатывать одеяла, стали увязывать котомки.

Горячее солнце уже высоко поднялось над нашим островком, день был яркий, ослепительный, но нам казалось, что и погода уже стала не такой, какой была с утра.

Ребята спешно собирали и укладывали вещи. Только Игорек сидел в стороне на корточках, охватив руками колени и положив на них подбородок.

- Ну, ты что, Игорек? - спросила я его. - Ну, довольно тебе расстраиваться. Жалко, конечно, что пропали, но ведь кто выполнил задуманное, для того ничего не пропало. Верно ведь?

- Нет, Сима, - сказал он и яростно потер подбородком о колени. - Это до того обидно, что просто…

Он не договорил. Раздирая кусты, с берега примчался Дёма Стрижаков.

- Ре-е-бята!.. - закричал он, от волнения заикаясь. - А-а-а лодки нет…

И он уронил чайник, который носил к воде мыть.

Мы все кинулись к берегу, где в маленькой бухточке была укрыта наша лодка.

Бухточка была пуста. Лодка исчезла. Вчера ее привязали веревкой к дереву. Вот и потертое место на коре большой ветлы. Вот промоинка, оставшаяся от носа нашей шлюпки. Но лодки не было.

- Поздравляю, - мрачно сказал Витя. - Теперь мы тут робинзоны!

 

Глава 4

Подмосковные робинзоны

Сперва никто не мог прийти в себя. Потом начали соображать, что же произошло.

Итак, лодка исчезла. Ясно, что ее украли ночью. Мальчики стали сперва искать виновника, определять, кто дежурил в момент пропажи. Но я велела прекратить этот спор. Спорить было уже ни к чему. Надо было думать, каким образом теперь мы доберемся домой. Как только эта мысль дошла до сознания девочек, Люда захныкала:

- Симочка, а как же теперь мы обратно? Мне от мамы попадет…

- Правда, Симочка, - поддержала ее Галя, - что же, мы тут навеки останемся?

Один только Игорек пришел сразу в отличное расположение духа.

- Ну и нечего нюни разводить! А что? По-моему, очень даже здорово получилось, а то с этими «загадалками» все уже раскисли. А вот теперь давайте устраиваться, раз застряли на острове. Это, по крайней мере, приключение так приключение! А то что за поход на два часа!

- Вот тебе будет дома от отца приключение! - язвительно заметил Витя Минаев.

- Ну и пусть будет - гроб и свечи, сено-солома, гром и молния, - пусть! Все равно! - отчеканил Игорь, любивший повторять словечки Расщепея, которые он слышал от меня.

Хотя ребята и храбрились, но я ясно видела, что они обескуражены происшедшим. Все смотрели на меня с надеждой. Ведь как-никак я была старшая, вожатая.

- Ну что вы, что вы, ребята! - заговорила я веселым голосом. - На Северный полюс, на льдину люди попали и то не кисли. А мы под самой Москвой. Конечно, неприятно, что дома будут беспокоиться, раз мы обещали быть к обеду. Но сегодня воскресенье, сюда яхты придут, мы им помашем, посигналим… Недаром мы семафор морской проходили. И нас снимут с острова… А ну, веселей носы! Все будет хорошо. Москва рядом. В городе хватятся, будут нас искать. Мы еще поспеем…

И тут я вспомнила, что Амед должен приехать в четыре часа. Значит, я уже его не встречу. День стал меркнуть и для меня. Только Игорек не унывал. Он уже тащил из палатки пустую бутылку из-под молока, сел на корточках у берега, выполоскал бутылку водой, потом вынул блокнот, вырвал страничку и, послюнив карандаш, стал выводить на ней что-то, прося не мешать ему. Через минуту он подошел ко мне и показал свою работу. На бумажке было крупно выведено:

«Группа пионеров 5-го класса «А» 637-й школы с вожатой С. Крупицыной находится на Необитаемом острове в северо-восточном заливе водохранилища. Лодка похищена. Связи нет. Продукты кончились. Требуется немедленная помощь. Люди здоровы. Настроение бодрое 22. VI. 41. 5 ч. 07 мин. по московскому времени».

- Надо действовать по правилам, - пояснил Игорек, свернул записочку трубочкой, засунул ее в бутылку, закупорил горлышко пробкой, обернул пробку прозрачным целлофаном, в который было завернуто печенье, обмотал все крепко-накрепко бечевкой и побежал к берегу. Размахнувшись, он далеко забросил свою бутылку в воду.

И поплыла по спокойному водохранилищу, то окунаясь, то показываясь снова закупоренным горлышком, наша спасительная бутылка. И как только она плюхнулась в воду, ребята мои сразу повеселели, словно сбросили с себя что-то. Стали сразу гадать, кому достанется бутылка, как будут вынимать и читать записку и как затем к нам на остров явятся спасать нас. Нет, честное слово, это было даже интересно! Правда, настроение опять чуть не испортил наш Скорпион - Витя Минаев.

- Ну хорошо, если бутылку кто выудит, а если она так и будет болтаться? Течение-то здесь еле-еле-ёхонькое.

- Ну так что ж? - возражал ему Игорь. - А в городе-то хватятся, что нас нет все равно. Они же знают, куда мы поехали.

- А что знают? Знают, что поехали до станции Борки, поход с ночевкой на берегу водохранилища. А про остров-то ведь никто не знает.

Да, про это мы и забыли!

- Ну, тогда построим завтра плот и переплывем на берег. Верно, Сима?

- Ну конечно, Игорек. Не пропадем!..

- А что есть будем до завтра? - буркнул себе под нос Дёма Стрижаков. - У меня и так уже в животе буркает.

- Это у тебя от волнения буркает, - сказал Игорек.

- А я и не волнуюсь нисколько. Я знаешь как плаваю! Мне что! Возьму и поплыву! Раз - и на том берегу.

- Правда, Симочка, пусть он поплывет и скажет там, на берегу, чтобы за нами приехали! - восторженно предложила Галя.

Но я, конечно, не могла согласиться на это. Тут водохранилище было очень широко. До берега плыть долго. А глубины здесь большие. Я отрицательно замотала головой.

А солнце уже высоко стояло над нами, припекая головы. Где-то за лесом голосисто залился паровозный гудок, лес наполнился шумом поезда, потом опять все затихло.

- Давайте обследуем остров, - предложила я, - и подумаем, что мы можем собрать для еды.

Проверили наши продовольственные запасы. Их оказалось очень немного - ведь мы рассчитывали к обеду вернуться домой. А аппетит у ребят был отличный - всё съели вчера за ужином и сегодня утром. Осталось полбанки шпрот, два крутых яйца, чая на одну заварку, несколько картошек в мундире да маленькая краюшка хлеба.

- Испытывая зверские муки голода, путешественники решили обследовать остров! - торжественно произнес Игорь, чувствовавший себя, видимо, во всей этой истории как нельзя лучше. - Туземцы могут не сопровождать и оставаться у привала, а я лично пускаюсь в путь.

Он подхватил маленькую удочку, жестянку, в которой когда-то хранились наши «загадалки», и зашагал в кусты. Через минуту он снова появился, смерил нас воинственным взглядом и, потрясая удочкой, изрек:

- Иду на рыбный промысел!.. Ой! Крапива!..

Он обстрекался, подпрыгнул на одной ноге, подхватил другую обеими руками и так ускакал от нас.

Мы разбрелись по островку. Долго ходили мы, лазая по овражкам, перекликаясь, аукаясь. Витя Минаев изредка подавал нам сигнал горном, оставшись у палатки. Впрочем, заблудиться на маленьком островке было мудрено - он весь был не больше полуверсты в ширину. Через час мы собрались у стоянки: добыча была невелика. Я нарвала охапку дикого щавеля, но он оказался поздним и на вкус негодным. Изя Крук притащил какие-то пестренькие яйца, вероятно малиновки, чем вызвал глубокое возмущение девочек («Ты представь себя на месте их матери!»), и это привело к философскому спору на тему, считать ли птичье яйцо предметом уже одушевленным или еще не одушевленным. Галя собрала несколько чахлых, бледно-розовых земляничек. Дёма притащил какие-то подозрительные грибы, уверяя, что это типичные сыроежки, хотя они очень смахивали на поганки. Дежуривший по лагерю Витя Минаев, пока мы отсутствовали, словил ужа и насмешливо предложил сварить его. «Сам ешь, это из твоей породы, Скорпион!» - обиделись ребята.

А Игорь вообще куда-то исчез. Ох уж этот Игорь! Вечно - и в лагере, и в школе, и во дворе - от него было всем беспокойство… Мы стали звать его. Сперва нам никто не отвечал, потом с противоположной стороны островка донеслось:

- Ого-го! И-ду-у-у!..

Голос Игоря приближался. Игорь кричал что-то, не умолкая ни на минуту. И в голосе его слышалось торжество.

- Ого-го! Я иду!.. Великий охотник Козерог несет вам свою добычу, разжигайте огонь, ставьте котлы, сзывайте жителей…

И вот он вылез из кустов, босой, с расцарапанной физиономией, с ногами, облепленными глиной, с засученными штанами. На длинном, гибком пруте, согнутом в кольцо, бились большие рыбы - жерехи, окуни, сазаны. Игорь продел прут через их жабры. Под мышкой у Игоря торчало удилище. Свободной рукой он придерживал промокшую рубашку: за пазухой прыгало что-то живое. И даже из кармана штанов торчал бьющийся хвост какой-то рыбины.

- Что? - торжествуя, проговорил Игорь. - Видали? Каков улов! Во! Со мной не пропадете! - И он бросил перед палаткой на землю свою добычу.

 

Глава 5

В созвездии Рыб

Все хвалили Игоря, удивлялись, как он так быстро наловил такую пропасть рыбы. А он уверял, что знает такое заповедное место. Мигом принялись мы чистить рыбу, развели костер, стали варить уху. Часть рыбы, связав ее за жабры, пустили на длинной бечевке в воду, чтобы она не заснула и не испортилась на жаре. Настроение у всех сделалось отличное. И мы уже отпиршествовали, как вдруг кусты за палаткой затрещали, послышались неровные, частые шаги, и возле нас оказался высокий сердитый старик, опиравшийся на весло-кормовик.

- Это что ж, вам такой закон вышел - по чужим вентерям лазать? - закричал он страшным голосом. - Для вас я вентеря ставил? А? Гляди, какие практиканты нашлись - чужую готовую рыбу ловить! А еще, кажись, пионеры, при галстуках состоят. За такое дело знаешь что вам, пионерам, бывает?!

Сперва, ничего не понимая, ребята растерянно переглядывались. А потом взгляды всех устремились к Игорю. Он сидел красный и возил ложкой по пустой тарелке.

Я встала и подошла к старику:

- В чем дело, гражданин? Что вы зря кричите?

- «Гражданин», «гражданин»! - пробормотал старик, несколько остывая. Очевидно, мой спокойный тон подействовал на него. - Этому занятию у вас в школе обучают? Рыбу из вентерей вынимать? Красивое дело, нечего сказать! Поставил вчерашнего дня вентеря, подошел сейчас на лодке рыбу брать, гляжу: все повыдергано, сети напутаны - неделю не разберешься. А рыба - прощай. Вон они где устроились! Доброго здоровья, приятного аппетита! Закусывают. Ишь практиканты!

Все смотрели на Игоря.

- Малинин, - спросила я строго, - где ты взял эту рыбу?

- Ну, там… - Он мотнул подбородком по направлению к другому краю острова. - А что уж тут такого особенного? Ты сама говорила - бывает в жизни крайний случай. А раз мы тут без пищи сидим… Да я и не всю рыбу взял, хватит там ему…

- Зачем же ты нам не сказал, откуда эта рыба? Как тебе не стыдно, Малинин!

- А я бы сказал потом, а то ведь вы, я знаю, начали бы собрание устраивать, голосовать - можно есть или нельзя.

- Это чего он толкует? - спросил старик, приложив руку к уху. Он был, видимо, туговат на ухо. - Это он вам чего объясняет, не пойму.

Я громко объяснила, что произошло с рыбой, старику в самое ухо. Он хмуро - видно, половины недослышал - кивал головой в такт моим словам. Игорь тем временем сбегал к берегу и принес связку рыбы, пущенной в воду. Игорь хотел бросить рыбу на землю, но я подхватила связку и передала ее старику:

- Вот, дедушка, ваша рыба. Не сердитесь.

- Это чего? - опять переспросил старик.

- Я говорю - не серчайте очень на нас, дедушка! - закричала я ему в самое ухо. - А того, кто ваши вентеря напутал, мы сейчас будем сами судить, по-пионерски, при вас. Вот вы садитесь сюда и будете как истец.

Только что мне пришла в голову отличная мысль. Теперь я знала, как утешить старика, сделать так, чтобы он потом взял нас с острова, и заодно проучить Игоря.

- Ребята, - обратилась я к пионерам, - предлагаю судить Игоря походным пионерским судом. Я буду председателем, Витю Минаева назначаю прокурором, Дёму Стрижакова - защитником. Изя Крук, становись с барабаном… Игорь, садись сюда, на пень. Это будет у нас пень подсудимых.

Все расселись, как я указала. Старый рыбак с интересом следил за нами, не очень еще понимая, что должно произойти. Он щупал край палатки, перебирал связанную рыбу, потом вынул жестяную коробочку с махоркой свернул самокрутку, закурил. Спичку ему поднесла Галя.

- Итак, - сказала я, - заседание летучего походного суда считаю открытым. Слушается дело пионера отряда пятого класса «А» 637-й школы Малинина Игоря по обвинению в краже… (Игорь резко поднял голову) …ну, то есть самовольном выеме рыбы из вентерей чужого гражданина… Как ваша фамилия?

- Чего-сь? Не слышно…

- Как ваша фамилия, дедушка?

- А вам для чего знать? Рыбу ели - не спрашивали чья, как по фамилии?

- Дедушка, нам нужно это для дела. Видите, мы судим того мальчика, который повредил вам ваши сети и взял немножко рыбы.

- Ну, взял так взял… Вы ему пропишите, чего полагается, как у вас там положено по вашей пионерии, а мое фамилие вам ни к чему. Я этих кляузов сроду не любил.

- Ну хорошо, дедушка, дело и так ясно… Малинин, ты признаешься, что виноват?

- Надо говорить: «Подсудимый, признаете ли вы себя виновным?» - поправил меня Витя Минаев.

- Ну, все равно. Малинин, признаешь?

- Ну, признаю, - тихо сказал Игорь. - Развели вы, ей-богу, историю, да еще при посторонних!.. - Он искоса поглядел на рыбака. - Я же для вас старался. Я бы потом все равно сказал…

Слово было предоставлено прокурору Вите Минаеву.

- Я считаю поступок Малинина позорным.

- Ну и считай! - буркнул Игорь.

- Прошу призвать подсудимого к порядку, иначе я отказываюсь… Я считаю поступок недостойным и предлагаю Малинину дать хороший, строгий выговор, и чтобы об этом в школе тоже знали, в отряде…

Тут вмешался на правах защитника Дёма Стрижаков:

- Конечно, я считаю, что Малинин отчасти виноват, с одной стороны, но, с другой стороны, если разобраться, то он действовал так для нас, так как у нас положение безвыходное. Хотя, с другой стороны, мог, конечно, сразу нам сказать. Но, с моей стороны, кажется, что было неправильно с его стороны…

- Проще говори, скорее! - закричали ребята.

- Я кончаю… хотя у меня еще есть регламент, - сказал словоохотливый Дёма, - я кончаю и считаю, со своей стороны, то есть с моей точки зрения, что выговор объявлять не надо, а надо сделать замечание. Потому что Игорь, то есть Малинин, очень активный пионер и всегда действовал хорошо, и мы его знаем по лагерю и в школе - он всегда много делает отряду. И это надо учесть. Но, с другой стороны, замечание сделать надо.

Игорь сидел опустив голову, глядя на свои босые ноги, шевеля измазанными в глине пальцами.

- Малинин, твое последнее слово, - сказала я.

Игорь встал.

- Ребята, - еле слышно сказал он, - можете меня присудить как хотите, но только в школе говорить не надо. Это я прошу. Я лучше за рыбу заплачу. Хотя ели ее все… Но, конечно, я виноват.

- Суд удаляется на совещание, - объявила я и вместе с Изей Круком и Галей ушла в палатку.

Пока мы там совещались и писали в походные тетрадки наш приговор, снаружи послышались какие-то возгласы, шум. Я поспешила выйти.

- Суд идет! - торжественно возгласил Изя Крук и ударил в барабан.

Но у палатки никого не оказалось, кроме Игоря, послушно сидевшего на своем пеньке. Слева за кустами слышались шаги, голоса ребят и ворчливый голос рыбака. Мы побежали туда.

Старик, крупно шагая, шел к другому краю острова, за ним бежали, цепляясь за корни, спотыкаясь, опережая и снова отставая, Дёма и Витя.

- Дедушка, куда же вы? Стойте! Сейчас же решение будет…

- Да ну вас тут всех, - отмахивался старик, - не люблю я сроду этих кляузов! Ну, выговорили бы ему, как положено, а то уж вовсе засудили мальчишку. Глядеть жалко. По лицу весь пузырями пошел. Что мне, рыбу жалко? Нате, берите! Только вентеря не тревожьте…

Когда мы подбежали к берегу, старик уже вскочил в лодку, полную рыбы и сетей, и, сердито громадя кормовиком, отплывал от островка.

- Дедушка! - закричала я, размахивая тетрадкой. - Погодите, куда же вы? Мы присудили ему прощения у вас просить! Погодите, он сейчас извинится… И дайте ваш адрес - мы вам деньги пришлем за рыбу…

Но упрямый глухой старик продолжал грести от берега, решительно мотая кудлатой головой:

- И слышать не хочу! Гляди, какую такую канцелярию напустили! Еще расписываться, скажете, надо…

Мы были так смущены всем происшедшим, что только тут спохватились: ведь старик мог доставить нас на берег с острова или, по крайней мере, сообщить на станцию о том, что мы оказались робинзонами.

- Дедушка! - закричала я что есть силы. - Вы скажите там, что мы тут застряли, скажите - пионеры из 637-й школы! Вы слышите, дедушка?

Старик уже отплыл далеко на середину водохранилища.

Оттуда слышался его сиплый голос:

- Не слыхать мне ничего. Да и слышать не хочу. Никому ничего не скажу, не сумлевайтесь. Ни слова никому не скажу… Ишь практиканты!..

Мы кричали, делали отчаянные знаки, показывали на себя, на остров, на воду, но он только отмахивался…

Так мы ни с чем и вернулись к палатке, где нас терпеливо дожидался на своем пеньке бедный Игорь. Он встал, увидя нас. Но читать ему приговор было теперь уже глупо. Я свернула тетрадку. Однако Игорь сам спросил:

- А вы к чему меня присудили?

- Молчи уж! - заговорила Галя. - Чего там говорить - «присудили», когда тебе замечание дали и еще извиниться перед этим дедушкой заставили, а он уже уехал, пожалел тебя. Вот мы из-за тебя опять тут застряли. Сиди вот тут теперь…

Солнце поднялось уже над самой головой и пекло основательно. Но, несмотря на воскресный день, яхты почему-то не появились. А всегда их тут бывало очень много. Стрекотали кузнечики, и где-то певуче и громко куковала кукушка.

- Кукушка, кукушка! Сколько нам тут сидеть осталось?

Кукушка на том берегу долго молчала, потом, словно набравшись сил, принялась куковать. Мы считали. Раз… два… три… Насчитали двадцать шесть «ку-ку».

- Господи, неужели еще двадцать шесть часов? - с ужасом воскликнула Люда.

- Кто это тебе сказал, что часов? - степенно заметил Витя. - Может быть, и дней.

Все окончательно приуныли. Долго тянулся этот день. Водохранилище оставалось безлюдным. Только у далекого края его, на фарватере, прошли два теплохода. Мы махали им, но, конечно, оттуда нас заметить было невозможно.

Пробовали затеять игры, решать кроссворд, но в этот день ничего не получалось: кроссворд попался трудный, и мы застряли уже на третьем слове по горизонтали: «Термин в юриспруденции». И бросили решать.

Больше всего ребят огорчало, что дома волнуются родители.

- Ох, будет нам, когда вернемся!

- Да, уж больше не пустят никогда в жизни.

Я тоже чувствовала себя крайне неловко. Ведь это мне доверили ребят.

День медленно клонился к вечеру. И тишина, которая царила в этот день на канале, на далеких берегах водохранилища, стала казаться мне странной. Непонятным было безлюдье, отсутствие яхт и катеров.

Мы пробовали кричать хором. Но никто не отзывался. А день медленно гас. Зашло солнце. Присмирели птицы на ветлах. Надо было опять покормить ребят. Но чем? Я видела, что они искоса и вздыхая поглядывают на оставшуюся рыбу. И тут же отворачиваются.

- Ребята, идите сюда! - позвала я. - Нечего воротить носы - рыбу эту теперь уже все равно нам оставили… глупо отказываться… Девочки, быстро, давайте чистить и варить!

Когда запылал наш костер и запахло свежей ухой, все немножко повеселели, а потом с аппетитом ели уху и молча, чтобы не подавиться костями, уплетали рыбу.

Не ел только один гордый Игорь. Он решительно отказался от рыбы. Он сказал, что вообще всю жизнь терпеть не мог рыбы…

 

Глава 6

Мир погасил огни

Костер погас. Тучей налетели комары, заныли тоненько над ухом. С водохранилища потянуло сыростью. В заводях заквакали, словно прополаскивая горло, лягушки. Спустилась ночь. И было в этой ночи что-то резко отличавшее ее от вчерашней. Сперва мы еще не понимали, почему такой недоброй, чужой и нелюдимой показалась нам эта ночь. Может быть, лишь потому, что мы были отрезаны на маленьком островке и чувствовали себя заброшенными всеми? Нет. Дело было не только в этом. Сама ночь выглядела сегодня не так, как накануне.

И первый это понял Игорь.

- Гляди, Сима, - сказал он испуганно, - на канале обстановка не зажжена. Нигде огней нет.

Мы всмотрелись в темноту ночи. Нигде не было видно ни огонька. И там, на юго-востоке, где вчера трепетало перламутровое зарево над Москвой, небо сегодня казалось глухим, черным. И звезды, растворенные вчера в отсветах города, сегодня высыпали все, крупные и выпуклые.

Долго вглядывались мы с берега нашего островка в эту загадочную тьму. Ни искорки, ни огонька… Слепая ночь навалилась на всю округу. И тишина была какая-то необычная. Не слышалось ни заводских, ни пароходных гудков. Тихо было на ближнем шлюзе. Великое безмолвие окружало нас. И только тысячи необыкновенно ярких звезд дрожали над нами в молчаливом небе, через которое в этот день с утра не прошел ни один самолет. Все молчало вокруг. Не было ветра, воздух застыл в тяжелой, гнетущей неподвижности. Безжизненно оцепенели деревья. Казалось, что сегодня замерло все, что вчера двигалось, онемело все звучавшее в жизни, погасло все, что светило в ней.

И мы сидели подавленные этим стопудовым, легшим на нас черным молчанием. Странные мысли заползали в голову. В мире что-то случилось. Почему он так тих и темен, этот вчера еще такой шумный, искристый, светлоокий мир?

Может быть, произошла какая-нибудь космическая катастрофа, о которой мы читали в фантастических романах, и вся Земля вымерла? И только мы, семеро, остались в этом опустошенном мире?

Шестеро пионеров и я, их вожатая…

Тут Игорь словно подслушал мои мысли.

- Сима, - заговорил он шепотом, - смотри, как темно везде… Честное слово, Сима, что-то случилось…

Необузданная фантазия его тотчас же вырвалась на волю, забушевала. Я увидела в слабом свете звезд, как засверкали его глаза.

- Сима, может быть, мы одни остались на свете?

Витя Минаев фыркнул.

- Нечего тебе хмыкать, Витька. Мало ли что может быть! Я вот читал в одном журнале…

- Что ты читал?

- Как жили где-то на Памире, высоко-высоко, несколько наших астрономов советских. У них там была такая высокогорная обсерватория. Самая высокая во всем мире. И у них там был самый сильный телескоп. И они увидели, что какое-то небесное тело летит к Земле, и высчитали, что оно столкнется с Землей и все люди тогда погибнут. А они там зимовали, у себя на горе, уже второй год, потому что упала лавина и загородила дорогу к ним. И у них там даже радио кончилось… Ну, току уже не было, потому что топить было нечем, и машины стояли. А на Земле никто, кроме них, ничего не заметил, потому что это было видно только через тот телескоп на высокой горе, где очень чистая атмосфера. И тогда они решили пойти зимой через перевалы, спуститься к людям и сообщить им, что всему миру грозит гибель. И они пошли в такую экспедицию. Назвали ее Ч. Э. С. 3. Ш.

- А что это такое значит: Ч. Э. С. 3. Ш.? - спросил кто-то в темноте.

- Чрезвычайная экспедиция по спасению земного шара это значит. И вот они пошли…

- А как же они смогли спасти? Путаешь ты чего-то! - послышался голос Вити Минаева. - Все равно, раз столкновение с Землей, так уж крышка…

- Ничего я не путаю!.. Ты слушай. Они знали, что наши не дадут миру погибнуть. Они знали, что уже изобретен будто одним ученым в СССР такой снаряд межпланетный, небывало страшной силы, и вот, если пустить много таких очень могучих снарядов в то самое небесное тело заранее, то его можно сбить с пути, в сторону отклонить. Или совсем взорвать на части… И вот они пошли, потому что никто, кроме них, не знал, что грозит всей Земле. А это самое тело все падало и падало ближе…

Игорь замолчал. Все посмотрели на небо. Словно кровью налитый, пристально глядел на нас с темного небосклона маленький, злой, неморгающий зрачок Марса.

- Ну, а что дальше было? Рассказывай, рассказывай, - поторопила Галя, подсаживаясь ближе ко мне.

- А дальше не знаю. Я в журнале читал. Там написано: «Продолжение следует». А я больше номеров не достал.

- Эх, ты, начал интересно так, а потом… Нечего тогда рассказывать! - возмутились ребята.

- Интересно узнать, что дальше было.

- А давайте сами придумывать, что было дальше, - предложила я.

- Дальше, в общем, они, конечно, спасли всех, - глубокомысленно заметил Дёма.

- А может быть, наоборот, - мрачно проговорил Витя, - они опоздали. Тело уж подошло так близко к Земле, что своим ядовитым серным воздухом отравило всех. И они попали в мертвый мир.

- Ух, страшно! - взвизгнула в темноте Люда, прижимаясь ко мне.

- Да, - сказал довольный Витя. - Весь мир заснул, а они только остались. Их было семь человек.

- Кто это тебе сказал, что семь? - возмутился Игорь. - Их было трое всего.

- Ну, не их семь, так нас тут семеро, - зловеще изрек Витя.

- Ну тебя, Витька! Всегда ты такое придумаешь, что слушать противно! - возмутились ребята.

Но все замолчали, полные неясных опасений. Невольно и я себе представила, как мы всемером пробираемся по темной, молчаливой, пустой Москве. И ни в одном окне ни огонька, и нигде ни живой души. А мы бредем всемером… Последние на Земле. Шесть пионеров и я - их вожатая…

- Фу ты, ерунда какая! - рассердилась я сама на себя и встряхнула головой.

В эту минуту мне послышался какой-то странный звук на водохранилище. Я прислушалась. Да! Где-то стучал мотор. Очевидно, по водохранилищу шел катер. Как я обрадовалась этому звуку! Значит, где-то в мире еще есть живая душа.

- Ребята! Скорей! Быстро! Зажигай костер, давай устроим из веток факелы!

Мы быстро навалили сухой валежник, поднесли спичку - костер сразу занялся. Взметнулось высокое пламя, а мы, взяв ветви, зажгли их концы и стали махать этими самодельными факелами.

Звук мотора приближался.

- Сюда, сюда! - кричали ребята, размахивая огнем. - Снимите нас отсюда, мы тут застряли!

Трескучая скороговорка мотора слышалась уже совсем рядом, но через огнистый ореол вокруг факелов трудно было разглядеть приближавшийся катер. Оттуда, из темноты, слышался чей-то очень знакомый голос:

- Кончай огни жечь! Обалдели вы, что ли?! Гаси костер!

- Кто это, кто это? - заговорили ребята.

Из темноты показался освещенный нашими факелами катер. Красным светом загорелись поручни, наши огни отразились в стеклах. Блеснули буквы: «Фламмарион»…

- Говорено, кажется, вам по-русски: тушить огонь! - закричал кто-то с катера, и теперь я узнала голос: это кричал Костя Чиликин, который когда-то ходил мотористом на яхте «Фламмарион» у Расщепея.

- Котька, это ты? - закричала я. - Котька?..

Кто-то прыгнул в темноте с катера прямо в воду; расплюхивая ее, кинулся к берегу, оттолкнул меня, вырвал у ребят зажженные ветви, бросил их на берег и стал ожесточенно затаптывать.

- Для вас что, правил нет, что ли? Сказана было - не балуй с огнем! Кажется, надо понятие иметь! - сердито окал Чиликин.

Костер затоптали, и стало так темно, что ничего нельзя было разглядеть.

В темноте что-то кричали обрадованные ребята, потом я услышала другой, тоже очень знакомый голос:

- Сима!.. Сима Крупицына тут? Сима, ты где?

- Здесь, здесь я!

Глаза мои привыкли к темноте, и я рассмотрела Ромку Каштана.

- Ромка, здравствуй! Ну, спасибо, что пришел за нами. Как же ты узнал, где мы находимся?

- Наделали вы переполоху! - не слушая меня, сердито говорил Ромка. - Там ваши папахены-мамахены все с ума посходили. Тут и без вас сегодня у людей дел сверх головы, а еще извольте вас, халдеев, с милицией разыскивать! Хорошо, что хоть рыбак этот вас тут видел…

- Какой рыбак? Это который… - начал было Игорь и разом смолк.

- «Какой рыбак»! Видел вас тут один, что вы сидите на острове… Да, спасибо, Котька катер выпросил… Эх, вы… Такой у людей день, а вы чепухой занимаетесь…

- Собирай ваши причиндалы, мотай удочки да погружайся, - всех перебивая, пробасил суровый Котька Чиликин. - Мне с вами тут долго прохлаждаться времени нет. Ну, живо! А за огонь вам еще попадет! Раз было объявлено, так надо исполнять! Поживей, поживей! - торопил нас Чиликин. - Мне у нас в батальоне катер всего на два часа дали.

- В каком батальоне? - опешила я.

Он поправил пояс, и я увидела на нем кобуру.

- В охране, вот в каком!..

- А ты разве… - начала было я.

Но Ромка вдруг перебил меня:

- Котька, стой! Пойми! Они же, халдеи, ничего не знают… Вы радио-то слушали? Нет?.. Ну, ребята… - вдруг совсем другим голосом заговорил Ромка. Я никогда еще не слышала, чтобы Ромка говорил так. - Ну так вот, Сима, ребята, знайте… - он перевел дыхание, - сегодня…

И Ромка Каштан, веселый, неугомонный Ромка, от которого мы всегда слышали только смешные шутки, насмешки, дразнилки, серьезным и тихим голосом сказал нам то, что знал уже сегодня в полдень весь мир - весь мир, кроме нас семерых.

Вот почему такая строгая тишина сковала все вокруг нас, вот почему не было света над Москвой и весь мир погасил свои огни.

По-разному узнавали об этом люди. А нам выпало на долю узнать вот так… И сразу вчерашний день ушел куда-то очень далеко, словно давным-давно был он и какая-то грозная черта отделила его от нас навсегда.

Стряслось то, о чем не раз говорили, предостерегая нас, книги, газеты, песни - «Если завтра война, если завтра в поход…». А вот уже не завтра… Сегодня! Это случилось, а мы были далеко от своих, мы ничего не знали, занимались пустяками, огорчались, что пропали «загадалки», устраивали суд из-за рыбы…

- Да, Сима, вот как, - проговорил Ромка. Таким серьезным я видела его только один раз - когда он подошел ко мне после похорон Расщепея.

А ребята стояли затихшие, и лица у них, слабо освещенные уже начинавшейся зарей, показались мне осунувшимися.

- А мы уже ответили ударом на удар? - спросил Игорь.

- Наверно. Что же ты думаешь, ждать будем? - негромко ответил Рома Каштан.

- Узнают, как на нас лезть! - проговорил Дёма.

- Я их, этих фашистов, всегда терпеть не могла! - с сердцем сказала Галя.

- И я, - поддержала ее Люда. - Через них теперь уж лагерь, наверно, отменят.

- Ну, сажайся, грузись! - скомандовал Чиликин. - В Москве поговорите.

Мы быстро погрузились на катер. Давно я не была на «Фламмарионе». И когда теперь попала в знакомую маленькую каюту, освещенную лампочкой в потолке, я вспомнила наше плавание с Расщепеем. Мне показалось, будто какой-то особенный смысл был в том, что весть о войне, о «великом противостоянии», пришедшем для всех нас, приплыла ко мне на маленьком кораблике Расщепея. Словно он сам прислал за мной своего «Фламмариона».

А ребята были до того истомлены этим трудным и несчастным днем, который начался таинственными приключениями и закончился таким ошеломляющим сообщением, что, прикорнув в разных уголках катера, привалившись друг к другу, голова к голове, все скоро заснули. И тогда Ромка шепотом сказал мне:

- Киев бомбили… Минск… А я потом слышал радио по-немецки. Фанфарят на весь мир, барабанят и гавкают на весь свет из своей рейхсштабквартиры, собаки, что наши отступают.

- Врут, конечно. Да, Ромка?

- Да нет, как тебе сказать… - замялся Рома и посмотрел на заснувших пионеров. А потом, еще понизив голос, добавил: - А телескопов твоих надо скорей по домам развести… Что это за история у вас с лодкой вышла, не пойму.

Я рассказала Ромке об исчезновении наших «загадалок».

- Странно… - протянул он рассеянно, думая, видимо, о чем-то другом. - Ну, да сейчас в этом и разбираться некогда. А вот у Малинина вашего отец утром на фронт уезжает. Надеюсь, успеет проститься.

Мы помолчали оба. Ровно стучал мотор «Фламмариона». Ромка сидел на кожаном диване, припав лицом к стеклу, слегка сдвинув шторку окна, за которым не было огней, но уже проступала утренняя голубизна. Он сидел, полуотвернувшись от меня, прикрыв сбоку от света лампочки глаза ладонью, и я наконец решила спросить его:

- Слушай, Ромка, ты у наших дома не был?

- Какое там не был, три раза забегал! Волнуются.

- А ты не знаешь, никто не приезжал к нам?

Ромка оторвался от окна и внимательно посмотрел на меня:

- Это ты что, насчет своего ашуга, акына, как его там… Успокойся!.. Как не приезжал… Приезжал. Он там тебе, кажется, письмо оставил.

- Письмо? - испугалась я. - А сам он где?

- А его «молнией» обратно вызвали. Война же, понимаешь. А он там по лошадиной части что-то делает… Одним словом - по коням!..

- Уехал? - еле слышно спросила я.

- Чего ты так?! Ведь не на запад, на восток путь пока держит… И вольно же тебе было в Робинзона играть! Он весь день у ваших сидел, все тебя дожидался. Ничего парень. Довольно приятный, культурный. Мы с ним в шахматы даже сыграли, пока тебя дожидались. Соображает неплохо, только теории не знает.

Но я уже не слушала его. Как глупо все это получилось! Если бы я была в Москве, мы бы хоть повидались, хотя бы часок побыли вместе. А теперь… увидимся ли мы когда-нибудь?

За окнами каютки рассветало. С лугового берега доносился аромат свежескошенного сена. Начинался день. Второй день войны.

 

Глава 7

День второй

С каким-то затаенным страхом ждала я встречи с Москвой. Мне казалось, что за вчерашний день все в ней должно было перемениться. И город, наверно, выглядит сегодня совсем иначе. Но, когда я с сонными, невыспавшимися и молчаливыми ребятами вылезла из метро у Белорусского вокзала, меня успокоила обыденность того, что я увидела. По улице Горького как ни в чем не бывало медленно шла поливочная машина, раскрылив пушистые струи воды. Дворники, волоча длинные шланги, спокойно перекидывая из руки в руку шипучие водяные хлысты, медленно стегали ими вдоль и поперек тротуара. Все блестело, искрилось радужным сиянием утра. Стояли на своих местах милиционеры. Проехала белая цистерна с надписью «Молоко», промчались автомобили-фургоны, оставляя ароматный дух свежего хлеба. Москва просыпалась. Медленно, как человек, с трудом приходящий в себя спросонок, подымался дым из трубы какой-то фабрики. На пустынных еще улицах громко лязгали звонки трамваев. И все это - и широкие, омытые обильной влагой улицы, и дома, отражающиеся в зеркале мокрого асфальта, и запах хлеба, и трамваи со знакомыми номерами маршрутов, - все было необыкновенно прекрасным, таким родным, что у меня заныло сердце. Страшно было подумать, что кто-то хочет отнять у нас все это и шагать по нашим улицам, пятная вот эту землю своим грязным следом, и непрошено войти в наши дома… Да нет, никогда и ни за что!..

- Что ты говоришь, Сима? - спросил меня Ромка.

Наверно, я нечаянно произнесла вслух то, что думала…

- Красивая у нас Москва, Рома, верно? - сказала я.

- Мне тоже еще вчера показалось, что она стала какая-то особенно хорошая, - согласился Рома.

А по улице шли красноармейцы, ведя, словно под уздцы, огромный, вздутый, слоноподобный газгольдер. Они шли торжественно, как утренний дозор просыпающегося города. Шли молча по белой меловой черте, которая проведена посередине, разделяя улицу надвое.

И медленно колыхалось наполненное газом огромное, длинное тело баллона.

Потом стали встречаться мужчины с рюкзаками и чемоданами. Многих сопровождали женщины с глазами, красными от бессонной ночи, а может быть, и от слез. Они несли узелки. Торопливо прошагал почтальон. Он остановился у ближнего подъезда, вынул целую кипу зеленых повесток, сверился с адресом и исчез в парадном. Вскоре он вышел оттуда и пошел к большому соседнему дому.

А из улицы справа, пересекая нам дорогу, громко ступая крепкими подошвами по влажному, еще не просохшему асфальту, вышел большой отряд красноармейцев. Пологие лучи низкого утреннего солнца ударили по ружьям. И засверкал на солнце косой дождь штыков. Красноармейцы шли без песни, тяжелым, прочным солдатским шагом, гулко отдававшимся в улицах. Они шли в походной форме, на них были новенькие гимнастерки, заплечные мешки и под ними скатанные шинели. А позади ехало несколько повозок с деревянными чемоданами, с баульчиками и с другим солдатским добром.

Мы остановились и долго смотрели им вслед. Куда они идут и сколько им еще идти? И когда кто из них вернется домой? И милиционер на перекрестке, тоже заглядевшись им вслед, долго не убирал на светофоре красного огня, которым он перекрыл движение, чтобы пропустить колонну красноармейцев.

- Девочки, - сказала я Гале и Люде, - отдайте им наши цветы.

И пионерки мои побежали к командиру и неловко сунули ему в руки по огромному вороху лесных цветов, которые мы собрали на острове. Командир одной рукой подхватил оба букета, другой козырнул моим пионеркам и, не меняя шага, пошел с нашими цветами дальше - на фронт, на войну. А колонну уже обгоняли зеленые грузовики, и на них, по-братски обняв друг друга, тесно стояли люди в шляпах, в кепках, в пиджаках, блузах.

За памятником Пушкину на Тверском бульваре сквозь зелень деревьев виднелось круглое серебристое туловище, словно туда, в заросли, заплыл какой-то огромный кит. И рядом стоял часовой.

- Аэростат воздушного заграждения, - объяснил нам Ромка.

У нашего дома мы расстались с ребятами. Ромка сказал, что ждет меня днем в школе, где у нас будет собрание, и я пошла к себе.

Несмотря на ранний час, у нас уже никто не спал. Отец первым услышал мои шаги, вышел в переднюю, чтобы встретить меня. Своими добрыми и чуткими руками он нашел мое плечо, пробежал пальцами по лицу.

- Ну, слава тебе господи! Симочка вернулась. А нам тут без тебя до того худо, доченька, было… Мне и словом не с кем перекинуться. Разве они все поймут, что сейчас на свете происходит! Эх, слепота, слепота, хуже моей…

Он провел осторожно ладонью по моей щеке:

- Гляди, ты как обветрилась, и щеки зашершавели. Ты иди умойся, Симочка… Мать, давай собирай поесть.

За столом у нас уже сидел настройщик с Людмилой и, загибая пальцы на одной руке, говорил:

- Картошка хотя и не очень калорийный продукт, но тем не менее, мама, это есть, так сказать, основа средней пищи при нашем достатке. Затем, конечно, надо будет обеспечить жиры.

А бедная, совсем уже им заговоренная мама сидела вся обмякшая и неуверенно соглашалась:

- Да я уж не знаю, Арсений Валерьянович, вам, конечно, виднее, при вашем образовании, я лично с вами согласная, но вот не знаю, как Андрей скажет…

Папа, стуча кулаком по столу так, что подпрыгивали тарелки, в которые он нечаянно попадал, кричал:

- Ты слышишь, Симочка, эти и им подобные разговоры?! И не совестно вам самим вашей дурости! Ведь через вас-то у всех магазинов одна давка образуется - и больше ничего. Уж в такой-то день надо бы поумнеть, если раньше не успели. Слышать я не желаю в своем доме такую подобную отсталость.

И отец надел кепку, поправил черные очки, взял свою палку и пошел на работу, крикнув мне с порога:

- А мы, Симочка, в нашей «Технокнопке» вчера порешили на военный ход производство переводить! Будем сетки для гранат делать. И еще там кое-что… А вы тут можете запасаться, если желаете. Только я вам паники разводить в доме не позволю. И ни копейки не дам, уж извините - салфет вашей милости!

Когда он ушел, мама сказала:

- Со вчерашнего дня такой. А у меня прямо голова лопается. Не знаю, за что браться. Тут еще молочница приходила, такое наговорила… И тебя, как назло, весь день вчера не было. Нашла время для прогулок! Уж из трех квартир родители тебя спрашивали. Завезла, говорят, ребят, и нету. А тут война…

- И охота тебе, Симка, с этими малявками возиться! - вмешалась сестра. - Уж большая, кажется, выросла, а все с маленькими…

- Да, это уж чрезмерная нагрузка, я считаю, - добавил настройщик.

На комоде я нашла письмо от Амеда. Он писал, что ждал меня целый день, ему очень хотелось повидать меня, но ему нужно немедленно возвращаться к себе в Туркмению. И, когда теперь мы увидимся, неизвестно.

«Кони нужны будут. Дюльдяль, наверно, ржет, чуя, что пойдет скоро в бой», - писал Амед и сообщал о своем решении добиваться, чтобы его взяли добровольцем в Красную Армию… Мне он оставил подарок - крохотную ковровую сумочку вроде талисмана. На ней был искусно выткан знак Марса.

- Весь день тут сидел, кавалер-то твой азиатский, - сказала мать. - Хороший такой, вежливый, ладный. Уж он мне все и про мать рассказал и про коней своих. Так уж он этих коней обожает, прямо аж глаза горят, как заговорит только! Очень печалился, что тебя не повидал. Ну, ведь знаешь, Сима, сейчас не до того. У него свое дело… А так собой симпатичный… Я ему и пончиков на дорогу дала.

В дверь постучали. Вошел Игорек. Глаза у него были какие-то необыкновенно большие.

- Можно к вам? Здравствуйте. Сима, тебя папа мой просит зайти к нам, в двенадцатую квартиру.

- Ни днем ни ночью покоя от этих пионеров нет! - вздохнула мать. - Нет, Симочка, ты, правда, иди. Им еще вчера повестку принесли.

Капитан Малинин, сутулый, скуластый, склонился над вещевым мешком, когда мы вошли к нему с Игорем.

- Здравствуйте, - заговорил он. - Добрый день, Симочка. Вы извините, что я вас потревожил. Знаю, что устали. Игушка мне все рассказал… Как это у вас вчера получилось неладно! Но я очень спешу. Отправляюсь сейчас. Хотел вам несколько слов сказать. (Игорь, куда ты помазок заложил?) Вот что, товарищ Сима: вы знаете, матери у нас нет, живем вдвоем с Игорем - он да я. Теперь остается он, значит, один. Ну Стеша, домработница, по хозяйству приглядит, да соседи обещали. Но ведь знаете, время крепкое наступило. Мало ли что будет! В теперешних войнах, знаете ли, фронт, тыл - все одно. Точное деление при возможностях современного оружия исчезает. Так я, собственно, вот о чем. Вы - вожатая у них. Игушка мне много о вас говорил. Я вас очень уважаю, Сима.

- Ну что вы… - засмущалась я.

- Нет, нет, именно уважаю. Вы свое дело хорошо делаете - с умом и с сердцем. Так вот, пожалуйста, прошу вас: будьте для моего Игоря во всех смыслах вожатой. Понятно? Во всем. Это большое дело - вожатой быть. Вы ведь комсомолка?.. Очень хорошо. Значит, вам комсомол ребят доверил. И вот я, командир Красной Армии, тоже вам доверяю своего сына по этой линии, так сказать. Прошу вас, товарищ Сима, присмотреть за Игорем тут без меня. В случае чего - пишите мне. Вернусь - не забуду! Вот и все. Мне время ехать. Позвольте вашу руку.

Он встал передо мной, аккуратный, подтянутый, плащ на левой руке. Выпрямился, скрипнул ремнями портупеи, сдвинул каблуки, откозырял мне почтительно и протянул руку. Я крепко пожала его плоскую твердую ладонь:

- Возвращайтесь скорее, товарищ Малинин, а за Игоря не беспокойтесь. Вы себя там поберегите.

- Ну, спасибо вам, - сказал он, подхватил чемодан и вышел.

Я проводила его до ворот. Игорь хотел бежать за ним до вокзала, но в машине, которая пришла за капитаном, места не было, бежать было далеко. Капитан крепко поцеловал Игоря, откашлялся, поправил фуражку, еще раз оглядел весь дом от земли до крыши, сел в машину и укатил.

Игорь долго смотрел ему вслед, а потом побрел к себе. Я догнала его, обняла за плечо:

- Ну вот, Игорек, остались мы теперь с тобой.

- Это ты осталась, а я все равно убегу.

- Куда это ты убежишь?

- На фронт, вот куда!

- А ты слышал, что отец говорил? Он тебя на кого оставил? Кого ты должен теперь слушать?

- Мало ли что, - сказал Игорь и посмотрел на меня исподлобья. - Ты не очень-то уж старайся.

Он высвободил плечо и скрылся в своем подъезде.

Я написала большое письмо Амеду, где рассказала ему все наши приключения. «Амед, - писала я ему, - как это плохо, что мы не повидались, когда такое началось в жизни». Потом я пошла в школу, опустив по дороге письмо в почтовый ящик.

Как всегда летом, школа показалась непривычно просторной, тихой и прохладной. Но в боковом крыле здания толпился народ и сидели женщины на крылечке, где ветер шевелит белое полотнище с надписью: «Призывной пункт № 173». Окна нашего класса были завешаны газетами, там заседала комиссия. В других классах молчаливо сидели на партах странно выглядевшие тут взрослые мужчины. Во дворе толпились, ожидая очереди, люди, получившие повестки. Проходили озабоченные, деловые военные.

Старшеклассники собрались в физическом кабинете. Оказывается, вчера уже без меня все собирались тут и решили, что школьники разобьются на бригады. Одни будут помогать работать на огородах семьям, у которых мужчины ушли на фронт. Другие взяли на себя охрану школы. Девочки взялись шить белье. Одна я оказалась как-то без дела. И я спросила, как мне быть с моими пионерами, оставшимися в городе.

- Она все со своими цыплятами! - накинулась на меня Катя Ваточкина. - Тут у всех дел - убиться мало, время такое - жуть! - а она со своими деточками…

Катя Ваточкина вообще любила выражаться очень энергично: «Жара - смерть», «Настроение - мрак», «Дел накопилось - чистое безумие!», «А работа идет - сплошной позор…»

Я уже привыкла не обижаться на нее. Она была шумная, горластая, с резкими ухватками и считала, что именно такой и должна быть настоящая пионервожатая. А она была вожатой в четвертом, теперь уже - пятом «Б». «Какая ты, Симка, к шуту, пионервожатая! - не раз говаривала мне Катя. - Ты уж больно деликатное создание - этих разных тонкостей да этого всякого романтизму в тебе ужас сколько, а напору - нуль. Ты будь побоевей». Сперва мне казалось, что она права. «Кто знает, - думала я, - может быть, пионеры любят именно таких - шумных, энергичных, покрикивающих». Я видела, как она сама командует в своем отряде: «Мальчики, девочки, живенько у меня, раз-два! Вот так, красота! Теперь сели! Давайте похлопаем. Начали!..» Но потом я убедилась, что хотя ребята и похваливают ее вслух, но в душе не очень-то считаются с ней. Дисциплина у нее в отряде была хуже, чем у меня. И ребят, видимо, утомляли эта беспрерывная шумиха, взбудораживающие окрики, хлопанье в ладоши, гулкая суета. И еще я поняла, что Кате просто скучно с ребятами и она шумит для того, чтобы заглушить в себе эту скуку.

- Ну, давайте кончать, что ли! - закричала Катя Ваточкина. - Я умираю пить! Считаю, решили ясно. Пошли! С этим всё.

Она шумно вылетела из класса, В коридоре ко мне подошел наш математик Евгений Макарович.

- А мы за вас очень беспокоились вчера, Крупицына, - мягко заговорил он, близоруко всматриваясь в меня. - Что это за странная история с островом, с исчезновением лодки? Ох, романтики!.. Ну-ну-ну, пошутил! Да, да, конечно, я понимаю - сейчас не до этого. Грозное время, Крупицына, трудное время! Сейчас надо быть всем вместе… Страшно мне за вас за всех, друзья! Жизни мне молодые жалко…

Вечером я собрала у нас во дворе, на маленьком скверике, свою шестерку. Я любила свой двор, куда из окон смотрело столько разных домашних жизней, любила гулкий сумрак ворот и льющиеся откуда-то сверху звуки рояля или радио, дворовую ребячью разноголосицу, визг точильного камня, мелом начерченные классы на асфальте, матерей с колясками, старых бабушек, сидящих на табуретках у подъезда и ведущих тихую беседу о том о сем…

А теперь по двору ходил комендант с дворниками. Они заглядывали во все углы, собирали в кучи и уносили мусор. Двор выглядел суровее и чище. Сюда мог прийти огонь, и надо было, чтобы не нашлось для него лишней пищи. Люди выкидывали из квартир все лишнее, избавлялись от мусора и рухляди - этого требовала война. И мне казалось, что и сами люди делаются лучше, чище, выкидывая из своих душ все ненужное, мусорное.

- Ну вот, ребятки, - сказала я своим пионерам в тот вечер на скверике. - Я что хочу сказать… Сияли нам звезды, видели мы жизнь далеко вперед, загадывали с вами загадалки. А теперь стреляют пушки, идет бой. Только одно мы должны загадать, все одинаково - чтобы скорее наши победили. Верно ведь, ребята? И пусть каждый из нас подумает, что он может сделать для того, чтобы все это скорей сбылось.

Тихо слушали меня мои пионеры.

Кончался второй день войны, и опускалась на Москву ночь, суровая и синяя, как маскировочная штора.

 

Глава 8

Великое и малое

Стены Кремля охраняют каждого из нас.

Из записной книжки А. Расщепея

 

В первые дни мне казалось, что меня надолго не хватит. Каждый день приносил столько волнений, был так грозно нов, что я думала - у меня не будет сил выдержать все это. Но потом оказалось, что нельзя все время говорить только об одной войне. И по-прежнему люди вставали утром, умывались, завтракали, отправлялись на работу. Только работали усерднее и уставали теперь больше. Вечерами ходили в кино и жили за опущенными синими шторами, упрятав внутри квартир жилой свет. Постепенно вернулись некоторые старые интересы. И иногда мы снова начинали ломать голову над таинственным исчезновением наших «загадалок», над странной историей с лодкой, которую потом обнаружили в кустах рыбаки. Решительно нельзя было подозревать кого бы то ни было. Васька Жмырев не появлялся что-то больше у нас во дворе, и мы все чаще и чаще, все привычнее стали считать его виновником наших странных приключений на острове.

Мы ездили на огороды, получая путевки в райкоме комсомола. Возвращались домой поздно, усталые, шли домой по темным московским улицам. Они казались дремучими и таинственными. Москва с каждым днем приобретала все более и более военный вид. Целые бастионы из мешков с песком вырастали у витрин. Их снаружи зашивали досками, фанерой. В подъездах появились ящики с песком, железные клещи, ломы, ведра.

И необыкновенно много звезд было в те ночи над Москвой. Обычно москвичи не видели звезд. Ночной свет города поглощал их. А теперь небо над Москвой было усыпано крупными яркими звездами. Но зато погасло рубиновое пятизвездие Кремля. На звезды кремлевских башен были надеты защитные чехлы, чтобы они не блестели днем. А ночью их теперь не зажигали.

Настроение становилось все тревожнее. Плакаты на всех углах и стенах Москвы требовательно напоминали о том, что пришло строгое время и каждый должен быть на своем месте. А радио сообщало сводки, от которых холодело все внутри. Иногда не хотелось слышать то, что сообщалось, хотелось уберечь себя от этого тревожного знания, но деваться от него было некуда, как от боли.

Второго июля, вернувшись очень поздно из-за города, я сразу заснула как убитая, забыв даже поставить будильник на шесть утра. Я помнила о том, что завтра утром надо будет встать пораньше, ехать с пионерами на окраины, убирать пустыри, но не могла заставить себя ночью встать и завести будильник. Я проснулась утром оттого, что кто-то сказал мне как будто в окно:

- Товарищи! Граждане!

Я вскочила и кинулась к открытому окну. Косые длинные тени лежали на только что политом, остывающем асфальте. Часы на углу показывали шесть тридцать. А на перекрестке, под громкоговорителем, стояли люди, закинув головы, и все как будто затихло на улицах, прислушиваясь. Остановились машины, троллейбусы. Шоферы приоткрыли дверцы, из трамвая высовывались люди.

Над утренней Москвой раздавалось:

- Вероломное военное нападение гитлеровской Германии на нашу Родину, начатое двадцать второго июня, продолжается…

Включив в комнате репродуктор сети, я судорожно одевалась. Как я могла себе позволить проспать в такое время! Вот все встали, а я…

В квартире никого не было. Отец с мамой ушли. Я сбежала вниз по лестнице. На тихой улице из рупоров доносилось:

- Гитлеровским войскам удалось захватить Литву, значительную часть Латвии, западную часть Белоруссии, часть Западной Украины. Фашистская авиация расширяет районы действия своих бомбардировщиков, подвергая бомбардировкам Мурманск, Оршу, Могилев, Смоленск, Киев, Одессу, Севастополь…

Я схватилась за решетку ограды у нашего двора, когда услышала:

- Над нашей Родиной нависла серьезная опасность.

Я невольно посмотрела на ясное июльское небо над Москвой. И ясно представила себе, как этот высокий голубой свод провисает под тяжким бременем опасности, которая грозит задавить все живое на нашей земле…

Но голос в радиорупорах, как бы откликаясь на мою тревогу, напомнил:

- Конечно, нет! История показывает, что непобедимых армий нет и не бывало. Армию Наполеона считали непобедимой, но она была разбита…

Я выслушала это с огромной радостью, словно не Кутузов, а мы с Расщепеем разбили Наполеона. Мне было приятно, что приведен именно этот исторический пример.

- Товарищи! Наши силы неисчислимы, - твердо прозвучало в рупорах, и все, кто слушал радио рядом со мной на улице, посмотрели вокруг себя и друг на друга, словно заново увидели, как много нас, как огромна наша страна.

Я поспешила в райком. Здесь, во дворе, мы собирались обычно в праздничные утра Октября и Мая, выстраивались под нашими комсомольскими знаменами, весело расхватывали кумачовые транспаранты на шестах, фанерные щиты, обтянутые алой материей. И потом шли отсюда вместе с колонной всего нашего района на Красную площадь. И сегодня тут, во дворе райкома, было очень много народу. Я увидела здесь почти всех наших комсомольцев и многих знакомых из других школ. Всех тянуло сюда в это утро, все спешили сюда, к нашему комсомольскому дому, потому что нигде нельзя было так уверенно, широко и полновесно ощутить себя какой-то прочной частицей той великой силы, что наполняла только что слышанные нами слова, каждое из которых все мы запомнили на всю жизнь.

На крыльцо во дворе вышел наш секретарь Ваня Самохин.

- Товарищи, - сказал он негромко, но все его услышали и затихли, - будем считать наш комсомольский летучий митинг открытым…

В этот день комсомольцы наши нарасхват разбирали наряды, путевки, задания. Всякий хотел немедля взяться за дело.

Днем я встретила нашего математика Евгения Макаровича. Он шел с вещевым мешком за спиной, тщательно побритый, энергично размахивая одной рукой.

- Здравствуйте, Евгений Макарович. Куда это вы собрались? За город?

Он негромко расхохотался.

- Да, Крупицына. Решил, знаете, подышать свежим воздухом… Кстати, вам известно, что моряки называют свежей погодой? Когда буря разгуливается! - Он нахмурился, помолчал, потом протянул мне свою худую руку: - Всего вам доброго, Крупицына. В ополчение ухожу. Слышали о народном ополчении? Вот я уже записался. Передайте мой привет всем вашим товарищам, Крупицына.

- Как же, Евгений Макарович… Ведь у вас же с легкими не совсем хорошо…

- Тcсс!.. - строго прервал меня математик. - Кто это вам наболтал? Сами не верьте и других разубедите. Очень прошу. Ну, всего наилучшего.

И он бодро зашагал, отмахивая на ходу в сторону одной рукой.

Но с каждым днем опасность, о которой говорили народу по радио и писали в газетах, нависала все грознее, и война подползала все ближе к нашему порогу. Уже несколько раз объявляли в Москве воздушную тревогу. И иногда где-то далеко-далеко погромыхивали залпы зениток. Москва готовилась к удару с неба.

В эти дни я очень много думала о Расщепее, вспоминая его слова: «Великие противостояния, Симочка, когда истина созревает, бывают не только во Вселенной и в человеческой судьбе - они бывают и в судьбе народов. И грозным будет великое противостояние, когда сойдутся два непримиримых мира и человечество увидит истинное светлое величие одного и познает всю злобную мерзость другого, нам враждебного. Жаль, если меня не будет тогда в живых, Симочка…»

Как мне не хватало в эти дни Расщепея, как много нужно было бы мне сказать ему, как часто требовался мне его совет!

Я несколько раз звонила по телефону из автомата Ирине Михайловне, обещала к ней зайти. Но у меня не хватало ни времени, ни сил для этого. Амеду я отправила еще одно письмо. Но ответа не получила.

Меня начинала томить тоска. Вот, думала я, пришло время, чтобы в жизни быть такой, какой я была в картине Расщепея: храброй партизанкой… А вместо этого я окучиваю со своими пионерами картошку на подмосковных огородах.

Так думала я и в тот день, когда мы работали на огородах близ Можайского шоссе. Когда-то по этой дороге двигалась на Москву армия Наполеона…

Теперь по шоссе друг другу в угон шли грузовики, крытые брезентом, и издали было видно, как там стоят обожженные солнцем регулировщики и машут желтыми и красными флажками, распределяя движение. Асфальтовая матовая гладь шоссе, разделив вдали лес надвое, уходила к самому горизонту. А если пойти по этой дороге все дальше и дальше, туда, за горизонт, и еще дальше, то где-то шоссе перерезала линия фронта, И там, на этом же самом шоссе, которое накатанным асфальтом блестело здесь, около нас, среди мирных лугов, там, может быть, сейчас шел бой…

На дороге возле огорода остановилась маленькая машина. Из нее вышел человек в дымчатых очках, в смешных коротких штанах баллоном и клетчатых чулках. Ребята подняли головы, разогнулись, с любопытством рассматривая приехавшего.

- Работайте, продолжайте, работайте. Здравствуйте, привет! - заговорил приехавший, вскидывая к глазам камеру. - В аппарат не глядеть! Лица веселее! Ну-ка, дружненько за работу! Вот так… Хорошо… Лады…

И он зажужжал аппаратом.

Ребята окучивали картошку, украдкой поглядывая в сторону человека с аппаратом. А он бегал вокруг нас, приседал на корточки, снимал нас то общим, то крупным планом. Я-то его давно узнала, еще по голосу, - это был Арданов, режиссер-лаборант Расщепея, тот самый, что звался у нас Лабарданом. Это он с Павлушей снимал меня для пробы, когда я впервые пришла на кинофабрику. Ну где же ему было узнать прежнюю Устю-партизанку в великовозрастной девице с облупленным от загара носом, с растрепанными волосами, выбивающимися из-под платка, и грязными от земли руками!

Но вот он кончил снимать, повесил аппарат на ремень через плечо, крикнул шоферу: «Погоди, Сережа, сейчас запишу только, и поедем на другой объект…» - и обратился к нам:

- Значит, так, - он вынул блокнот, - лады. Запишем… Комсомольцы и пионеры в подмосковных огородах помогают крепить боевой тыл. Так. Лады. Хороший сюжет. Из какой школы?

- Из 637-й! - хором отвечали мои пионеры.

- Давайте запишу фамилии, - сказал Лабардан. - Ну, начнем с тебя…

- Малинин Игорь… А в кино это будут показывать?

- Конечно, будут… Ты?

- Сокольская Людмила. Пятый «А». А в каком кино будет?

- Везде, везде будет… Ты как зовешься?

- Скорпион, - негромко подсказал Игорек.

- Как?

- Хватит вам, ребята! - обиделся Витя. - Вы запишите: Минаев Виктор. Год рождения 1929… Отличник, можете записать.

Так Лабардан переписал фамилии всех ребят, а потом, не отрываясь от своей книжечки, обратился ко мне:

- А вы что - за вожатую? Так. Лады. Фамилия, имя, школа?.. Что? Позволь!.. Сима?!

Лабардан сдернул с себя дымчатые очки; отступив на шаг, нагнул голову в одну сторону, потом посмотрел с другого бока, все еще не веря, должно быть, широко шагнул ко мне, обеими руками схватил меня за локти и крепко потряс:

- Симочка!.. Ты? Вытянулась-то как!.. Ну и случается же в жизни! Видишь, как пришлось мне тебя опять вернуть на экран… Кто бы мог думать?! - Он замолчал, отвернулся, глядя куда-то в сторону. - А помнишь, Симочка, Александра Дмитриевича? Эх, Сима!..

И он быстро надел очки. А ребята стояли поодаль и глядели на нас обоих…

Вот как - не на лихом коне, не в гусарском кивере и не с острой саблей, а с мотыжкой-сапкой в руке, копающейся в картошке на огороде попала я снова на экраны кино.

 

Глава 9

Под злыми звездами

Васька Жмырев появился на соседнем дворе дома № 15 с утра. Он сыпал налево и направо калеными семечками подсолнухов, новыми военными словечками: «точно», «порядочек», «культурненько» - и невероятными военными новостями, одна страшней другой.

Впрочем, он тут же добавлял, что пусть другие пугаются, а он лично ничего не боится.

Весть о появлении Васьки Жмырева быстро облетела оба двора. В этот день мы работали дома: по заданию штаба противовоздушной обороны вычерчивали белой известью стрелки у надписей: «бомбоубежище», «песок», «вода», «ход в укрытие». Днем была короткая тревога. Мы сейчас же полезли на крышу.

Дома № 15 и № 17 были разделены толстой, высокой стеной - брандмауэром, к которому с двух сторон приросли корпуса обоих зданий. Брандмауэр был официальной границей наших подоблачных владений. В мирное время здесь орудовали главным образом мальчишки-радиолюбители, укрепляя свои антенны. Отсюда же запускались змеи. В канун праздников железо кровель грохотало под ногами управдома и дворников, которые спускали отсюда на канатах или подтягивали на фасаде транспаранты, портреты и светящиеся разноцветными огнями лампочки иллюминации. А ныне, как только взвывала сирена, крыша переходила в наше ведение. Мы уже хорошо обжились здесь. У нас стояли тут ящики с песком, лежали ломики, щипцы, стояли бачки с водой. Правда, налета еще не было, но тревоги уже объявлялись несколько раз. И всегда, когда я поднималась сюда и глядела сверху на замерший, как бы затаивший дыхание, изготовившийся к бою город, у меня холодело сердце, пересыхали губы - так страшно мне делалось за Москву.

Москва отсюда была очень хороша. В синеве Замоскворечья, ближе к югу, проступал сквозной, похожий на застывший смерч силуэт радиобашни на Шаболовке. Между домами проблескивало зеркало Москвы-реки. С нашей крыши были видны две кремлевские башни с контурами темных звезд, притаивших теперь свой свет. И такая огромная, заполнив собой все видимое пространство, весь круг Земли, проложившая зелень парков и бульваров между кварталами, как перекладывают зеленым мхом елочные игрушки, лежала под нами Москва! Дым заводов стоял над далеким горизонтом. Ровный, слитный шум огромного города доносился на крышу.

Трамваи, автомобили внизу были страшно маленькими; зато лепные фигуры у карниза на фронтоне нашего дома, всегда казавшиеся мне не больше настольной лампы, на самом деле оказались размером в целый буфет…

Внизу, на земле, все выглядело теперь подготовившимся к удару. Все понемножку приобрело военный вид. А сверху, с крыши, Москва казалась по-прежнему мирной, беззащитно открытой. Правда, на самом высоком, многоэтажном доме возле нас из-за каменного барьера вокруг крыши торчали какие-то длинные предметы, тщательно укутанные брезентом. И виднелась пилотка неподвижного часового. Да иногда замечала я там командира; он медленно шел за барьером по крыше, в руке у него был бинокль, он держал его в отставленной руке, как держат кружку, то и дело подносил его к глазам, отставлял руку и опять прикладывался, словно отпивал крупными глотками даль, открывавшуюся ему сверху.

В тот день, когда на соседнем дворе объявился Васька Жмырев и мы во время дневной тревоги поднялись к себе на крышу, наш недруг оказался совсем рядом с нами, по ту сторону брандмауэра. Вокруг него вертелись соседские мальчишки, поглядывая в нашу сторону.

Пионеры мои сразу заволновались:

- Вон он, Сима, смотри… Жмырь явился.

- Ну, и не обращайте на него внимания, - посоветовала я.

- Лучше с ним не связываться, - согласился со мной, немало меня этим изумив, Игорь.

Но словоохотливый Дёма Стрижаков решил все-таки поступить по-своему. Он подошел к брандмауэру и крикнул на ту крышу:

- Эй, Жмырь!

- Ну Жмырь, скажем. Дальше что? - последовало оттуда.

- Здорово!

- Ну, допустим, здравствуй. Что с того? - вызывающе ответил Жмырев.

- Сейчас я его поймаю, - сказал Дёма, подмигнув нам, и с таинственной значительностью громко спросил: - Жмырь, ты зачем к нам в погреб лазил?

- Ребята, - обратился к своим Жмырев, - это он у них что - чумной?

Те так и покатились.

- Ты зачем на острове все вырыл и лодку угнал?

- Слыхали? - изумился Жмырев. - Был халдей, стал обалдей… Эй, телескопы, он у вас что - не в себе?

- Ну, ты, правда, Жмырев, не прикидывайся особенно, - вмешался тут же Витя Минаев.

- Да чего мне прикидываться! - окончательно рассердился Жмырев. - Вы сами за собой поглядывайте. Как насчет ухи? Наваристая? Скусная была? Я слышал, как вы чужую рыбку удили. Не бойсь, все знаю. Вы вон вашего рыболова спросите…

- Я же говорил - не надо с ним связываться, - пробормотал Игорь, весь красный от смущения. - И нашел ты тоже время, Дёмка, разговоры заводить! Тут, понимаешь, тревога, а он… начал старое ковырять.

- Молчу, молчу, - хитро прищурившись, понимающе кивнул Жмырев и запел во все горло: - «Я с миленочком сидела. Он молчит, и я молчу. Я подумала, сказала: «Будь здоров! Домой хочу».

Дали отбой, и мы спустились вниз. Но настроение у нас было испорчено. У всех в душе был какой-то неприятный осадок после этого разговора на крыше: об истории с рыбой, должно быть, узнали ребята, живущие близ водохранилища. Я тут же выругала себя за то, что занимаюсь всякими пустяками в такое серьезное время.

И только вечером все мы забыли про Жмырева. В десять часов вечера из всех рупоров радио послышалось:

- Граждане, воздушная тревога!

Завыла, взбегая на высокие ноты, мягко скатываясь на нижний регистр и снова возвышая тон до визга, сирена на большом доме возле нас. Тотчас же откликнулись еще две, обгоняя друг друга, то сходясь, то расходясь… Команда моя кинулась по местам. Мы уже привыкли слышать звуки тревоги и ждали, что скоро дадут отбой. Сирены замолкли. Наступила тишина. И вдруг радио опять заговорило:

- Граждане, воздушная тревога!.. Не скапливайтесь в подъездах домов, укрывайтесь немедленно в убежища. Работники милиции, обеспечьте немедленно полное укрытие населения в убежища!

И вдруг в окнах верхнего этажа большого дома на другой стороне улицы я увидела отражение каких-то маленьких пляшущих огней. В ту же минуту, где-то далеко позади себя, я расслышала частые сухие звуки, как будто лопались резиновые пузыри. И внезапно вся Москва ощетинилась прожекторами. Светящиеся струи лучей ударили в небо, сходясь, пересекаясь, расходясь, как сходились, пересекались и расходились звуки сирен. Над окраинами Москвы заплясали сотни вспыхивающих и гаснущих огоньков. Казалось, что огромная невидимая сетка повешена там между небом и землей, ограждая край города. Она расшита тысячами блесток, то гаснущих, то снова загорающихся: кто-то непрерывно трясет эту огромную прозрачную сетку, и та дрожит, гремя и рассыпая вспышки.

Потом в небе возник какой-то новый, чужеродный, всему посторонний, нудный и тошнотворный звук. И тотчас же оглушительно, часто и близко, несколько раз подряд, торопливо выпалили зенитки с соседней крыши, откуда теперь доносились слова команды: «По фашистским налетчикам - огонь!» С рычащим неистовством зачастил пулемет, счетверенный, как мне пояснил Игорь. В небо, туда, откуда доносился сдвоенный, качающийся гуд, помчались, догоняя друг друга, красные тирёшки. Это был след трассирующих пуль. И там скрестились, яростно толча облака, сотни прожекторов. И казалось, вся Москва загрохотала выстрелами, гоня с неба невидимых летучих врагов. Все стреляло вокруг. Метались прожектора. Небо безумствовало, шаталось, когда все прожектора склонялись то в одну, то в другую сторону, и рвалось на части, когда лучи пересекались в поисках. А город внизу был неподвижен - черная громада притаившейся темноты. Рядом с нами на крыше были дежурные дружинники нашего дома, комсомольцы. Вдруг кто-то сказал в темноте:

- Пионеров этих вниз надо. Кто допустил? Где комендант? Разве можно ребятам на крыше! А ну, ребята, живо марш в укрытие!

- Ну что вы, дядя, мы же привыкли! Вот спросите нашу вожатую…

- Да и вожатую вашу не мешало бы вниз, - отвечал мужской голос.

Несколько осколков от зенитных снарядов с порхающим визгом пролетели над головами у нас и звонко цокнули о железо крыши.

- Кто здесь у вас вожатая? - закричал человек, вылезая из люка чердака. Я узнала в нем коменданта наших корпусов. - Вы, Крупицына? А ну, сейчас же убирайте своих пионеров! Не ваше тут место!

Нелегко было уговорить ребят, чтобы они ушли вниз. Прежде всего их надо было разыскать на крыше. Они, услышав приказ коменданта, сразу все попрятались. Понемножку я их всех выловила и отправила вниз. Скоро снизу до меня донеслись голоса Гали и Люды: «Пожалуйста, граждане, не нарушайте… Укрывайтесь, пожалуйста. Проходите. Женщины и дети, вперед… А мы дежурные, не волнуйтесь». Но конечно, Игоря Малинина я не нашла. Только с другого конца крыши я иногда слышала его срывающийся басок:

- Эй вы там, внизу, в шестнадцатой квартире, светилы, затмевайтесь, вам говорят! У вас видно!..

Но, когда я подбегала к этому краю крыши, Игоря уже там не было. А налет продолжался. Москва отбивалась. Хлопали зенитки, шатались в разные стороны лучи прожекторов, словно в бурю высокие мачтовые деревья с внезапно засветившимися стволами. Иногда мне казалось, что и дом наш начинает качаться из стороны в сторону. А потом вдруг стало надолго совсем светло. Страшный ярко-желтый, фосфорный и какой-то потусторонний свет озарил сверху город. Стали ясно видны дома, улицы, и все было оранжево-зеленым, словно виделось через цветное стекло. Это фашисты бросили со своих самолетов светящиеся бомбы. Злые звезды повисли над Москвой, обнажая город сверху мертвым своим светом, срывая защитный покров темноты. По этим отвратительным светилам били зенитки, строчили пулеметы. Желтые звезды медленно погасли. Тьма, сгустившаяся теперь, показалась еще более черной. Потом в небе раздался пронзительный свист, все громче и громче…

- Ложись! - закричал кто-то из темноты.

Я кинулась плашмя на крышу. Последовала ослепительная вспышка, и какая-то сила, прогрохотав по железу кровли, как мне казалось, вмяла меня в жесть.

- Через квартал от нас, - определил комендант.

Теперь то и дело слышался над нами посвист бомб, ухали разрывы, мы видели яркие вспышки. А потом где-то за вокзалами и в стороне Красной Пресни стало медленно расползаться багровое зарево. Оно делалось все больше и больше: загорелось еще где-то на окраинах. Горизонт стал огненным. И, глядя на это, я почувствовала, как стучат у меня зубы. Я зажимала обеими руками рот, а зубы всё стучали. И ночь показалась сразу знобкой. И было не столько страшно, сколько нестерпимо обидно, что горят дома нашего города, что это сделал в нашем городе враг, что чужая злая воля вмешалась в наши ночи.

Москва горит… Меня всю трясло.

- Сбили, сбили, падает двухмоторный! - услышала я голос Игоря и посмотрела на небо.

Там три скрестившихся прожектора медленно сводили с небосклона к пылающему горизонту какую-то сверкающую точку, оставлявшую длинный розоватый дым. Потом полетели какие-то огненные брызги, и с неба словно скатилась расплавленная красная капля. Земля ответила на падение вражеского самолета негодующей вспышкой.

На всех крышах аплодировали и кричали «ура». Но в это время над нами совсем низко взвыл воздух, и с неба посыпался огонь. Словно десятки факелов падали на нас, тыкаясь в крышу, тотчас загораясь, шипя и фыркая. Это фашистский бомбардировщик, пикируя, сбросил зажигательные бомбы.

Ух, как кинулись мы все тушить эти бомбы! Как засыпали песком, топтали подошвами, хватали клещами, тащили топить в воде огненных гаденышей, пока они еще не вырвались из своей алюминиевой скорлупы! С одной бомбой я справилась самолично. И я своими руками могла теперь потрогать покореженное, уже остывшее в кадке, бессильное оружие врага.

Несколько зажигалок упало по ту сторону брандмауэра, на крышу соседнего дома № 15. Мальчишки тушили их, ругаясь напропалую, гоняясь за теми, которые катились по склону крыши. Одна, самая большая, расфыркивая пламя, оставляя за собой огненную дорожку, скатилась к желобу и застряла там, извергая жгучую, ослепительную лаву. Я видела, как Васька Жмырев, подобравшись к самому карнизу, почти повиснув на руках, дотянулся до бомбы ногами и пинал ее до тех пор, пока она не свалилась вниз, во двор.

- Эй вы там, внизу! - прокричал, свешиваясь с крыши, Жмырев. - Принимай угольки горячие…

Двор внизу на мгновение осветился вспышкой разбившейся зажигалки, послышался топот по асфальту, крики, возня, и внизу стало опять темно. А Васька Жмырев одним прыжком уже перемахнул через гребень стены и гнался теперь за другой зажигательной бомбой. Она упала на гребень нашей крыши, разломилась и медленно съезжала, проплавляя воспаленным термитом железную кровлю. Однако Игорек поспел туда раньше, чем Жмырев. Он отпихивал плечом рослого Василия и сам шипел и фыркал, словно маленькая бомба:

- Пусти, Жмырь, пусти, говорю… Пошел ты… Не твоя это бомба, не лезь… Что за привычка у тебя лезть, куда не просят! Чего ты на нашу крышу пришел? Туши там, у себя…

И, оттирая в сторону Жмырева, Игорек поддел бомбу на совок. Он бежал к чану с водой на чердаке, неся бомбу, как несут уголь из печки для самовара. Руки у него дрожали. Бомба выбрасывала фонтанчики огня, и несколько капель жидкого пламени попало Игорю на брюки - материя загорелась. Он не обращал внимания, топил шипящую бомбу в воде.

- Штаны горят, ты, халдей! - закричал Жмырев и, подхватив маленького Игоря, с размаху посадил его задом в чан с водой.

Тот вылез сейчас же, мокрый, разъяренный, полез с кулаками на рослого Жмырева:

- Ты что, на самом деле, Жмырь, просили тебя? Дурак…

Только тут он почувствовал, что со штанами у него действительно неладно, пощупал их сзади, заглянул себе за спину, выгнувшись, и сконфуженно замолчал.

- Ну, ладно, ладно, не фырчи, жареный халдей, - добродушно проговорил Жмырев и перемахнул через брандмауэр на свою крышу.

Защитники нашей крыши собрались вокруг Игоря, шумно отдуваясь после схватки с зажигательными бомбами. Кто осматривал прогоревшую одежду, кто дул на обожженную руку. И все очень хвалили Ваську:

- Это кто тут так ловко орудовал?

- Да это один парень тут у соседей гостит. Подмосковный сам. Шалопай.

- Шалопай, а гляди, как хорошо управился! Отчаянный!

А Игорь сопел в стороне, недовольный.

- Сима, у тебя булавки английской нет? - шепотом спросил он и, получив булавку, долго пришпиливал к поясу расползавшиеся, наполовину сожженные штаны.

А я немного повеселела. Как-никак это было наше первое боевое крещение, и мы не сплоховали. Тем, невидимым, летящим в тревожном небе Москвы, злобно целящим в нас, швыряющим на наши головы, на наши крыши огонь, все-таки не удалось сжечь наш дом. Мы отстояли его.

«А где сейчас Амед? - подумала я. - Жаль, что он не видит меня здесь, на боевом посту! Вот бы зауважал! А то спит, наверно, сейчас под спокойными горячими звездами и прислушивается, как пофыркивает и хрустит сеном в конюшне его этот самый хваленый Дюльдяль…»

Только когда в рупорах послышался желанный отчетливый голос: «Угроза воздушного нападения миновала. Отбой», я спустилась с крыши. И внизу вдруг почувствовала, как ужасно я устала за эту ночь.

Из укрытий повалил народ. Все шумно переговаривались, делились своими переживаниями.

Пионеры мои, насильно загнанные в убежище, обступили меня, наперебой рассказывая, что они испытали там, внизу, когда земля тряслась над их головой. Какой-то старичок в ночной сорочке и войлочных туфлях показывал всем колючий, зазубренный осколок: «Так и звиркнул прямо в окошко, - гляжу, а он на подушку улегся. Еще горячий был…»

Поднялась из подвала мама, бледная, задыхающаяся, кинулась ко мне, обхватила ладонями мою голову, стала целовать:

- Господи, Симочка, страсть-то какая… Ой, дайте на волю выйти, дыхнуть дайте!.. Зачем же ты такой риск себе позволяешь? Да - не к тому будь сказано - вдруг бы в тебя попало!.. Ой, батюшки, сколько же еще нам терпеть?.. И отца нигде не видать. Куда его унесло?

Но отец уже проталкивался к нам, крича издали торжествующе:

- Здесь я, мать, здесь! Живой, в лучшем виде.

- Господи, куда же тебя, слепого, носит? - рассердилась мать.

- Брось, Катя, брось, - говорил отец. - Теперь моя слепота сгодилась. Я уж двадцать пять лет в затемнении хожу. Это вам только с непривычки. Я, мать, сегодня на нашем объекте за главного был. Все тычутся куда попало, мне это затемнение все равно не видать. Вот, выходит, и я сгодился… Симочка, что это у тебя на руке-то? - Он погладил мою кисть. - Ожог, никак? Ты бы все-таки поостереглась… Есть и без тебя кому на крыше стоять…

А Васька Жмырев ходил и похвалялся количеством потушенных бомб.

Так прошла первая боевая ночь Москвы. И хотя мы не выспались и некоторые были перепуганы, все же в людях чувствовалось особое, новое и гордое упрямство. Мы попробовали себя в борьбе с огнем. Москва вошла в соприкосновение с врагом. Все чувствовали себя сегодня увереннее, чем вчера.

 

Глава 10

Не смыкая глаз

Пришла вторая ночь тревог.

И опять мы стояли на крышах. И чувствовали, как содрогается Москва от ударов бомб. Фашисты в этот день бросали мало «зажигалок», но больше швыряли фугаски.

Утром люди с волнением рассказывали о том, что тяжелая бомба разнесла театр Вахтангова. По улицам мчались, завывая сиренами, кареты «скорой помощи».

За второй ночью пришла третья. Теперь каждый вечер около десяти часов начинали выть сирены. К этому часу люди уже подбирались поближе к убежищам, где теперь вместе с дружинниками несли дежурства и мои пионеры. Это им разрешили. И как только начиналась тревога, я слышала внизу, во дворе, голоса моих девочек:

- Спокойно, граждане! Женщины и дети, вперед… Товарищ, пропустите гражданку с ребенком… Проходите, граждане, проходите, не скапливайтесь…

Пионеры мои с гордостью носили противогазы, а у девочек были сумки с красными крестами.

А налеты на Москву продолжались. Немцы, должно быть, хотели подавить волю города постоянной бессонницей. И действительно, все люди в Москве казались невыспавшимися.

Тяжело мне было смотреть на длинные очереди старушек, которые с узелками, баульчиками, прихватив внучат, часов уже с семи занимали очередь у станции метро.

Мы все начали уставать. Все время хотелось спать. С каждым днем труднее и труднее было выдерживать ночное дежурство на крыше. Мы стали меняться, чтобы давать друг другу передышку. Шумная и лихая суматоха первой ночи сменилась теперь изнурительной, суровой сосредоточенностью. Мы стали опытнее. Мы меньше пугались, но и меньше восторгались, когда нам удавалось потушить бомбу. Это уже стало обыкновением. Да и не каждую ночь падали бомбы именно на наш район. А ночь все равно была бессонной.

Не унывал только Ромка Каштан. Он приходил ко мне в часы, свободные от дежурства в истребительном батальоне, и каждый раз приносил или новую песенку, или рассказывал что-нибудь смешное. Какие только веселые глупости не придумывал он! Сочинял уморительные объявления вроде: «Меняю одну фугасную бомбу на две зажигательные. Желательно в разных районах». Когда Ромка с нашими старшеклассниками рыл большие щели-укрытия, он вывесил огромный плакат: «Цель оправдывает средства», а сбоку к букве «Ц» приписал красным карандашом еще одну толстую палочку, и получилось: «Щель оправдывает средства». Однажды он пришел ко мне днем, как всегда аккуратный, подтянутый, в щегольской пилотке с красной звездой, застал меня во дворе с моими пионерами и сейчас же начал:

- О-о, великие астрономы, зодиаки и само светило! Слушайте, вы, цыпленки, я могу вас обучить новой песенке, слышали? Как раз для младшего возраста. Ну-ка, хором за мной!..

- Глупо, Ромка, - сказала я, хотя самой мне было смешно. - Как ты можешь в такое время… Ты бы хоть чуточку стал солиднее.

- Солидными должны быть стенки в бомбоубежище, - возразил Ромка, - а личная солидность никого не спасает, только обременяет хуже. Верно, цыпленки? А для вашей вожатой у меня есть особая песенка. Вот, прошу послушать. - И он запел: - «Крутится, вертится «юнкерс» большой, крутится, вертится над головой. Крутится, вертится, хочет попасть, а кавалер барышню все равно хочет украсть…» - Ромка привстал, галантно подбоченился, шепнул мне: - Можешь переписать для своего Амеда. - И затем продолжал как ни в чем не бывало: «Где ж эта улица, где ж этот дом, где все, что было вчера еще днем?»

Мне с ним всегда было весело, но я не любила, когда он шутил так при моих пионерах: мне казалось, что этим он умаляет в их глазах мой авторитет.

- Если сам сочинил, - сказала я, - то поздравить не могу: малоостроумно.

- Чем богаты, тем и рады, - отвечал, не обижаясь, Ромка. - Я понимаю, что тебе по твоему настроению другое нравится… Ну как? Что пишут из солнечной, знойной Туркмении?

Я, кажется, покраснела и хотела что-то сказать, но тут подбежала Катя Ваточкина:

- Симка, я тебя ищу целую вечность! Пошли в Парк культуры. Там народу - тьма! Талалихин будет выступать. Вот парень - красота! Герой! Абсолютный!

И мы пошли в районный Парк культуры. Пионеры мои увязались за нами. Но мы шли впереди и тихо беседовали с Ромкой.

Сперва мы шли молча, потом я сказала, полная своих мыслей:

- Писем нет, а телеграмма была.

- Ты это про что? - удивился Ромка, уже позабывший свой шуточный вопрос.

- Ну, оттуда… Из Туркмении. Ты же спрашивал.

- А-а! - каким-то скучным голосом протянул Ромка. - Ну, и что слышно там, на их боевом фронте?

- Да беспокоится за меня, советует поехать к брату Георгию. Там у них спокойно, вот он и зовет.

- И что же, собираешься? - спросил он, испытующе поглядев на меня.

- Ну вот, действительно, не хватало еще!.. Я ему написала, что мое место тут, в Москве. Рассказала про наших ребят. Как бомбы у нас тушили, вообще про нашу жизнь московскую.

- Ты пиши, да соображай, что пишешь. А то знаешь - военная цензура живо…

- Ну что я, не знаю, что ли, что можно писать, чего нельзя!

Я не сказала Ромке, что у меня вышло с письмами Амеду. Я понимала, что нельзя сообщать в письмах обо всех бомбежках, и писала, например: «Вчера опять у нас была бабушка. Она осталась ночевать и не дала нам покоя до утра. Бабушка что-то зачастила к нам. Старуха очень шумная, от нее масса беспокойства, и мы все время не высыпаемся…» Я была уверена, что Амед поймет, о чем идет речь. Но он писал в ответ: «Если ты решишь приезжать, забери с собой бабушку - старую женщину нехорошо оставлять одну. Мать тоже так думает».

Был воскресный день, ярко светило солнце. Но августовская прохлада уже освежала летнюю теплынь парка. Тут собралось много молодежи. Мы протискались вперед, к эстраде, и как раз в этот момент на нее вышел Виктор Талалихин. Это был невысокий, крепко сколоченный паренек со свежим курносым, совсем еще мальчишеским лицом. У него были нашивки младшего лейтенанта, голубая фуражка летчика, орден Красной Звезды.

Золотую звездочку Героя он еще не получил, хотя звание ему было уже присвоено. Об этом мы прочли вчера в газетах. Одна рука была забинтована: он поранил ее при таране.

И сразу вокруг нас вспыхнула громогласная и очень радостная овация.

- Витя! Витенька! Витюшка! Витя! - кричали девушки, подпрыгивая, чтобы лучше, через головы впереди стоящих, рассмотреть героя, ставшего любимцем военной Москвы.

- Виктор! - басили товарищи Талалихина с его улицы, ровесники героя с Мясокомбината, где он недавно работал.

А он стоял, неловко переминаясь, хотя и старался держаться петушком, поглядывая исподлобья на шумевшую, приветствовавшую его молодежь, поправлял здоровой рукой портупею. Когда все стихло, он заговорил:

- Меня просили, в общем, сказать, как я решился идти на таран. Потому что в этом деле был, понятно, риск. - Он пожал плечами и сказал с некоторым даже недоумением, но упрямо: - А что же мне было, упускать фашиста, что ли? Патроны, боезапас у меня кончились. Он бы и улетел себе. А я подсчитал так: ну хорошо, я тоже в крайнем случае гробанусь, но все-таки я-то один, а их там, на «юнкерсе», целых четыре. Значит, как-никак счет будет четыре на один в нашу пользу. Я и взял его на таран.

Овация забушевала с новой силой вокруг нас.

- Злоба меня такая взяла, аж весело и жарко стало. Не дам, думаю, ему к нашей Москве пробиться. Ну и протаранил. Всё.

Меня прижали к самому краю эстрады, и я почти касалась подбородком сапог Талалихина, хорошо начищенных, крепких, - я даже слышала, как от них вкусно попахивает ваксой. Задрав голову кверху, я смотрела на героя. И видела его вздернутую верхнюю губу, озорно подрагивающие ноздри, упрямый подбородок со смешной ямочкой. Вот каким надо быть, чтобы весело и жарко было от злости к врагу! Чтобы ничего не бояться. Идти на смерть, на риск, на таран. Тогда вот и будет весело и жарко!..

Я написала об этом Амеду. В душе мне хотелось, чтобы Амед тоже сделал что-нибудь похожее на то, что совершил Талалихин.

А фронт все приближался к нам. Из Москвы стали понемножку эвакуировать детей. Уезжали целые школы в специальных поездах. Я как-то, возвращаясь из-за города, с огородов, видела, как уходил такой поезд. Оттого что ребят было много и они куда-то ехали, им было весело, они махали руками, пели: «Стань, казачка молодая, у ворот, проводи меня до солнышка в поход…»

Только матери на перроне стояли очень грустные и украдкой вытирали концами шалей и платков глаза.

 

Глава 11

Свидание с Устей

В эти дни я часто вспоминала Расщепея. Мне захотелось побывать хотя бы там, где он жил, где мы с ним провели столько времени. И я решила во что бы то ни стало выбраться к Ирине Михайловне.

Несколько раз я звонила на квартиру Расщепея, но мне или никто не отвечал, или Ариша, милая, добрая Ариша, говорила: «А ты бы, Симочка, съездила бы на дачу, в Кореваново. Ирина Михайловна сейчас в городе редко когда ночует. Поехала бы почаевничала на свежем воздухе. А то ведь, верно, намыкалась по подземельям-то да по метру разному…»

Но выбраться мне в Кореваново было нелегко. Наконец все устроилось. По моей просьбе нас послали копать злосчастную картошку близ водохранилища, как раз в район Кореванова, где жила на даче Ирина Михайловна.

День выдался знойный, несмотря на то что август был на исходе. Летала уже осенняя блестящая паутина, и казалось, что в воздухе пересекаются какие-то прозрачные, сверкающие на краю плоскости. Солнце нещадно жгло наши согнутые спины. Картошка всем нам до смерти надоела. И только один Игорь, умевший всякое дело облекать в какую-то необыкновенную форму, и тут ухитрялся развлекаться. Выкапывая картофелины, он располагал их возле себя каким-то узором или строил бастионы, а потом, когда на него никто не глядел, бомбил их крупным клубнем, тихонько урча под нос: «Бумм… Прямое попадание».

Мы работали усердно. Я хотела скорей отправить ребят домой, чтобы успеть со станции добраться до дачи, в Кореваново. Настроение у меня было в этот день приподнятое. Пришло письмо от Амеда - он сообщал, что его зачислили добровольцем в кавалерию и он надеется, что я еще услышу о нем. А если путь на фронт будет проходить через Москву, он меня известит, и мы повидаемся.

Амед, Амед, Амед Юсташев, милый, застенчивый паренек, длиннобровый и мечтательный! То задумчивый, то вспыльчивый, ни на кого из моих московских знакомых не похожий, совсем особенный. Он даже не знает, как много мне хочется сказать ему! Эх, если бы только удалось повидаться!.. А вдруг он уйдет на войну и его часть пойдет совсем на другой фронт? Я его не увижу до этого, а там, на фронте, - кто знает, что с ним может быть! Он отчаянный. Нет, лучше не надо, пусть уж сидит себе в Туркмении, объезжает горячих ахалтекинцев своих для нашей конницы. Тут же мне опять хотелось, чтобы Амед стал знаменитым героем, и я бы повела его по улицам Москвы, и все бы видели, что я иду рядом с ним, рядом с героем Амедом Юсташ-Бергеновым. Таково было его полное имя.

Солнце уже стало садиться за лес. Потянуло прохладой. Приумолкли птицы. Громко кричала у леса, должно быть привязанная к колышку на пастбище, коза. Такой мирный простор окружал нас на этих полях, такой покой был во всем, что не верилось - неужели где-то есть война?

Потом высоко над нами раздался ноющий звук мотора. Самолет летел на большой высоте, бояться нам его тут, в поле, было нечего. Где-то за лесом несколько раз для острастки ударила зенитка. Звук самолета стал удаляться. Но тут мои пионеры заметили, что какие-то белые бумажки роятся высоко над нами в голубом небе. Они кружились стайкой, разлетались в стороны. Ветер играл ими. Большая часть бумажек улетела за овраг, упала в лес, две из них, медленно кружась, падали на наше поле. Ребята сейчас же побежали туда. Игорек опередил всех и поймал листовку в руки, не дав ей сесть на землю. Он пробежал глазами то, что было написано на бумажке, нахмурился, посмотрел почему-то в сторону Изи Крука, весь покраснел и вдруг с ожесточением стал рвать бумажку.

- Ты что? - спросила я его, подбежав к нему.

- Ничего, - бормотал он, все еще красный, сжимая бумажку в комок. - Глупости там всякие написаны. Просто читать противно!

Ребята недоумевающе глядели на него:

- А что это такое было?

- Ну лозунги всякие ихние… Непонятно вам? Это немцы бросают. Воззвания свои фашистские. Листовки, что ли… Даже читать совестно. Слова такие… Тьфу!

Проводив ребят на станцию, усадив их в поезд и передав на попечение одной нашей старшекласснице, я отправилась в Кореваново. Дорога шла по ту сторону оврага; я нашла там еще одну листовку, сброшенную немецким самолетом. Я подняла бумажку и прочла. Это было обращение гитлеровского командования к москвичам. Фашисты сообщали, что они скоро придут в Москву, и предупреждали, что всякое сопротивление бесполезно. И тут же они объясняли, что вообще воевать русскому народу с немцами не из-за чего. Получалось так, что все дело тут лишь во всяких других иноверцах, из-за которых приходится страдать москвичам. А Гитлер русских людей обожает так, что прямо сил нет! И слова-то показались мне смешными, неуклюжими - «иноверцы»… Так вот с чем они хотят прийти к нам, вот на что они рассчитывают! Надеются, что мы окажемся друг для друга иноверцами. Вот что они хотят посеять на нашей земле, рассыпая бомбы и листовки над городами нашими, пытаясь отравить клеветой источники нашей дружбы! Значит, с Изей и Соней мне уже тогда не дружить, что ли? Что же, тогда и Амед будет мне иноверцем? Я так рассердилась, что разорвала листовку в клочья, скомкала их, бросила на землю и даже вдавила бумажки поглубже каблуком. Я словно коснулась какой-то липкой грязи. Хотелось вытереть руки…

Деревня Кореваново принадлежала когда-то тому самому помещику Кореванову, чьей крепостной была Устя Бирюкова, которую я изображала в фильме Расщепея. В полузаглохшем парке сохранилась старинная усадьба; наполовину она была превращена в музей, а в жилой части старого дома с белыми колоннами, на антресолях, жил директор музея Вячеслав Андреевич Иртеньев, потомок генерала Иртеньева, прославившегося в Бородинском сражении. Иртеньев был консультантом Расщепея при съемках фильма, так как сам раньше занимался военной историей, служил кавалергардом.

После Октябрьской революции он преподавал в Военной академии, был страстный охотник, написал книгу воспоминаний. Расщепей любил эту книгу и говорил, что бекасы и вальдшнепы описаны в ней куда привлекательней, чем министры, царедворцы и дипломаты. Теперь Иртеньев жил в Кореванове. Здесь он продолжал писать воспоминания, диктуя их своей жене, Анастасии Илларионовне.

Расщепей часто гостил у Иртеньева, а летом жил здесь на даче. Не раз привозил он сюда и меня. Иртеньев немало помог мне, когда я снималась. Он обучал меня хорошим манерам, помогал правильно держаться на лошади, рассказывал разные удивительные случаи из истории. А знал он их пропасть.

Несмотря на свои восемьдесят с лишним лет, он отлично сохранился: огромный старик, ростом без малого двух метров, он не утратил еще своей гвардейской выправки, с каким-то особым изяществом носил кавалерийскую фуражку, высокие сапоги старого образца, ходил прямо, слегка приподняв плечи, без палки, только чуточку подрагивая в ногах, когда ступал.

Он часто бывал у нас в Доме пионеров, где его избрали почетным председателем клуба юных историков. Пионеры любили этого огромного и статного старика, шумного, громогласного. У него была странная манера разговаривать, подталкивая при этом собеседника локтем: «Гм? Юные пионеры?.. Честь имею… А? Что? Хо-хо! Милости прошу!..»

И так, шумя, похохатывая, слегка ширяя локтем, задавая тысячи односложных вопросов и не всегда дожидаясь ответа, он разговаривал с нами. В то же время говорил он с ребятами всегда очень уважительно. И хотя приходилось ему глядеть на нас всех сверху вниз, с высоты своего огромного роста, а мы должны были задирать головы, держался он так вежливо и заинтересованно, что мы никогда не чувствовали его превосходства. Если кто-нибудь из нас опаздывал на занятия кружка, он вынимал из маленького кармашка большие золотые фамильные часы, открывал их, внимательно смотрел на циферблат, потом переводил горестный взгляд на вошедшего, который уже сгорал от конфуза, и, выразительно щелкнув крышкой часов, молча клал их обратно. Сам же он никогда не опаздывал. «Аккуратность - вежливость королей, - говаривал он, первый придя на занятия, - но не мешает перенять ее, гм, и молодым революционерам. Что? Гм!.. А? Хо-хо!..»

Вячеслава Андреевича Иртеньева я застала на крылечке террасы. Он предавался какому-то странному занятию, в котором участвовал маленький, деревенского вида мальчуган лет шести. Мальчуган, отойдя немного поодаль, бросал под ноги Иртеньева на крыльцо террасы большие деревянные кегли, а Вячеслав Андреевич гонялся за ними и хватал старомодными каминными щипцами, после чего швырял пойманную кеглю в стоявшую возле террасы бочку с водой. Заметив меня, он сразу приосанился, поправил усы, одернул пижаму.

А малыш убежал, закинув голову, выпятив живот, топоча пятками и выворачивая ими пыль, как бегают все деревенские ребята, воображая себя конями.

- Гм!.. Что? А? Виноват… - Иртеньев застегнул воротник пижамы, пробежал пальцами по ее пуговицам, проверяя их. - Виноват… Что? Вы к кому?

- Здравствуйте, Вячеслав Андреевич! - крикнула я.

- А? Что? Хо-хо!.. Товарищ Серафима?.. Здравствуйте, дорогая, здравствуйте, моя милая. Милости прошу. Гм, что?.. Чем обязан? Забыли, запамятовали совсем! Анастасьюшка! - крикнул он в окно, обернувшись. - Посмотри, кто к нам приехал. А? Что? Замечательно, замечательно! Сама товарищ Серафима снизошла и навестила. Так сказать, шестикрылая Серафима на перепутье к нам явилась. Что? Гм! Хо-хо! Прошу вас.

Из окна высунулась полная, круглолицая Анастасия Илларионовна.

- Симочка, душенька, дитя мое, милая девочка, навестила, какая прелесть! - заговорила она. - Я с этим проклятым затемнением вожусь. Опять сегодня этот наш негодяй, эта погибель моя, Марсик, изверг рода кошачьего, изодрал всю штору… Я вот сейчас тебе, у-у, негодный зверюга! Вон сидит, облизывается.

Огромный черный кот Марсик, усатый, как гусар, сидел в другом окне и нежился на вечернем солнышке. Услышав свое имя, он лениво посмотрел на хозяйку, потянулся и недовольно спрыгнул с окна, словно хотел этим сказать: «Опять про то же! Ну вас тут всех с вашими шторами…»

- Ты только посмотри, как она выросла, какая красавица стала! Ты посмотри, Вячеслав, как она похорошела! Бьютифул, бьютифул! - быстро проговорила Анастасия Илларионовна по-английски. - Не правда ли? Жалко только, нос у вас, прелесть моя, немножко лупится. Но я вам дам крем, вы втирайте его утром и вечером. Я научу как… Смотри, а веснушки у нее совершенно прошли…

Тут мне вдруг стало очень смешно. Я подумала, как я буду втирать крем, перед тем как копать картошку, утром или вечером, когда надо лезть на крышу по тревоге.

Нос-то у меня правда очень обгорел, и это меня весьма опечалило, да и веснушки понемножку вылезали на свое место, хотя я их в начале лета старательно выводила.

Иртеньев повел меня на террасу. Высоченный, тяжеловесный, он шел, грациозно изогнувшись в мою сторону, ведя меня под руку, беспрерывно задавая самые разнообразные вопросы и не давая толком ответить на каждый из них. Наконец мне удалось спросить его:

- А Ирина Михайловна где?

- Ирина Михайловна, деточка, в Москве. Сегодня она как раз ночует в городе. Что? Гм! Она ведь художница немного, теперь работает по маскировке. Необычайно изобретательна. Идемте, я вам покажу некоторые макеты.

Он провел меня внутрь дома и показал макеты многих знакомых московских зданий. Вот маленькая модель станции МОГЭС, хитро укрытая зеленью, вот крохотный, причудливо разрисованный Большой театр. На пятигранном макете Театра Красной Армии прилепилась церквушка, на стенах были вычерчены овраги, дома, деревья…

Проходя обратно с Иртеньевым через большую залу, я увидела на стене портрет в тяжелой золотой раме. На нем была изображена Устя-партизанка, та самая Устя, за которую я прожила ее вторую жизнь на экране. Я невольно остановилась. Давно уж я не видела этого портрета, который разыскал где-то Расщепей. По этому портрету да еще по одной старинной гравюре и лубочной картинке, найденной Расщепеем в каком-то архиве, меня гримировали. А потом Расщепей отдал портрет Усти Бирюковой в музей «Кореваново».

В зале было прохладно и тихо, блестел паркет, потрескивавший под нашими ногами. Подсвечники на люстрах были закутаны белой марлей. Мебель стояла в чехлах. А со стены из золотой рамы смотрела на меня Устя, безбровая девочка с печальным, но открытым взглядом и золотистыми веснушками на упрямо вздернутом носу. На ней был оранжевый тулупчик, платок укутывал ее волосы. На заднем фоне картины были изображены снежные равнины, разбитые артиллерийские повозки, туча воронья над трупами французов, полузасыпанных снегом. Под портретом была дощечка с надписью: «Юная партизанка Отечественной войны 1812 года Устинья Бирюкова, из крепостных помещика Кореванова. Свидетельница великого пожара Москвы. Участвовала в рейдах отряда Дениса Давыдова. Работы неизвестного художника».

- Поразительное сходство! - проговорил Иртеньев, отошел к окну, приподнял штору, чтобы в зале стало светлее, вернулся к картине и долго стоял, переводя взор с меня на портрет и обратно. - И вы знаете, сейчас сходство стало еще яснее. Настасьюшка, иди сюда, ты только взгляни! Это феноменально!

А мне стало грустно. Ну хорошо, похожа. Но вот она участвовала в боях, слышала свист пуль над своей головой, скакала на коне, завоевала славу и бессмертие, а я…

За чаем Иртеньевы уговаривали меня пожить денек у них, отдохнуть от московских тревог. Ирина Михайловна должна была вернуться назавтра к вечеру. Но мне и так было не по себе при мысли, что я оставила в Москве своих пионеров. Как они там без меня перенесут ночную тревогу! Я объяснила, что мне надо скорей возвращаться в Москву, рассказала о наших делах на крыше. Иртеньев слушал меня, уже не перебивая.

- А? Настасьюшка! Слышишь? Ах, молодцы, какие молодцы! Это тебе не мой кегельбан, понимаешь? На крыше. Руками. Под огнем… Симочка, вы героиня… Одну минуту…

Он поспешно встал, вышел в другую комнату.

- Деточка, вы действительно героиня, - проговорила Анастасия Илларионовна и поцеловала меня в лоб. - Но вы больше не рассказывайте Вячеславу Андреевичу, это его расстраивает. Вы знаете, как он переживает, что стал уже стар и не может идти на фронт! Ну куда же, в самом деле, ему!.. А все хорохорится…

Возвратился Иртеньев. Он торжественно подошел ко мне. В руке у него была маленькая шкатулочка, обитая потертым лазоревым бархатом. Он открыл застежку, и я увидела внутри белую медаль, покоившуюся на голубой подушке.

- Это что?

- Это одна из медалей, которую получил мой прадед. Дарю ее вам. Что? Гм! Хо-хо! А? Ну, прошу не ломаться! - Он толкнул меня локтем. - А? Гм! Как потомок защитника Москвы, от имени славного предка на память. Берегите Москву…

Он выпрямился во весь свой исполинский рост, щелкнул каблуками и вложил мне в руку шкатулку.

За лесом, на близком шлюзе, у водохранилища, коротко взвыла сирена. И сейчас же в той стороне, где была Москва, заплясали в синеющем небе частые звездочки зенитных разрывов.

- Вячеслав… - нерешительно начала Анастасия Илларионовна, спокойно собирая посуду со стола. - Может быть, пойдешь в укрытие?

Чувствовалось, что она говорит это больше по привычке и сама не думает, будто действительно Иртеньев послушает ее.

- Милочка, Настасьюшка, - сказал Иртеньев, - будь разнообразнее - ведь каждый вечер одно и то же. Ты же отлично знаешь, что весь этот бомбей меня лично, то есть в смысле личной опасности, абсолютно не волнует. Но вот тебе я рекомендовал бы спуститься в щель.

- Тебе тоже не мешало бы быть разнообразнее, - засмеялась Анастасия Илларионовна и подошла к мужу.

Он обнял ее своей большой рукой с длинными красивыми пальцами. Потом посмотрел на меня:

- Вот вас я бы, сударынька, пригласил проследовать, куда полагается по правилам ПВО. Во всяком случае, в Москву вам ехать уже нечего - из вокзала не выпустят. Ведь вы ж не на своем, так сказать, объекте. Извольте подчиняться общему распорядку. Что? Гм! Да! Хо-хо! А уж мы с Анастасией Илларионовной давно решили… Мы вместе. Нам уж глупо расставаться… Верно, Настенька?

И, низко наклонившись, он поцеловал пухлую руку Анастасии Илларионовны, а она задержала его руку.

Но, конечно, я не спустилась в укрытие, вырытое под деревьями в старом парке, хотя Иртеньев убеждал меня, что там все оборудовано чрезвычайно комфортабельно.

Далеко над Москвой небо вздрагивало от малиновых сполохов. Ветер доносил оттуда еле слышное погромыхивание. Над Москвой шел воздушный бой. Москва защищалась. И сердце мое рвалось от тревоги. Я чувствовала себя отступницей. Как я могла хотя бы на одну ночь бросить город и моих пионеров!..

Потом наступило затишье. Отбоя еще не дали. Где-то, очевидно, гуляли в небе немецкие самолеты, и защитники столицы были настороже.

Уже привыкшая к тревогам, уставшая за день от хлопот, Анастасия Илларионовна пошла спать. А мы с Иртеньевым еще немножко посидели, а потом он сказал:

- Ну вы идите спать, Симочка. Вам уже постелено. Идите, вам надо отдохнуть, а я тут посижу подежурю. Доброй ночи!

Рано утром я уехала в Москву. Тяжелое беспокойство томило меня. Как там Москва пережила эту ночь без меня? Люди у билетной кассы на станции говорили, что налет в эту ночь был особенно жесток. На перроне станции я увидела Жмырева и поспешила в вагон подошедшего поезда. Жмырев тащил два молочных бидона и внимательно оглядывал поезд, кого-то выискивая. Увидев меня в окне вагона, он сейчас же побежал садиться. Через минуту, разместив бидоны на полке, он уже пристроился возле меня на вагонной скамье. Он сидел боком, повернувшись ко мне, заведя вперед одно плечо и накинув на него пиджак. По мясистому его лицу разливалось выражение неподдельного удовольствия.

- А я, понимаешь, вчера ваших этих халдеев в Москве на вокзале видел. Они мне и говорят, что ты тут, в Кореванове, осталась, а завтра утром приедешь Ну, думаю, дай провожу. Второй уже поезд караулю. Ну, как вы там без меня на крыше справляетесь?

- Без тебя! - сказала я насмешливо. - Скажи пожалуйста, защитник! Чересчур ты, Жмырев, много хвастаешь: «Я! Меня! Мне! Без меня!»

- А кто вам зажигалку с крыши сбросил? Кто? Обязан я был? А видала, как действовал?

- Да, ты любишь перед людьми показаться.

- Ну, это зависит - перед какими людьми. Может быть, не перед всеми, а перед некоторыми только. - Жмырев посмотрел на меня, подмигнул, сбил свою кепочку на затылок и придвинулся поближе. - Симочка, почему ты такая гордая? Никогда со мной гулять не пойдешь. Я с вашего двора всех девушек в кино уже водил. А ты ни в какую. Ведь это даже некрасиво получается - такой уж чересчур очень гордой быть. Сейчас должны быть все вместе, как говорится - сплоченность. Газеты читаешь?

- Ой, Жмырев, ты бы уж лучше не агитировал! Уж кто бы, да не ты! Так это у тебя получается, что слушать тошно.

- С какой это стати агитировать?.. Ты и так у нас ученая.

Он придвинулся еще ближе, отгородил меня от всех пиджаком, свисавшим с плеча. Я молча встала и отсела от него на противоположную скамью. Он пожал плечами, подхватил сползший пиджак.

- Выходит, гордишься? - проговорил он.

Я молчала, глядя в окно вагона, за которым уже проносились пригороды Москвы. Над ними висел еще не расползшийся дым. В окно пахнуло гарью. Значит, опять были пожары этой ночью в Москве. Опять немец жег наши дома. Скорей бы уж приехать, узнать, что там было этой ночью!

- Слушай, Сима… - услышала я над самым ухом и оглянулась. Жмырев уже сидел на моей скамье, заискивающе улыбаясь. - Ты напрасно, Симочка, меня за такого считаешь. Я ведь к тебе с открытой душой. Честное даю слово. А ты ко мне все без доверия. А стала бы с доверием, так я бы тебе многое порассказал. Ты своим халдеям-то не особо доверяйся. Это, знаешь, народ такой…

- Я без тебя знаю, какой народ. Тебе и не снилось быть таким, Жмырев.

- О-о! А я, возможно, такие сны и видеть не желаю. У меня, может быть, сны совсем про другое, про некоторых таких чересчур гордых, что и людям не доверяют… Зря, зря ты, Симочка, так… А то, может быть, сходим сегодня на круг потанцевать? Ваши все девушки собираются. Айда! Хватит тебе со своими халдеями!

Я повернулась к Жмыреву:

- Слушай, Жмырев, брось ты эти намеки! Если знаешь что-нибудь, так скажи, а нет - так молчи.

- У-у, мало ли что я знаю! Я, может быть, такое знаю, чего вы друг про друга не знаете. Может быть, я знаю, кто на ваш остров наведывался.

- Василий, если ты знаешь, ты обязан сказать!

- Чем это я обязан и кому? Я вам присяги не давал. Пойдем сегодня потанцуем, может быть, чего-нибудь и скажу. А сейчас настроения у меня нет.

- Брось ты, Жмырев, попусту заманивать! Я не маленькая. Ничего ты не знаешь. Я уж вижу.

- Ну, коли видишь, так чего спрашиваешь?

И Жмырев полез на скамью, чтобы достать с верхней полки бидоны. В вагоне стало темно - поезд вошел под перекрытие вокзала. В окна ворвался гулкий шум перрона.

 

Глава 12

Прямое попадание

С волнением подбегала я к своему дому. Бледные, невыспавшиеся люди попадались навстречу.

Но вот я увидела из-за деревьев знакомую крышу. Все было на месте. Все было целехонько. Отца я дома не застала, он уже ушел на работу, а мама еще спала после тревожной ночи. Не успела я вернуться домой, как набежали мои пионеры. С ними опять вышло приключение. Они вчера не успели вернуться с вокзала домой. Тревога настигла их на Комсомольской площади и загнала в метро. Там они и провели ночь. А дома родители опять волновались и бранили меня. Я тоже чувствовала себя неловко: не надо было их отправлять домой одних, без себя. Ребята наперебой рассказывали свои переживания, что бомба сбила памятник Тимирязеву, но профессор уже снова стоит на своем месте: памятник сейчас же, еще на рассвете, восстановили. Игорек уже успел наведаться туда.

Неугомонный мальчишка! Как он только везде поспевал? Он вытащил из кармана пригоршню рваных, колючих огрызков металла и стал объяснять:

- Вот, Сима, смотри, это от фугаски. А вот это - прицельная трубка от снаряда. А это вот - от морской зенитки.

Когда-то он собирал коллекцию автомобильных марок, которые вырезал из всех журналов. Теперь он коллекционировал осколки бомб и зенитных снарядов. К каждому осколку была привязана ниткой картоночка и на ней обозначена дата находки.

Мне хотелось чем-то вознаградить моих пионеров за вчерашнее, и я решила взять их с собой к Ирине Михайловне. Пионеры давно уже просились туда. Им хотелось посмотреть квартиру, вещи, книги Расщепея. Когда-то я об этом сговорилась с Ириной Михайловной, но потом уже было не до этого…

Иртеньев сказал мне, что Ирина Михайловна вернется из маскировочной студии к себе на Кудринскую часам к двум. Я позвонила из автомата, но никто не отвечал. Должно быть, Ариша ушла за покупками. И мы поехали. Ребята надели чистые рубашки, парадные шелковые галстуки. Я предвкушала, как буду показывать им комнаты Расщепея, его вещи, альбомы, картины. Все это было мне так дорого и знакомо. И я очень соскучилась по Ирине Михайловне, которую не видела с весны.

Мы ехали в прицепном вагоне трамвая. Прицеп мотало в разные стороны, заносило на поворотах, и пассажиры сонно качались вместе с вагоном. Какие бледные, невыспавшиеся лица были у людей! Один пассажир, в белой толстовке, уже немолодой, обеими руками повиснув на кожаном поручне, дремал, уткнув подбородок в сгиб локтя. Клевали носом сидевшие у окон женщины, держа на коленях кошелки. Кто уронил голову на грудь, кто упирался виском в раму окна. Видно было, что Москва не выспалась в эту ночь.

Трамвай остановился на площади Дзержинского и долго не шел дальше. Мы высовывались из окон. Путь впереди был свободен. Вожатый на моторном вагоне несколько раз уже трогал ногой звонок. А наша кондукторша почему-то не давала отправления. И, взглянув на нее, я увидела, что она спит. Молоденькая, с пухлым, по-детски полуоткрытым ртом, она спала стоя, откинув голову в угол вагона, осев на ножку приподнятого сиденья. Такое истомленное, бледное лицо было у нее, что совестно было ее будить. Видно, не одну ночь пришлось ей бодрствовать. И тогда я подтянулась на носках, достала веревку кондукторского звонка и дернула. И вагон пошел.

- Это что же за дело? - спросила толстая женщина, сидевшая у окна. - Самоуправство?! Это если каждый будет дергать, так люди без ног останутся…. Кондуктор, вы чего глядите?

- Тсс, она спит! - нечаянно вырвалось у меня.

Тут уж проснулись все, кто спал, кроме самой кондукторши.

- Уморилась, - сочувственно говорили женщины.

- Ну конечно! Ведь у них как получается?.. Застанет тревога, так в вагоне до утра и сиди. Совсем народ замучился.

И все уже сочувствовали мне, а не толстой женщине. А я, окончательно осмелев, тихо сказала:

- Граждане, надо платить за билеты. А то ведь ей попадет, если контролер явится.

- Удивительное дело! - проворчала толстуха. - Обязательно им надо не в свое дело ввязаться!

- Может быть, это не ваше дело, - вдруг вмешался Игорек, - зато наше. Вы вот, наверно, сами без билета едете. Надо хоть на гривенник совесть иметь, гражданка, - закончил он поучительно.

- Да как же ты, дрянь такая, можешь мне это говорить! - окончательно вскипела толстуха. - Да я раньше тебя еще билет взяла! Вы скажите, какой дерзкий!

Но мои пионеры уже организовали передачу денег, и я, попросив какого-то майора, который сидел против кондукторши, быть наблюдателем, осторожно, чтобы не разбудить кондукторшу, отрывала от рулончика на ее ремне билеты, давала сдачу, дергала на остановках за веревку звонка и даже называла остановку: «Площадь Свердлова. Следующая - улица Герцена…» Ребятам моим это безумно понравилось. Они были в полном восторге, что хозяйничают в трамвае и при этом выполняют еще «оборонно-тыловое задание», как мне объяснил Игорек.

К стыду своему, я знала не все названия остановок. Но мне очень удачно подсказывал Игорек. Удивительно, откуда мальчишка знал так хорошо Москву? Когда мы ехали через центр, он давал объяснения нашим пионерам не хуже экскурсовода. Только и слышалось:

- Вот тут раньше Китай-город был. Такая стена… Нет, жили не китайцы, а купцы всякие. А это, ребята, смотри, дьяк Федоров стоит на памятнике. Из союза первопечатников - самые первые книжки сам печатал… А это уже «Метрополь». Там кино. А вот сейчас направо будет Большой театр. Знаменитый во всем мире. Вот. А это Малый. А вон там Центральный детский. Я там с папой был до войны, на «Буратино - Золотой ключик». Интересное… А сейчас смотри - Кремль налево будет. Вон Красной площади кусочек отсюда видно, стань на мое место! А там, длинный такой, - это Манеж. А с другого бока - «Москва», гостиница. Самая большая. А на площади, гляди, ребята, дома всякие нарисованы, прямо на земле. Это чтобы сверху так казалось. Маскировка!

Пассажиры приоткрывали слипавшиеся глаза и любовно поглядывали через окна.

И вагон наш с усталыми, невыспавшимися людьми шел по военной Москве мимо витрин, заделанных фанерой, мимо мешков с песком, серебристых аэростатов, дремавших на бульваре, мимо памятника Тимирязеву, опять восстановленного на своем месте.

Глядя на Игорька, я вспомнила мой сегодняшний разговор в вагоне со Жмыревым и решила вечером как следует потолковать с глазу на глаз с Игорем.

Но тут наш трамвай уже выехал на бывшую Кудринскую площадь, ныне площадь Восстания, и вдруг резко затормозил. Все в вагоне съехало со своего места. Пассажиры сильно и разом качнулись вперед, и кондукторша проснулась. Она сейчас же схватилась за свою сумку, растерянно огляделась, затем, чтобы скрыть свою оторопь, протерла ладонью глаза, выглянула в окно, не соображая, куда она заехала.

- Ну, вот и выспались немножко, - густым басом сказал майор. - Можете быть спокойны: все в порядке, все с билетами, за вас тут пионеры потрудились. Вот, поблагодарите их.

Но мы уже выходили из вагона, не доехав до остановки, где нам надо было слезать. Оказалось, что трамвай чуть не врезался в пожарную машину, переезжавшую через рельсы. Она неожиданно выскочила из-за угла.

- С ночи потушить не могут, - услышала я.

И вдруг страшная мысль прожгла меня. А что, если… Я перебежала через площадь, глянула вдоль знакомой широкой улицы. Что такое? Да нет, мы не там сошли. Это не то. Я вглядывалась, не узнавая знакомого места. Большого дома, где жил Расщепей, не было… Там стояла толпа. Милиционеры просили отойти от каната, который поддерживали стойки, ограждавшие место взрыва. Еще поднимался дым над развалинами и грудами битого кирпича. Суетились пожарные в толстых брезентовых, коробом стоявших костюмах и военных касках.

Я еще не верила своим глазам. Мне все казалось, что я что-то перепутала. Вот дом № 21. А следующий? Следующий - 25. Да, одного дома не хватало. Дома № 23, того самого, где когда-то жил Расщепей.

Какая страшная сила вывернула эти стальные балки, выворотила их вместе с толщей кирпича и бетона и швырнула далеко в сторону! Как злобно скручено было железо!

Игорек, работая локтями и плечами, пробивался вперед сквозь толпу, и я шла за ним. Вот мы подошли к самому канату. Дом словно разняли на части. Всего переднего фасада не было, он обвалился, и видны были этажи, разноцветные обои вскрытых комнат.

И я вскрикнула, увидев там, наверху, косо висящую на погнутом железном крюке знакомую мне люстру в виде корабля-каравеллы. Неузнаваема отсюда была комната с раскромсанной стеной, похожая на плохую декорацию. Но все же я узнала. Это была столовая Расщепея. А там, где когда-то был кабинет Александра Дмитриевича, зияла черная и корявая дыра. Вокруг нас говорили:

- Не меньше как пятьсот килограммов.

- Что вы хотите! Прямое попадание. Видели, как наворотило?

- А жертвы есть?

- Как не быть! Есть.

У меня пресеклось дыхание. У меня не было сил спросить.

- Кто в укрытии был, те живы остались. Только вход завалило - пожарные тут же откопали. А вот кто наверху был, тем, конечно, конец. Тут, между прочим, Расщепей жил, артист - ну вот который Ленина в кино играл. Сам-то он давно уже помер, еще перед войной. А вот жена с дачи приехала… Когда карету прислали, так уж мертвая была…

………

- …Не надо, Симочка, что ты… Ну чего ты, брось! - услышала я над своим ухом перепуганный шепот Игорька и увидела, что сижу прямо на асфальте, а надо мной склонились мои пионеры.

- Ничего, ребята, я сейчас…

Я поднялась. На меня вокруг смотрели с любопытством. И вдруг я увидела у каната ограждения Аришу, работницу Расщепея. Я кинулась к ней. И я не узнала тихую, краснощекую, добродушную тетю Аришу, с ее толстым блестящим носом, к которому обычно сбегались добрые морщинки, как цыплята к клушке.

Растрепанная, с платком, съехавшим на затылок, она стояла у каната, держа в руках маленький узелок, с которым, должно быть, ходила в метро ночевать.

- Видала, Сима, что он с нами творит? - сказала она шепотом, который был слышен еще издалека. - Видала, что делается? Ох, попался бы он мне, я бы ему, Гитлеру, муку дала, я бы ему казнь выдумала!.. Симочка! - закричала она вдруг так, что все вздрогнули. - Ты только гляди, что он с нами творит! А Ирина-то Михайловна, голубушка, кровиночка моя… Ведь какая беда, Симочка, беда какая! Говорила я ей, чтобы хоть в подъезд спустилась, да разве послушается! Упрямая была. А уж как бомба эта ударила, так осколком ее вот сюда… Откопали потом, да куда уж тут.

Долго причитала Ариша, рассказывая мне ужасные подробности того, что произошло этой ночью. Я плохо слышала. Мне все не верилось, а тетя Ариша показывала мне полуобгорелую, изодранную записную книжку, которую она держала в руке. Я сразу узнала этот маленький кожаный блокнот е вытисненными на нем инициалами «А. Р.» и кружком со стрелочкой. В этот блокнот записывал Расщепей свои замечания во время съемок.

- Вот только и осталось. А другое - все пропало. Ведь сила какая! От рояли-то все жилки вон куда - на крышу закинуло…

Я посмотрела в ту сторону, куда указывала Ариша. С карниза высокого дома свисала большая прядь рояльных струн, и ветер легонько позванивал ими.

Я взяла у Ариши блокнот Расщепея, изодранный, полуобугленный. Долго мы стояли с пионерами у каната, ограждавшего место этой страшной беды, которая стряслась опять в моей жизни. Столько собиралась я сказать Ирине Михайловне, так нужно мне было посоветоваться с ней, строгой, великодушной, ближе всех знавшей Александра Дмитриевича! Но война прямым попаданием немецкой бомбы отняла у меня и это.

 

Глава 13

Идет война

«Идет война народная, священная война!» - пело по утрам радио. С этого начинался день. Густые, суровые мужские голоса пели каждое утро в черной воронке репродуктора: «Пусть ярость благородная вскипает, как волна! Идет война народная, священная война…» А потом передавали сводку Советского Информбюро. В самую больную точку сердца вонзались эти сводки. Взят был Смоленск, пал Киев. И тяжело было глядеть на карту. По этой самой карте я еще недавно сдавала географию СССР. Когда никого не было в комнате, я мерила циркулем расстояния. Сперва от границы до Москвы, потом от Минска до нас. Смоленск был как раз посередине, а теперь посередине между немцами и Москвой оставалась Вязьма. И такая тревога и за Москву, и за маму с папой, и за моих ребят - за всех нас точила тогда душу, что во рту появлялся какой-то противный медный привкус, и я не могла есть, огорчая отца.

- Ты, Симочка, наоборот, подкрепляйся. Пересиль себя… Еще что впереди терпеть придется - сейчас трудно сказать. Ты кушай, кушай, пока имеется.

- Что же это будет, Андрюша, что с нами со всеми будет? - причитала мать. - Вон Бурмиловы уже Таточку в Казань отвезли. В тридцать четвертой квартире тоже все эвакуировались. Может быть, и нам Симочку послать к Георгию, пока не поздно?

- Никуда я не поеду, мама. По-моему, ясно было сказано.

Как я могла уехать, как я могла оставить пионеров своих и Москву, которую полюбила теперь так, как никогда не любила! Да я и дня не смогу прожить без нее, если буду знать, что ей грозит опасность.

А от Амеда давно уже не было писем. В последнем, которое шло очень долго, он сообщал, что находится в кавалерийской части на формировании и ждет назначения. Может быть, он уже на фронте?..

Когда мне становилось совсем тоскливо и страшно, я доставала завернутый в платок обгорелый блокнот Расщепея. Я его и на крышу брала, и в укрытие носила во время тревоги, если не была дежурной. Это было все, что мне теперь осталось от Расщепея.

В книжечке сохранилось несколько страниц, и я в десятый раз перечитывала их, так что скоро знала все записи Расщепея наизусть. Особенно запомнилась мне сделанная Расщепеем выписка из дневника Льва Николаевича Толстого: «Храбрость есть такое состояние души, при котором силы душевные действуют одинаково, при каких бы то ни было обстоятельствах. Или напряжение деятельности, лишающее сознания опасности. Или есть два рода храбрости: моральная и физическая. Моральная храбрость, которая происходит от сознания долга, и вообще от моральных влечений, а не от сознания опасности. Физическая та, которая происходит от физической необходимости, не лишая сознания опасности, и та, которая лишает этого сознания. Пример 1-ой. Человек, добровольно жертвующий собой для спасения отечества или лица…»

Дальше страничка обгорела, и неизвестно было, записал ли Расщепей пример того, что Толстой называл физической храбростью. Я долго думала над этой записью. Вот когда я на крыше - это, наверно, все-таки моральная храбрость. Ну хорошо, а Жмырев, когда кинулся, чтобы показать себя людям, на зажигалку? Это что - тоже моральная храбрость? Нет, это он сделал ради выгоды - значит, для себя, для своей персоны. Ну, тогда это уже, пожалуй что, и физическая…

Много было там еще уцелевших наполовину заметок.

Сохранились такие:

«Паскаль где-то сказал: мы не живем - мы ждем и надеемся».

Тут же другим карандашом размашисто, как будто сердито было написано рукой Расщепея:

«Славная позиция, нечего сказать! А мы не ждем, мы действуем; не надеемся - а знаем. Действовать, бороться, искать, добывать - разве это не жизнь! Жизнь - это поиск…»

Дальше опять страница обгорела.

Нашла я в книжечке слова, которые много раз слышала от Александра Дмитриевича:

«Тезисы для выступления у пионеров.

Главное, что мы должны воспитать в людях, - это бережное, почти влюбленное отношение к внутреннему достоинству человека. Человеческое достоинство - вот главное. Остальное приложится. Капиталист не уважает человека. Он кладет его личность под пресс, выжимая все соки. Если бы уважал, не эксплуатировал бы. Революция - это борьба за человеческое достоинство всего народа. Фашисты - себялюбивые ненавистники человечества…»

Я показала эти заметки Ромке Каштану. И мы с ним долго толковали о храбрости, о человеческом достоинстве. Ромка тоже стал как-то серьезнее. Правда, явившись ко мне после большого перерыва, он тотчас же начал дурачиться:

- Ну, как живешь, Сима? Как эти твои лунатики, халдеи и телескопы поживают? У меня для них есть великолепные детские стихи, как раз для вашего пионерского возраста. Так сказать, переработка довоенного Михалкова на военный лад. Вот слушай: «А у нас упал фугас. Это раз. А у нас - противогаз. Это два-с. А у нас наша мама собирается…» Кстати, Татка Бурмилова уже с мамашей отбыли в энском направлении. А ты еще не собираешься?

Потом он сел, снял пилотку, сложил ее и хлопнул по колену:

- Нет, шутки шутками, а ты, Сима, подумай. Тем более, что тебе есть куда. А? - Он вопросительно посмотрел на меня. И я опять почувствовала, что щеки у меня начинают краснеть. - Нет, правда. У тебя брат в Ашхабаде. Он вас там всех устроит. Чего тебе зря тут подвергать себя опасности?

- А что же ты сам себя подвергаешь?

- Ну что ты равняешь!.. Ну ладно, ладно! Сейчас мне будет прочитана, чувствую, лекция о женском равноправии. Не хочу спорить. Я к тебе не спорить зашел, а проститься. Нас с ребятами посылают на укрепления. Куда-то не очень близко. Хотя… далеко сейчас уже ехать некуда.

Мы долго сидели с ним. Вот тут я ему показала книжечку Расщепея; заметки Александра Дмитриевича произвели на Ромку сильное впечатление.

- Сима, можно мне списать вот насчет храбрости? - спросил он.

И тщательно переписал к себе в карманную книжечку толстовское определение храбрости.

- Здорово! - сказал он мечтательно. - «Одинаково действовать при любых обстоятельствах». Верно! Это и есть храбрость. Понимаешь, Сима: значит, человек поступает так, как он решил сам, не под влиянием обстоятельств. Здорово! Ей-богу, здорово! Классически здорово! «Напряжение деятельности». Лихо сказано! Я это всем ребятам покажу.

Потом он встал, вздохнул. Расправил пилотку, опять положил ее.

- Ну, Крупицына, прощай. Говорить ничего не буду, а то еще чего-нибудь сострю - обозлишься на прощанье. А я этого не хочу. Скажу только одно: будь !..

- Что будь? Кем будь? - не поняла я.

- Вообще будь. Я хочу, чтобы ты была на свете. Ведь знаешь, Сима… многие не будут.

Таким я еще Ромку никогда не видела.

- Быть - это мало, - сказала я. - Надо быть такой, как надо. Быть всякий может. Даже Жмырев. Это нехитрое дело.

- Ты только будь, - повторил тихо Ромка, - слышишь, Сима, будь! Я этого очень хочу. А плохой ты не будешь, я тебя знаю. Ведь ты не только Сима, ты еще Устя. Двойная нагрузка… Я ведь тебя немножко знаю. Знаешь, я из всех наших девчонок только тебе по-настоящему верю. Честное слово. Я прямо-таки убежден: если что, так ты лучше решишь совсем не быть, чем быть такой, какой стыдно быть. Так вот, Сима, будь !

- Ну, и ты, Рома, будь !

- Как-нибудь, - сказал он.

Оба мы невесело засмеялись. Ромка надел пилотку, браво откозырял мне:

- Папахен с мамахен - мой привет, и всей прочей фисгармонии.

Это, очевидно, относилось к настройщику.

И Ромка ушел. А мне стало еще грустнее. Мне захотелось вернуть Ромку и сказать ему что-нибудь очень хорошее. Но с ним было трудно говорить, он все любил обращать в шутку. Бедные наши мальчишки! Тяжело им там придется, на укреплениях! И, наверно, опасно там. Я вспоминала теплое, забавное Ромкино прощанье: «Будь!» «Будь, Ромка, будь!» - сказала я про себя. Как хочется, чтобы все были! А по радио пели: «Идет война народная…» И за окном видны были в вечернем небе десятки, а может быть, и сотни уже поднятых аэростатов заграждения.

А война шла на нас. Все больше людей в военной форме появлялось на улицах. Разъезжали маленькие, смешные, кургузенькие машины - «газики». Особенно много их было в Охотном ряду, у гостиницы «Москва». Фронтовики соскакивали на ходу с машин. На них были пыльные шинели или выгоревшие гимнастерки с зелеными, защитными нашивками. Они шумно здоровались друг с другом. И я жадно приглядывалась к этим людям. Они приехали прямо оттуда. Может быть, еще несколько часов назад они были в бою, в них стреляли, и они своими глазами видели перед собой врага… Сводки становились все огорчительнее. И каждый раз мне казалось, что мир делается все теснее. Пространство, в котором мне и всем, кто мне был дорог, можно было жить, сужалось. Особенно я чувствовала это, когда проходила мимо вокзалов. Названия их напоминали мне о том, что захватил у нас враг. Вот Киевский вокзал с часами на высокой прямоугольной башне. Киевский… А с него уже нельзя сейчас ехать в Киев. Ленинградский… А путь в Ленинград перерезан. Белорусский. А Белоруссия почти вся под немцами. Вокзалы выглядели так, словно им подсекли жилы, обрубили корни, по которым их питали жизнью пространства нашей Родины. И хотя они еще действовали, жили, мне чудилось, что они - как сухостойные деревья. И мне казалось, будто вокзалам неловко, что от них, гордо носящих названия дальних городов и краев страны, уходят теперь только пригородные поезда или поезда на ближние расстояния.

 

Глава 14

Чтобы сберечь заветное

Приехал капитан Малинин - отец Игоря. У него была командировка на два дня в Москву. Он пришел к нам с сынишкой и долго сидел за чаем, угощая нас консервами из своего пайка. Отец жадно расспрашивал обо всех фронтовых делах:

- Ну как там, тяжело? Дело-то подвигается все-таки?

- Да подвигается, Андрей Семенович, пока что не в ту сторону, куда бы хотелось, - смущенно усмехнулся капитан Малинин. - Полагаю, что так некоторое время еще будет. Пока что, видите, жмет нас он. Но я убежден, что это не долго будет. Наша армия, придет час, нанесет встречный удар. Конечно, трудно предвидеть, когда это будет. У нас армию берегут, зря ее под удар не ставят. Но уж когда ударим, так покатятся!

- Вот я именно про то и говорю все время! - обрадовался отец. - А вот тут приходится слышать всякие разговоры. Я вот слепой на девяносто два процента, а дальше их вижу. Хотя, конечно, нам из тыла судить трудно…

- Ну, знаете, какой, к лешему, это тыл! - проговорил капитан. - Эх, товарищи родные, вы даже не представляете себе, как мы там, на фронте, каждую весточку о Москве ловим! Открытым ртом ловим, как воздух. Честное слово! Эх, если бы вы знали только, как там человек за Москву сердцем горит! Все, что угодно, кажется, вытерпишь там, на фронте, лишь бы стояла по-прежнему Москва!

Игорь, сидевший за другим концом стола и пивший из блюдечка, стоявшего на столе, чай, поднял на отца загоревшиеся глаза. Так он и слушал, положив подбородок на стол, выпятив губы, не отрываясь ими от блюдечка, а глазами - от отца.

- И какая молодчина Москва наша! - с нежностью повторял капитан. - Обложилась песочными мешками, заделала окна, а сама живет, как подобает. Здо́рово! И народ хорошо держится. Я хожу, в лица людям заглядываю, в глаза смотрю. Хорошие глаза! Уверенные. Хотя и видно, что спать мало приходится.

В это время близко за окном завыла сирена воздушной тревоги.

- Это еще что? - поразился капитан.

- Нормальная тревога, - сказал Игорь, пожимая плечами, довольный тем, что отец-фронтовик не знает таких простых московских порядков. Он быстро допил чай, налив остаток чая из стакана в блюдечко, с шумом и хлюпом втянул все, поставил стакан на место и вскочил:

- Спасибо! Я пошел…

- Ты куда? - сказал капитан. Он тоже встал, надел пилотку и нерешительно оглядывался.

- Странный вопрос! - сказал Игорь. - На крышу.

За окном приближались, становясь все громче и громче, выстрелы зениток. Мама, не очень спеша, собирала посуду, привычно накрывала газетами еду. Капитан растерянно оглядывал нас. Я тоже надела сумку противогаза и пошла к дверям.

- Гм, шут ее совсем возьми, эту тревогу! - пробормотал капитан, прислушиваясь к грохоту зениток. - Однако звучно это у вас делается! Я этой музыки в Москве еще не слышал. У нас как-то там скромнее получается… Фу ты! Ужасно глупое положение! На фронте у себя я знаю, где мне быть по сигналу «воздух», а тут приказано нам, если тревога застает в городе: иди в укрытие. Вот, ей-богу, незадача! Ну что делать… Игорь, веди меня… где у вас тут убежище…

- Тут внизу, папа, только мне некогда…

- То есть как же это? Я пойду в подвал, а ты на крышу, что ли?

- Раз уж такой приказ, то иди.

У капитана Малинина было такое несчастное лицо, что я сказала Игорю:

- Игорь, если ты так уважаешь приказы, то вот тебе мой по отряду: сейчас же возьми отца и спускайся вниз в убежище. И не смей совать сегодня нос на крышу. Ясно?

Утром капитан опять пришел к нам с Игорем. Он нарочно послал Игоря за папиросами, чтобы поговорить со мной наедине.

- Ну как, Симочка, мой Игушка тут? От Стеши этой толку мало. Только и знает, что жалуется на Игоря: сладу, мол, нет, не слушается, по ночам на крышу лазает. Ну, а что с ним можно сделать? Я бы на его месте тоже в подвале не сидел, скажу вам откровенно. Но знаете что: кажется мне или правда это, что какая-то есть у него, по-моему, царапинка в душе. Вы знаете, в чем дело?

- Да он, наверно, на фронт хочет к вам.

- Это особый разговор. Тут как будто я его уже уломал. Вы сами посудите, куда я его возьму? Что за ерунда!

- Товарищ капитан… - начала я нерешительно, - а туда никак нельзя?.. Ну, может быть, санитаркой или связисткой?..

Капитан посмотрел на меня и расхохотался:

- Ну вот, добрый день, здравствуйте! Я к ней пришел за педагогическим советом, как к воспитательнице, а она туда же… благодарю покорно. Вы вот лучше мне скажите насчет того, что с Игорем происходит. Вы же вожатая! - сказал он с неожиданной требовательностью. - Вы должны знать своих пионеров, как я знаю своих бойцов. Каждого! Насквозь!

Я замялась:

- Да, право, не знаю… Мне иногда самой казалось, что не все у него на душе ладно.

- Странно, - задумчиво произнес капитан. - Парень он честный. Но черт его знает, куда его может фантазия закинуть! Воображение у него какое-то оголтелое. Я уж огорчать его и портить наше свидание не стану, а вы все-таки, товарищ Сима, как-нибудь с ним эдак легонько, тактично побеседуйте. Потом напишете мне. Полевую почту мою знаете? Ну вот и хорошо! Я понимаю, что вам сейчас не до этого. Как будто мелкое дело. Но сейчас нельзя и соринки в душе иметь…

Пришел Игорь, и мы втроем пошли прогуляться по Москве.

Мы прошли по берегу Москвы-реки - сперва под новым, Краснохолмским, потом под Устьинским мостом. В районе МОГЭСа река была закрыта маскировочной сеткой, на которую была наброшена зелень. А здание МОГЭСа было замаскировано совсем так, как на маленьком макете, который показал мне в Кореванове Иртеньев. Потом мы поднялись на Красную площадь. Мешки с песком и плотные деревянные чехлы закрывали Мавзолей Ленина. И капитан, насупившись, сказал вдруг тихо и задумчиво:

- Вот это правильно, Сима. Очень правильно, что Москву так бережем. Вот так надо все, что дорого - сердце и дружбу, - все надо так оберегать… Это ты тоже, Игорь, должен понять. Погоди, будет еще время, непременно будет! Раскидаем мы все эти мешки, доски разошьем, синие шторы к лешему сдерем! Но пока…

Жесткие складки прошли по его обветренному, загорелому лицу.

Потом капитан уехал, но я долго перебирала в памяти то, что он говорил мне и Игорю в тот день на Красной площади, у бережно укрытого Мавзолея Ленина. И мне было приятно, что фронтовик-командир говорил со мной, как со взрослой, совсем уже взрослой.

Я все время собиралась потолковать с Игорем, но он явно избегал меня; а когда я настаивала на разговоре, он дерзил или исчезал на целый день. Мне с ним приходилось все труднее и труднее.

А ребята разъезжались из Москвы. Из моей шестерки уехал Изя Крук. Его отец и два старших брата ушли на фронт, а мать с Изей и Соней вызвали к себе родственники в Астрахань. Уехал в Вологду мой одноклассник Миша Костылев, которого по болезни не взяли рыть укрепления. О Ромке не было ни слуху ни духу. Амед тоже не писал.

Поговаривали, что скоро будет организована из наших оставшихся школьников - детей работников Гидротреста - группа для отправки куда-то на Урал, в интернат. Меня тоже прочили туда. Но об этом и думать не хотелось.

Впервые мне об этом сказала Катя Ваточкина. Она зашла за мной в воскресенье 3 октября и предложила пойти с ней на концерт.

- Программа - красота! - сказала Катя, как всегда прибегая к самым сильным выражениям. - А настроение у меня - мрак! И вообще кругом какое-то сплошное безумие. И Мишка уехал… Надоело все жутко! Развлечься хочется - смерть! Пойдем, Симка! Еще Женя Степанова хочет идти, она там внизу ждет. А у нас целых два билета - более чем достаточно. Мы прошлый раз вшестером на два прошли.

Катя была права: два билета на троих было вполне достаточно. Когда мы проходили через контроль, Катя ловко провела за своей спиной Женю Степанову, торжественно предъявила контролерше билеты и сказала: «Вот, возьмите два. Раз и, - тыкая пальцем в себя и в меня, - два». И мы прошли.

В Большом зале Консерватории давали воскресный дневной концерт. В зале было много военных - бойцы, командиры. Великие композиторы радушно глядели на них сверху из больших овальных портретов под высоким лепным потолком. Я только один раз в жизни была до этого в Консерватории. Как-то Расщепей взял нас на утренник, чтобы меня, как он пошутил, проняла настоящая музыка. Я тогда еще хорошо запомнила этот большой, белый и строгий зал с подсвечниками-бра в виде лиры на стенах, портретами композиторов и величественным органом в глубине эстрады. Трубы органа были похожи на газыри, которые носят на груди кавказские джигиты, на огромные серебряные газыри.

Мы сели втроем на два места в первом ярусе. На эстраду вышла девушка в темном костюме, с белым цветком в петлице и объявила, что сейчас будет исполнена Шестая, Патетическая симфония Чайковского. И Катя Ваточкина сказала, что это надувательство: когда ей давали в райкоме билеты, то обещали какой-то ансамбль песни и пляски и она, как дура, поверила, а теперь начнется пиленье… Катя заявила, что она сейчас же уйдет, но потом смилостивилась и осталась.

Оркестр занял свои места. Вышел дирижер. Странно было видеть перед военными, одетыми в защитные гимнастерки слушателями, человека в длинном фраке, со сверкающей белой грудью. Это сразу внесло какую-то торжественность. Зал затих, дирижер поднял тонкую палочку, которую держал щепотью, и, как спицей, осторожно проколол тишину. И я не знаю, когда началась симфония, но она началась - незаметно возникая из молчания, таинственно, как возникает мысль в сознании, и скоро разрослась, обрела крылья, кругами пошла к потолку, заполнила собой весь зал. А окна наверху были открыты, и мне казалось, что звуки выходят на улицу, плывут над Москвой.

Сколько горечи было в мучительных вопросах, с которыми взывали к нам инструменты оркестра - то скрипки, то флейты!.. Я ясно слышала, как они спрашивали: «Зачем же все?.. К чему же так?..» И мелодия еще никла и задыхалась, бессильная сразу решить это и найти нужный ответ. И с нежностью заговорили скрипки о чем-то таком дорогом, заповедном, что словами нельзя было бы и передать. Это была доверчивая музыка. Она доверяла мне и каждому из нас. И волшебник, придумавший ее, слышавший ее в своем сердце, прежде чем она зазвучала в мире, знал, что каждый из нас, слушая эту музыку, по-своему, так, как нам сейчас нужно, поймет, о чем говорят трубы, о чем вздыхают они и что повествуют скрипки.

Прогремела первая часть, и раздались бурные аплодисменты. Я посмотрела на Катю Ваточкину. Она сидела на половинке кресла, прижавшись к своей подруге. Сперва, когда началась симфония, она еще разглядывала двух летчиков в крайней ложе, но теперь глаза у нее были восторженные, покрасневшие.

- Ой, Симка, дивно-то как!.. Вот музыка - умереть мало!

А дирижер, нетерпеливо оглянувшись на зал, уже взмахнул палочкой, и началась вторая часть. Легкий, прозрачный, порхающий вальс обласкал наши сердца. Вспомнилось все самое заветное. Мы почувствовали себя снова совсем маленькими. И светило солнце, и ласточки, вторя движению смычков, носились над нами в голубом, нежном небе. А потом вдруг снова грянули требовательные трубы. Они звали оградить от врага и траву, и деревья, и голубое небо, и ласточек. И я увидела перед собой, как клубится черный дым и как сверкают в нем молнии штыков и я - в доломане, кивер набекрень - мчусь на горячем коне. Реют знамена, грохочет битва. В оркестре смычки взлетают над головами и свистят от виска вниз, словно сабли. И медногорлая победа трубит на весь мир, возвещая о своем приходе. Но тот, чью душу пели скрипки, с чьим детством сейчас мы сами были ровесниками, сражен в бою. И тихо - с каждым вздохом оркестра - уходит из него жизнь. Тишина на поле, где только что гремел бой. Мир очищен победой. А он умирает… И тихо рыдают, оплакивая его, скрипки. Вздох… Еще один, последний. И оборвалась тонкая нить, ушел со струн уже и без того неслышный последний аккорд…

И в эту минуту где-то высоко над крышей Консерватории взвыл истребитель. Его было хорошо слышно через раскрытые верхние окна. Густым своим рокотом, непостижимо попав в тон и тембр последней замершей ноте симфонии, самолет подхватил ее и вознес над Москвой в торжествующем, мажорном реве могучего мотора.

А зал откликнулся грохочущей овацией. Хлопали командиры, бойцы, хлопали люди в партере и на ярусах. Это была овация не только гению композитора и искусству музыкантов… Это была овация всему, что наш народ оберегал за толщей дотов, земляных укреплений, песочных мешков, овация тому свету, который мы прятали за синими шторами.

Дирижер обернулся бледным, счастливо-усталым лицом к залу. Он широко кланялся в разные стороны. Потом распростер руки и сделал движение ладонями вверх, как бы приподымая что-то и поднося присутствующим. И, все еще послушные ему, встали оркестранты - все разом - и низко поклонились залу. А овация все продолжалась. У людей на глазах блестели слезы, а они все хлопали и хлопали, потрясенные великим духом и гением народа, к которому мы сейчас все прикоснулись.

Появилась девушка, которая вела программу, и хотела что-то сказать - должно быть, объявить антракт перед вторым отделением. Но тут, осторожно пробираясь в тесноте между инструментами, на край эстрады вышел командир с двумя «шпалами» на петлицах. Он был в походном обмундировании, на поясе у него висела стальная каска. Под глазами темнела дорожная пыль.

- Товарищи! - сказал он осевшим, но властным голосом. - Внимание! Слушать мою команду! Первая и четвертая роты - через левые двери, вторая рота - через центральный проход прямо, третья - через правые. По машинам - марш!

И через минуту зал почти опустел. Осталось совсем немного народу, одетого в штатское платье, - кое-где в ложах да на нашем ярусе. И сразу стало как-то очень жутко и пустынно.

Мы тоже не стали ждать второго отделения и вышли из Консерватории на улицу Герцена. Мимо нас проехали тягачи, везя за собой зенитки в сторону Никитских ворот. Там они сворачивали к Арбату. Туда же, к западному краю Москвы, быстро проехала колонна грузовиков, заполненных бойцами. Все были в касках, с автоматами, которыми опирались на край борта машины. Какой-то высокий прохожий, глядя им вслед, негромко сказал своему спутнику в железнодорожной фуражке:

- Видал, и зенитки сняли с ПВО, гонят на Можай - на полевые позиции. Я тебе говорил, а ты не верил. Прорыв под Орлом. На Москву идут…

 

Глава 15

Пути-дороги

Разве забудешь когда-нибудь расставание с городом?

Уже третий день идет наш поезд, увозя нас подальше от Москвы, а я все не могу прийти в себя.

Как быстро все это произошло! Еще за день до этого мы ничего не знали. А потом суматошные сборы, ночная погрузка на Казанском вокзале, в кромешной тьме. Хорошо еще, что тревоги не было. И переполненный, забитый пассажирами, ребятами, вещами вагон, слабо освещенный коптилкой - одной на весь проход. Свисающие с верхних полок ноги в сапогах, в валенках, детских ботинках, тапочках. Детский плач и голоса, уставшие от волнения: «Женька! Ну где ты, Женька?..», «Мама, дай, прошу, сюда рюкзак…», «Товарищи, вы не видели там синий узел с меткой?..»

И прощание с отчаянно плакавшей мамой, и отец, весь обмякший, хотя и старавшийся держаться молодцом: «Ничего, Симочка, ничего, дочка. Ты за Москву не думай. Москва стояла и стоять будет. Ты себя побереги. Для сбереженья твоего тебя усылаем».

А до этого противная встреча в подъезде нашего двора с Васькой Жмыревым, который, как на грех, явился как раз в тот день. И так было тошно, а тут еще он подошел со своей подмосковной, «сортировочной» походочкой вразвалочку, как гуляют по перрону дачных станций.

- Спасаетесь? Бя-яжите? Эх вы, лопухи…

Он поднял руку, отставил большой палец, приложил его к шее и помахал нам согнутой ладонью возле уха.

В самое больное место попал Васька. Правда, в райкоме, когда я получала назначение сопровождать ребят в эвакуацию, меня долго вразумляли, втолковывали, что это совсем не бегство и ничего общего с ним не имеет. Просто Москва, на которую теперь нацелился враг, должна быть свободна от всего, что может помешать обороне, что может только обременить воюющий город. И наш отъезд так же необходим, как затемнение - ведь от этого света в доме не меньше. Отъезд наш - это разумная осторожность. Все это было так, все это я отлично и сама понимала. А все-таки горько было до слез…

Когда мы влезли в поезд, казалось, что ехать в такой тесноте невозможно: негде было не только лечь, но и ногу поставить. Я стала в проходе между поднятыми полками, держась за их углы, сберегая маленькое пространство, отвоеванное для моих ребят там, сзади, за моей спиной. Причудливые тени от коптилки махали на меня черными крыльями, как вороны.

И ребята мои сидели, тесно прижавшись друг к другу, непривычно молчаливые, подавленные. Мальчиков остригли наголо. Девочек тоже изрядно обкорнали. И вид у пионеров был какой-то сиротский.

Уже давно ушли из вагона, кое-как протискавшись в узком проходе, наши мамы, уже в соседнем купе шуршали бумагой, закусывали, пили чай, а мои пионеры по-прежнему сидели рядышком, серьезные, тихие, поглядывая на свисавшие с верхней полки чужие ноги перед их носами. И только когда почти незаметно тронулся поезд, дрогнул, качнулся, заходил пол под ногами, Игорь сказал:

- А нам паровоз «ФД» дали. Самый сильный! Потому что у нас состав перегруженный.

Но даже Витя-Скорпион на этот раз не возразил Игорю, и все продолжали молчать.

Москва, большой мой город Москва!.. Если бы ты знала, как трудно было отрываться от тебя пятерым маленьким пионерам и не очень старой их вожатой! Если бы ты знала, как хотелось этой вожатой зареветь, закричать истошным голосом и выскочить из вагона на черный перрон, на каменный край московской земли, с которой мы только что ступили на подножку вагона! Но я вспомнила капитана Малинина и его слова: «Сберегите мне Игоря. И Москву сберегите…» Москву придется сберегать уже не мне, а другим, более сильным и нужным, которых город не счел лишними в бою. А Игоря я помогу сберечь.

Я приподняла краешек шторы на вагонном окне, чтобы в последний раз посмотреть на Москву. Но Москва скрылась в темноте военной ночи, и только одинокий прожектор вдруг выбросил к небу свой прямой, белесый, качающийся стебель и пал к горизонту, словно земно поклонился нам на прощание.

Надо было возвращаться к делам: распределять вещи, укладывать моих пионеров, размещаться. Старшей по вагону была Анна Семеновна, наша завуч из школы. А мне, Кате Ваточкиной и еще двум старшеклассникам было поручено следить каждой за своей группой школьников. Когда поезд уже пошел, кончилась предотъездная неразбериха, оказалось, что всё в вагоне стало и легло на свои места и мест хватило всем. Игорь выбрал, конечно, себе самую верхнюю полку и уже лежал там, свесив голову вниз и время от времени щелкал по макушке Дёму, устроившегося вместе с Витей Минаевым на второй полке. Нижнюю полку заняли мы с Галей. Тут, конечно, не обошлось без обид, потому что Люда сейчас же заревновала, почему я выбрала Галю, а не ее. Дело уладилось после того, как я обещала пускать к себе на полку обеих по очереди.

…А потом, через день, налет у большой станции. Весь поезд тряхнуло. Игорь чуть не свалился сверху. У нас на столике раскололся графин. Страшные крики доносились снаружи. Я велела ребятам сидеть на месте и прикрикнула на Игоря, чтобы он последил за этим. А мы с Анной Семеновной побежали узнать, в чем дело. Пусть ничьи человеческие глаза никогда больше не увидят того, что увидела я, когда подбежала к голове нашего состава! Один вагон горел, и из него - из окон, с подножек - выпрыгивали обожженные люди, вытаскивая узлы и чемоданы. А соседний пассажирский вагон похож был на те ржавые, продавленные и помятые игрушечные вагончики, которые обычно валяются в каждом доме, где есть ребята, под кроватью, когда подаренная железная дорога уже надоела, из рельсов уже сделали ограду для кукольного палисадника, а паровозом колотили орехи… Но не игрушечный, а большой, настоящий вагон, весь погнутый и страшным образом изуродованный, боком осел на путях. Сквозь расколотые доски высовывались клочья материи. И мимо меня два железнодорожника понесли на белом одеяле маленькую бледную девочку.

Сквозь одеяло просочилась кровь и капала, капала, оставляя непрерывную дорожку. Бомба немецкого самолета попала в вагон, где ехали такие же, как мы, эвакуированные люди, с такими же, как мои пионеры, детьми…

Мне стало так страшно за своих, что я опрометью бросилась к нашему вагону. Ребята вскочили, уставившись на меня встревоженными глазами:

- Что там, Симочка, а? Почему мы стоим?

- Какая ты вся белая, Симочка…

Я успокоила ребят, объяснив, что бомба попала в поезд, стоявший перед нами.

- В товарный поезд, - сказала я.

- А большая фугаска? - спросил Игорек деловито.

- Двести пятьдесят.

- Солидно, - сказал Игорь.

- А по-моему, это пятисотка была, - возразил Дёма.

- А по-моему, даже не двести пятьдесят, - засомневался, как всегда, Витя Минаев. - Если бы двести пятьдесят было, так знаешь, как бы нас тряхнуло!

И завязался спор о бомбе, и каждый проявил себя настоящим специалистом по этой части. А я рада была, что ребята отвлеклись, не пристают ко мне с расспросами и не подозревают, что через четыре вагона от нас стряслось то ужасное, что я видела сейчас своими глазами и чего лучше бы люди никогда в своей жизни не видели.

И вот уже третий день идет наш поезд. Осенний дождь хлещет по вагонным окнам, мокнет на полях собранный в копны, но не вывезенный хлеб.

Четвертый, пятый день идет наш поезд. Едем мы тихо - больше стоим на станциях. Пути забиты составами. На целые версты вытянулись платформы, теплушки, вагоны. И на них стоят прямо под открытым небом машины, станки, грудами лежит заводское оборудование. Дождь льет. С металла стекает вода. А на вагонах написано: «Киев», «Харьков», «Краматорская».

Идет великое переселение заводов.

Через неделю проводница говорит:

- Сегодня можете уже не затемняться.

- Почему, почему? - спрашивают ребята со всех полок. - Что, война кончилась?

Какая надежда звучит в их голосах!

- Нет, деточки, - говорит проводница, - воевать нам - еще конца-краю нет. А вот отъехали мы уже от войны далеко. Сюда не залетит. Крылышки у него, вредного, не дотянут.

Значит, мы уже так далеко от Москвы, что сюда и немецкий ворон не занесет своих бомб. Как огромна страна наша!

А поезд все идет и идет, увозя нас от затемненной Москвы. И по вечерам мы видим освещенные окна домов и станционные фонари. Как они могут зажигать свет, когда Москва моя сейчас в темноте!

Опять и опять стоим мы на станциях, полустанках, разъездах. Нас обгоняют длинные составы с большим красным крестом в белом круге, нарисованном на всех вагонах. И пока поезд, замедлив ход, проходит мимо нашего состава, мы видим там, за проплывающими окнами, молочный свет ламп, никелевые поручни, хирургический блеск инструментов, бледные лица, обескровленные губы, большие глаза, забинтованные головы, свисающие с верхних полок культяпки, костыли… Идут, обгоняя нас, санитарные поезда. Раненых увозят в тыл. Они уже сделали свое дело на фронте. Они едут на лечение. А зачем еду я? Что я успела сделать?..

На одном полустанке, где нас держали часа два, мы вышли погулять с ребятами. Денек выдался хороший, и ребята радовались возможности побегать, покувыркаться. И вдруг Игорь - он всегда видел все первым - подбежал ко мне:

- Смотри, Симочка, смотри! Метро!

И я увидела небольшой состав, сцепленный действительно из вагонов московского метро. Нарядные, кремовые и ярко-зеленые, вагончики выглядели очень странно и слишком щегольски среди товарных составов, забивших станцию. Мне казалось, что зеркальные окна у них должны сейчас зажмуриться от непривычного света - ведь они привыкли быть под землей. Вид у вагонов был какой-то зазябший, голый, и потащил их по путям небольшой товарный паровозишко. Потом мы видели на другой станции нашу московскую электричку. Мы сразу узнали ее, да и на вагонах было написано: «Москва. Яр.» (Ярославского вокзала, верно). Мы тогда еще не знали, что вагоны метро и подмосковной электрички мобилизованы для эвакуируемых женщин и детей, чтобы быстрее разгрузить Москву. И ребята мои радовались, видя в знакомых вагонах частичку своего города.

- Наша Москва везде! - сказал Игорь.

- Только лучше, чтобы мы сами были не везде, а в Москве, - резонно возразил Витя.

А на одной большой станции я встретила на перроне чистильщика обуви, который обычно сидел у нас на Таганке. Сколько раз он заливал мне галоши! Я сразу узнала его - такой усатый, синещекий, нос крючком. И надпись на дощечке: «Москоопремонт». А это было уже больше чем за тысячу километров от Москвы. Я кинулась к нему, и он тоже узнал меня.

- Здравствуй, баришна, - приветствовал он меня. - Куда направление имеешь? Ставь ножку, баришна, будем левая туфля чинить. Совсем подметка никуда. А ходить нынче много надо. Куда едешь?

Я ему рассказала, куда мы едем. Да тут еще подбежали мои пионеры.

- Здравствуй, Шадор!.. Ребята, смотри, Шадор с нашей улицы, чистим-блистим! С Таганки! Едем с нами, Шадор!

Но Шадор отвечал:

- Никак нельзя, мальчики-девочки. Мы сюда эвакуировались. Все мое семейство. А сейчас на Москву войска идут, командир сойдет - где сапоги почистить? Где чистим-блистим? Сейчас ко мне идет.

И верно сказал Шадор. Шли войска, спешили войска к Москве. Когда мы стояли на разъездах, мимо нас, даже не удостаивая станцийку минутной стоянкой или хотя бы приторможением, проносились огромные встречные эшелоны. На платформах стояло что-то длинное, большое, аккуратно закрытое зеленым брезентом. Сквозь раскрытые двери теплушек видны были бойцы. Сотни, а может быть, тысячи. С грохотом проносились они через станцию. Это бывало так: набегающий и все делающийся выше рев гудка, грохот, пыль, обрывок солдатской песни в хоре уже хорошо спевшихся голосов, лица, гимнастерки, лошади, орудия в чехлах, запах кожи, дыма, ветер вдогонку - и пропал весь поезд за поворотом. Только у последнего вагона вид был всегда такой запыхавшийся, словно он очень торопился и все боялся, бедняга, как бы его не оставили одного тут, в поле.

 

Глава 16

Попутчики

Уже десять дней идет наш поезд. Пойдет час, другой, и опять стоим мы целый день на какой-нибудь станции. А кругом составы, эшелоны, цистерны.

Сколько людей сейчас едет! Мне кажется, весь мир снялся со своего места. Весь мир находится в пути. Все сместилось, перепуталось. И мы где-то затерялись: на бесчисленных путях, среди вагонов, теплушек, станков.

Постепенно мы все вжились в этот путевой, двигающийся на колесах мир. Мы привыкли к нашему вагону, в котором уже столько времени спали, ели, сидели, разговаривали.

Игорь тоже давно уже обжился в вагоне. Но он все время едет.

Он все время в пути. Выпросив у проводницы расписание, он отмечает, какие станции мы проехали, подсчитывает, сколько километров за сутки сделал наш поезд.

На стоянках он лазает со смазчиками под вагон и вылезает чумазый и очень довольный, что ему дали подержать минуточку ведро или мазилку. Скоро он знает все, что касается нашего вагона, семафоров, сигнализации, паровозов, сцепок… Он уже выяснил, что вагон у нас называется «пульмановским», автосцепки нет, тормоза системы Казанцева, а были Вестингауза. Если дернуть за красную ручку тормоза, то станет весь поезд, и за это штраф: был в мирное время - сто рублей, а сейчас - тысяча, да еще заберут. Он всегда знает, какой системы паровоз к нам прицеплен, хороший ли машинист нас везет. А поглядывая в окна на проносящиеся встречные эшелоны, с непререкаемой уверенностью сообщает:

- Танки поехали - КВ. Самые крепкие из всех. А это - провезли самолеты-пикировщики; сзади два киля на хвост…

На одной станции я подхожу к длинному составу. На платформах, бережно укрытые мешковиной, стоят красивые станки, и какой-то длинноусый великан возится у одного из них. Он что-то подкручивает, поправляет и так увлечен своим делом, что я долго стою возле этой платформы, не замеченная им.

Потом он отрывается от дела, вытирает веретьем замасленные руки.

- Ну що, дочка? - обращается он ко мне. - Бачишь, яка у меня машина гарненькая? Ось! Сам ее собирал, сам разбирал и теперь обратно у новом месте зараз соберу.

Он любовно оглядывает станок и заботливо укутывает его мешковиной.

- Чья така, дочка? Виткиля? - спрашивает он меня.

- Из Москвы. Нас эвакуировали.

- А что же ты такая - вся зажурилась?

- А чего же радоваться? Эвакуировали…

- Тю, эвакуировали!.. А ты это слово забудь. Ты себе кажи так, як я соби казав: це нас не эвакуируют, це нас перебрасывают на други участки фронта. Чуешь, дочка? Ты кто сама будешь? Учишься?

- Учусь в школе. Я в девятый перешла.

- У, яка грамотненька! В девятом, а журишься. С кем едешь?

- Я тут с пионерами еду. Сопровождаю. Вон состав стоит.

- От бачишь, це добре! Це, значит, ты командир. И мы с тобой, дочка, що сейчас делаем? Мы с тобой, доченька московская, действуем по приказу главного командования - на военную хитрость. Дурни воны, немцы. Они як гадали? От мы на Донбасс придем, усю большевистскую индустрию схапаем. Ну, пришлы. Доки што пришлы… А индустрия уся утекла. Вот она, наша индустрия, на колесах. Вот тоби и индустрия. Дуля с маком тоби, Гитлер! Та мы с нашим народом ще в пути усе оборудование зараз отремонтировали. Як прыидем, так с того же дня тим дурням, немцам, нашу закуску готовить станем. Чуешь, дочка? То-то вот и оно! Командование усе знает. И вот, бачу я, идут дитячьи эшелоны с Москвы. Ясно, дома-то краше, як на колесах. Но ведь що Гитлер, катюга, паразит, думал?.. Я по всем ихним местам, кажет, вдарю, вот у них и пойдет шебарша, а дети неученые станут. А командование говорит: нет, нехай дети учатся. Це тоже научный фронт. Вот вас и перебрасывают. А ты кажешь - эвакуировали! Да журишься! Не годится.

Он весело и ласково посмотрел на меня:

- Хлиба вам на дорогу дали?.. Добре! И приварок дают?.. Ну що ж ты журишься, дочка? Будешь ще и дома жить. Лишь бы с глузду, як у нас кажут, с ума не съихать. Вот это уже дурное дило. Вот Гитлер с ума съихал, обратно уже николи не повернется… Некуда.

И он ловко перескочил на другую платформу. Оттуда скоро послышался стук гаечного ключа, на который весь металл станка отзывался глухим звоном.

А я побежала к своим «перебрасываемым», потому что к нашему долго стоявшему составу наконец дали паровоз.

На следующей станции Игорь, выходивший посмотреть на улицу, примчался к нам в совершенном раже.

- Сима! - проговорил он, с трудом отдышавшись. - Там… слон… Честное даю слово…

Все начали смеяться над ним, но Игорь давал честное пионерское, честное гвардейское и, наконец, честное слово СССР. Тут уж все поверили. Накинули пальто и побежали за Игорем. Нам долго пришлось лазить под вагонами. Мы два раза возвращались обратно, потому что Игорь уже забыл место, где он видел слона. Но наконец мы увидели на одном из дальних путей большой четырехосный товарный вагон с разобранной и надстроенной крышей. Дверца была отодвинута, и в сумраке вагона за толстой решеткой из тавровых стальных балок мы увидели что-то огромное, серое, все в обвисших, морщинистых складках, медленно качающееся, как аэростат, опадающий на площадке ПВО. Несомненно, это был живой слон. Это показалось столь удивительным, что ребята долгое время не решались даже спросить маленького, очень бородатого и толстого человека, который стоял у вагона. Наконец Игорь осмелился:

- Дядя, это что у вас там едет, слон?

- Это? - И бородатый человек, надев очки, внимательно и долго вглядывался через дверку вагона. А потом очень серьезно посмотрел на Игоря. - Это? Нет. Крокодил.

- Как, то есть, крокодил? - возмутился Игорь. - Что, я не знаю, какие крокодилы! - Игорь чувствовал явный подвох, но не знал, как выбраться из создавшегося положения.

- А я разве не знал, какие пионеры? - ухмыльнулся бородач. - Я думал, что пионеры тоже не такие, чтобы задавать ненужные вопросы, когда и без того все ясно.

Ребята осторожненько хихикнули. За стальной решеткой медленно заворочалась гора асфальтового цвета, и между балками высунулся толстый, длинный хобот.

Потом хобот изогнулся кверху, качнулся в обе стороны, пошевелил отростком, похожим на огромную бородавку, и испустил оглушительный, громкий рев. Пионеры мои даже отступили на шаг. И где-то, на десятом пути, словно откликнулся паровоз.

- Джумбо, выражайся поделикатнее: тут дети, - негромко сказал бородач.

- Это африканский? - спросил Витя Минаев.

- Индийский, - ответствовал бородач.

- О, я его видела у нас в Зоопарке! - узнала вдруг слона Люда Сокольская. - Я смотрю - лицо у него знакомое. Помнишь, Галя? Он у меня еще тогда съел булку вместе с кошелкой.

- И потом его тошнило два часа, я ему давал промывательное! - сердито сказал бородач. - А ведь там, помнится, висит на ограде объявление, чтобы никаких предметов не совали…

- А я не совала! - заговорила торопливо Люда. - Булка же не предмет, а еда ему… Я ему протянула, а он цап кошелку вместе с булкой и - ам! А потом он мне обратно выплюнул, только жеваную всю…

Слон уперся широким лбом в просвет между балками и смотрел на нас маленькими, очень мирными утомленными глазами. И всем нам стало его жалко. Все-таки сложная жизнь и у этого слона. Ходил где-то в Индии. Потом его изловили. Привезли к нам. Жил он себе поживал в Зоопарке. А теперь гонят его куда-то, беднягу, на неизвестное место.

- А его что, тоже эвакуи… то есть перебросили на другой участок? - спросила я.

- Слонов у нас не так много, чтобы ими бросаться, - отвечал наставительно бородач. - Вот и решили временно перевезти его. Не знаю только, как он выдержит перемену климата. Он уже и так у меня простудился. Насморк, чихает.

- А его надо в жаркие края… Ну, например, в Туркмению, - сказала я и подумала: «Вот будет здорово, если его там Амед увидит!»

После этого я сразу прониклась к слону огромной нежностью.

Бородач разрешил нам покормить Джумбо. Пионеры побежали за хлебом, обещав мне взять не более кусочка, потому что с хлебом у нас в последние дни было туго и бедная Анна Семеновна с ног сбивалась на станциях, добывая нам продукты, засылая во все концы следования нашего эшелона предупредительные телеграммы.

Я подошла к самому вагону. Смирный, огромный и печальный, поглядывал на меня сверху Джумбо. «Милый толстокожий носач, - хотелось сказать мне, да я бы и сказала, если бы рядом не стоял этот насмешливый бородач, - вот и тебя спасают. И тебя повезли невесть куда. А может быть, ты попадешь в Туркмению. Тогда, если увидишь Амеда, протруби ему салют от меня. Очень хорошо, что тебя увезли, а то ты слишком заметный объект… Вон по тебе можно ходить, как по крыше. И зря ты маскируешься под аэростат. Это еще хуже! Нет, очень хорошо, что тебя эвакуируют, или перебрасывают, - словом, спасают. Будь, Джумбо, будь! Слоны нам тоже нужны…» Если бы тут был Ромка, он, конечно, непременно сострил бы: «Нужны ли слоны при социализме?» - «Нужны, конечно, нужны», - тотчас же ответила я сама себе и дала слону яблоко, оказавшееся у меня в кармане. Слон вежливо и неслышно взял у меня с ладони своим огромным хоботом яблоко и бросил его в отвисший рот. Огромные уши его шевельнулись, словно грузовик распахнул дверцы кабины. И долго, благодарно топчась, мне кивал сверху ласковый крутолобый московский слон.

 

Глава 17

«Золотой жилет»

После встречи со слоном, едва мы вернулись к себе, начались рассказы о животных, о дальних странах, о путешествиях. Настроение у всех улучшилось. До обеда не было ни одной ссоры. Но уже перед самым обедом случилось происшествие, которое в нашем налаженном дорожном мире все перевернуло вверх дном.

Началось это с того, что Галя Урванцева показала свой альбом с открытками «Виды Москвы». Все, притихнув, любовались знакомыми зданиями столицы, ее улицами. Игорь тут же придумал игру. По нижней полке разложили открытки, изображающие родные московские места. И надо было назвать, каким трамваем следует ехать, скажем, к Химкинскому речному вокзалу, или от Университета к Планетарию, или от Парка культуры и отдыха имени Горького на стадион «Динамо». Разрешалась пересадка на метро и троллейбус. Такси не брали в игру. И долго совершали воображаемые поездки по своему городу мои москвичи…

Чтобы не отстать от подруги, Люда Сокольская вытащила из чемодана собранный ею гербарий и коллекцию крымских камешков и ракушек. Театрал Дёма Стрижаков показал бережно хранимую на дне баула программу спектакля «Синяя птица» в Художественном театре. Витя Минаев продемонстрировал математические фокусы по книжке «Веселый час». Вообще все хвастались своими сокровищами, вывезенными из Москвы в эвакуацию. Дошла очередь до Игоря. Он показал сперва свою знаменитую коллекцию зенитных и бомбовых осколков. (Теперь я поняла, почему у него был такой тяжелый вещевой мешок.) Потом он открыл тетрадь, где были наклеены вырезанные им из разных журналов знаки и марки всех автомобилей мира. Все восхищались этой коллекцией. Тут были и наши советские и всевозможные «паккарды», «бьюики», «роллс-ройсы» «гудзоны», «ханомаги», «испано-сюизы».

Затем, чтобы окончательно сразить нас, Игорь вытащил свою самую заветную коллекцию. Он редко кому ее показывал. В большом альбоме в особых гнездышках сидели пестрые, разноцветные конвертики с безопасными бритвами. Игорь собирал их везде, где только мог. Тут были и «Красная звезда», и «Стандарт», и «Экстра», и «Интом», и немецкая бритва, привезенная отцом, капитаном Малининым, который знал страсть своего сына.

- А вот тут у меня, видишь, пакетик, синенький с золотом, - объяснял увлеченный Игорь. - Тут у меня самая лучшая бритва была. Я ее выменял на три марки: две норвежские, одна - Гваделупы. Называется «Золотой жилет». Это последняя модель…

- А ну вынь, покажи, - попросил Дёма.

- Да потерял я где-то. Куда девал, не помню. Искал, искал перед отъездом, да уж некогда было, так и бросил. Вот только конвертик остался. А жаль, красивая была! Внутри золотая, по бокам черная, а в середине не три дырочки, а щелочка так прорезана фигурно…

- Вот такая? - громко сказал Витя Минаев и протянул руку. На ладони его лежало треснувшее, немножко заржавевшее, но еще сохранившее свои блеск лезвие, золотистое, с узенькой продольной фигурной прорезью. - Эта? - спросил Витя.

- Эта, эта! - обрадованно закричал Игорь. - Где ты нашел?

- Где нашел? - с особым выражением произнес Витя и оглядел нас всех. - Там нашел, где ты потерял. На острове нашел. У самого берега!.. Там нашел, где ты нашу лодку от причала отрезал…

Сперва Игорь покраснел, а потом кровь отхлынула от его щек, и он стал совсем белый. Тоненький, прямой, с поднятыми плечами, он вытянулся перед Виктором и смотрел на него огромными серыми глазами, полными негодования. Потом он сразу как-то обвис. Беспомощным взором потянулся он ко мне, и я невольно опустила глаза, чтобы не видеть этих растерянных, смятенных взоров из-под пушистых ресниц, на которых блеснула слеза. Что я могла сказать?

- Он, он, определенно он! - настаивал Витя. - Ведь твое лезвие? Да? Твое? - напирал он на Игоря. - Признаешь? Значит, ты!

- Честное вам даю пионерское, ребята, я…

- Ну, объясни нам, Малинин, - вмешалась я. - Ты что-нибудь знаешь, но не хочешь сказать? Скрываешь?

Игорь молчал, опустив голову. Слезы текли по его щекам. Но он еще силился скрыть их, удержаться и не заплакать.

- Я не знаю… - выдавил он, - ну, я не знаю… Сима… Ну честное же слово…

- Но ты был там, на берегу, ночью?

Последовало длительное молчание. Игорь всхлипнул:

- Ну, был… Только это вышло совсем…

- Сразу видно, что он! - закричали девочки.

- Ничего не видно! - возмутился Игорь. - А если уж хотите обязательно знать, так я вам могу сказать, что тогда лодку с острова я упустил…

Он остановился, сам перепуганный вырвавшимся словом. Но было уже поздно. И он сам понял это.

- Я ее ночью отвязал. Да! Я!

Ребята были так поражены, что только рты разинули.

- Зачем же ты это сделал, Малинин? - как можно спокойнее спросила я.

- Ну просто так… для интересу… Чтобы было такое приключение, как на необитаемом острове. Я же не знал, что в этот день война будет, что так получится… Я хотел лодку сперва спрятать за корягой, там, в заливчике, да упустил нечаянно. Стал развязывать, а на чалке там узел мокрый затянулся. Я его бритвочкой… А течение сразу и понесло. Хотел уже в воду лезть, а тут ты меня как раз позвала, Сима. Я уже не мог… А тут еще эти загадалки пропали. И война началась. Просто мне не повезло. Но, честное слово, я бы раньше сознался, да тут война, как-то неловко было уже… честное слово!

- И столько времени молчал! - закричали девочки.

- И с рыбой попался, и с лодкой тогда эту ерунду затеял! - выговаривал Игорю негодующий Витя Минаев.

- Нет, с одной стороны, конечно, ребята, насчет лодки он ведь сказал сам, но, конечно, с другой стороны… - начал Дёма, готовясь, видно, произнести длинную речь.

Я остановила его:

- Погодите, погодите, ребята! Пусть Игорь хорошенько подумает сегодня над тем, что произошло у нас с ним… История с лодкой достаточно безобразна, Игорь. Сколько огорчений и волнений ты доставил родителям! Об этом ты подумал?

- А я ж нечаянно упустил совсем… - успел вставить словечко Игорь.

- Сейчас уж не перебивай лучше, Малинин… Предлагаю тебе серьезно подумать над тем, что произошло, и сказать нам, как ты сам все это оцениваешь… И сможем ли мы тебе впредь доверять! А сейчас, ребята, берите котелки: через пять минут обед раздавать будут.

Весь этот день ребята бегали шушукаться в тамбур, с Игорем не разговаривали. Легли спать рано. Ночью мне не спалось. Поезд наш долго стоял на какой-то станции, потом пошел, гудя в темноте. Я все думала о нелепой истории с лодкой. Несколько раз я вставала ночью, подтягивалась на руках до верхней полки и смотрела в лицо спящему Игорю. Ему, бедняге, тоже, видно, плохо спалось. Он всхлипывал во сне, из-под длинных ресниц по чумазой, неотмытой щеке тянулся след просохших слез.

- Игорь… Игорек… - позвала я тихонько его, но он спал.

Я повернулась на своей полке, укрыла пальто спавшую рядом со мной Люду и вскоре заснула.

Я проснулась оттого, что кто-то трогал меня за плечо. Открыла глаза. Меня будил Дёма.

- Сима, - шепнул он и указал на бумажку, приколотую к оконной занавеске.

Протерев глаза, еще слипавшиеся от сна, я прочла:

«Сима, я уезжаю в Москву на подкрепление. Я давно так уж хотел, но старался быть выдержанным. Потому только ехал. Но раз мне нет больше доверия, то я все равно не могу. Счастливого пути дальше вам. Привет всем. Сима, не пиши папе, я напишу сам. Малинин Игорь».

Верхняя полка надо мной была пуста.

 

Глава 18

Все - за Москву!

Должно быть, он вылез тихонько из поезда под утро, когда я наконец забылась сном. С собой Игорь прихватил свой баульчик, валенки и зимнее пальто, а демисезонное оставил. На столе у вагонного окошка осталась коробка с общим сахаром-рафинадом, запас которого обычно сдавался Игорю на хранение как жителю верхней, самой недосягаемой, полки. От буханки хлеба, полученной нами вчера, была отрезана небольшая краюшка. Больше Игорь ничего не взял.

Бегство Игоря было для меня тяжелым ударом. Я совсем растерялась. Не сразу я решилась сообщить обо всем Анне Семеновне. Она так и села, когда услышала:

- Что же это такое, Крупицына, как ты допустила!.. Ну вот, разве можно на тебя положиться? Ах, боже мой!.. Будет станция, я протелеграфирую по всей линии. И в школу надо сообщить… И, как назло, ребенок фронтовика…

Ребята мои были тоже потрясены исчезновением Игоря и готовы были уже обрушиться на Витю Минаева.

- Нашелся тоже прокурор! - возмущалась Люда.

- Настоящий скорпион! - поддержала ее Галя. - Лучше удовольствия не знает, как укусить кого-нибудь! А уж вопьется, так не отвяжешься. Ну что, дождался теперь?

- И, конечно, не он наши загадалки украл. Теперь уж ясно, - поддакивала Галя.

Витя отмалчивался.

А глубокомысленный Дёма пытался примирить их:

- С одной стороны, отчасти Витька прав был, раз он там бритвочку нашел, но, с другой стороны, конечно, Игорь, видно, тоже не виноват. Хотя, с другой стороны…

А у меня самой совсем руки опустились. Как это я недосмотрела! Ах, Игорь, Игорь, несносный маленький Козерог, самый отчаянный из моих зодиаков!.. Он канул в этот тревожный, взбудораженный мир, через который мчался наш поезд. И где его там найти теперь?.. А капитан Малинин говорил при прощании: «Сберегите мне Игоря, Симочка». Вот тебе и уберегла!.. Да, видно, у меня еще нет никакого педагогического опыта.

До этого дня, когда меня опять начинало уж очень неудержимо тянуть в Москву, я старалась сама доказать себе, что должна ехать хотя бы ради Игоря; этим я выполняла наказ командира Малинина. Капитан Малинин оставил мне на попечение своего сына, и вот я сопровождала его. А теперь… Мне сразу опостылел наш вагон и снова нелепо обидным стал казаться мой отъезд из военной Москвы.

Но поезд все шел и шел.

И надо было по-прежнему заниматься тем, что мне было пока положено делать: ходить на станциях вместе с Анной Семеновной за продуктами, дежурить по вагону, заваривать чай…

Поздно вечером, когда все дела кончились и ребята, взбудораженные бегством Игоря, наконец угомонились, я подсела к Анне Семеновне. Она тоже совсем измучилась за этот несчастный день и уже укладывалась, раскатывая на нижней полке свою постель, свернутую на день.

- Анна Семеновна… - тихо начала я.

- Что скажешь, Крупицына? - устало отозвалась она, расправляя матрасик. - Привстань, Симочка, я постелюсь… Ты сама что не ложишься?

Я секунду молчала, набираясь духу, потом - эх, была не была!..

- Анна Семеновна, отпустите меня.

- Что? - не поняла она. - Куда тебя отпустить?

- В Москву назад отпустите…

Бедная Анна Семеновна, взбивавшая свою подушку в воздухе, застыла на минутку, повернулась ко мне, села, не выпуская подушки, и прижала ее к себе, скрестив на ней руки.

- Здравствуйте! Этого еще не хватало! Ты соображаешь, что говоришь? - Она обоими кулаками ожесточенно стиснула подушку.

- Анна Семеновна, милая!.. Нет, правда, вы только выслушайте меня, Анна Семеновна… Ведь мне капитан Малинин что говорил, когда уезжал? Чтоб я ему Игоря сберегла… Я ведь только из-за него и поехала. А теперь, спрашивается, куда я еду, для чего?.. Нет, постойте, погодите, вы послушайте, Анна Семеновна! Я же вам не так уж нужна… Вон с вами Катя Ваточкина едет и Евдокия Кузьминична, да плюс Коля Воробьев, и еще две вожатые, и Ксения Петровна. Вполне обойдетесь.

- Ну разве дело в том, что мы без тебя не обойдемся? Какие ты, Крупицына, пустяки и глупости говоришь - слушать странно! - Анна Семеновна даже подушку в угол швырнула. - Кто об этом думает! Ты вот лучше представь себе, как я себя буду чувствовать, если тебя отпущу. Хороша я буду, нечего сказать!.. Ну куда ты сейчас поедешь? Ты видишь, что делается… Что нас, на экскурсию из Москвы повезли? Ты все-таки уже взрослая девушка, и пора тебе понимать обстановку. Иди спи, отдыхай и не болтай ерунду.

Она взглянула на меня, и голос у нее помягчал:

- Я тебя очень хорошо понимаю, Сима. Поверь! Но надеюсь, что и ты меня поймешь… Особенно после сегодняшнего. Верно ведь, Сима? Ну, иди спать. Изнервничалась ты, бедная… Смотри, на кого похожа!

На другой день я вышла где-то на стоянке, чтобы набрать кипятку для ребят. Как раз в эту минуту на станции заговорило радио. Передавали вчерашнюю вечернюю сводку:

«В течение ночи с 14 на 15 октября положение на Западном направлении фронта ухудшилось. Немецко-фашистские войска бросили против наших частей большое количество танков, мотопехоты и на одном участке прорвали нашу оборону. Наши войска оказывают врагу героическое сопротивление, нанося ему тяжелые потери, но вынуждены были на этом участке отступить…»

Я почувствовала, что из-под моих ног, как доску, выдернули землю… Минуту мне казалось, что я качаюсь в пустоте, судорожно ища руками, за что можно ухватиться. Потом земля снова медленно утвердилась под моими подошвами. У меня так колотилось сердце, что я долго не могла сойти с места. Весть ошеломила меня. Как страшно звучало: «На Западном направлении… ухудшилось!» Значит, под Москвой плохо. Они прорвались. Ужасна была самая мысль, что город в опасности. А вдруг прорвутся в Москву? Нет, об этом нельзя даже думать! Ни разу на крыше не испытывала я такого колющего сердца страха, какой испытала сейчас. Я невольно посмотрела в ту сторону станции, откуда мимо входной стрелки пришел наш поезд. Может быть, вон там, за тысячу километров отсюда, куда ведут эти рельсы, пути уже перерезаны? И я почувствовала, что уже не вернуться, уже поздно, нельзя… Мир стал еще у́же, и кто знает, может быть, там остались и папа, и мама, и Ромка… Не знаю, сколько времени стояла я на перроне. Я очнулась, когда, обдав меня горячим паром, оттолкнув плотным воздухом, прогрохотал мимо эшелон. Я успела прочесть на красном полотнище, прибитом к стенкам вагона во всю длину:

«Москва - за всех! Все - за Москву!»

И пока стоял на этой станции наш поезд, прошли туда еще три эшелона. Могучие паровозы напористо тащили за собой огромные составы. Танки стояли на платформах, орудия. Это шла подмога Москве. И зеленые семафоры всех станций без очереди, ни минуты не задерживая, пропускали срочные маршруты. Мне казалось, что машинисты в этот день гнали свои паровозы быстрее, чем всегда. Они тоже спешили к Москве. А мне хотелось крикнуть им: «Скорее, скорее!.. Москва ждет вас. Спешите ей на подмогу!»

Чуточку приободрившись, я побрела к себе в вагон.

- Симочка, ты бы легла совсем, а то у тебя вид не очень здоровый, - сказала Галя, - Это ты все из-за Игоря расстраиваешься?

У меня очень разболелась голова, и до следующей станции я не вставала с полки. А на станции нас опять надолго задержали, и я вышла, сказав ребятам, что хочу подышать свежим воздухом. На самом деле мне хотелось узнать, нет ли каких-нибудь новых сведений о Москве. Я ходила по перрону, заглядывала к дежурному, спрашивала всех, но никто ничего не знал. Я направилась обратно к нашему составу, но мне пришлось остановиться. По первому пути проходил на Москву большой военный поезд. Он остановился, паровоз погнал по холодной земле струи шипящего пара. Я стояла, вся окутанная белым, сырым облаком. И через это облако я расслышала голос, гортанный, певучий и такой знакомый, что у меня щеки закололо от разом нахлынувшей к лицу крови. Голос этот, мальчишеский еще и в то же время наделенный какой-то властностью, раздавался совсем близко от меня, но проклятый паровоз напустил такого пару, что я никак не могла разглядеть. Я побежала на голос, невольно глотая мокрый, пахнущий баней пар, и натолкнулась прямо с разбегу на говорившего. Что-то загремело…

- Ой! - вскрикнула я. - Извините, пожалуйста.

И пар рассеялся. Передо мной стоял Амед. Я бы никогда не узнала его, если бы не слышала его голоса. Как он вырос! Он был совсем взрослый. На нем была длинная кавалерийская шинель, казацкая сабля. Меховая шапка была сдвинута на затылок. А в ногах у него, обутых в хорошие, ладно сидящие сапоги со шпорами, валялось обыкновенное ведро, конское ведро. Оно и загрохотало, упав на землю, когда я набежала в облаке пара на Амеда. Он не сразу узнал меня.

- Амед, Амед! - говорила я. - Здравствуй, Амед! Узнаешь? Я это!

- Что такое, извиняюсь… - бормотал Амед, нагибаясь за оброненным ведром, но не отрывая от моего лица своего взора из-под косматой шапки.

И вдруг он узнал. Как взлетели его брови к вискам, как заблестели у него глаза! Какой веселый стал он весь!

- Сима?! Нет, серьезно, ты? Извиняюсь, честное слово. Что такое? Не узнал… Сима, здравствуй!

Он схватил мою руку, крепко пожал. Опять бросил ведро на землю и прикрыл мою ладонь другой рукой.

- Сима, - тихо повторил он, - ну скажи, пожалуйста, вот, называется, встреча, честное слово, что такое!.. Ты совсем большая сделалась, взрослая совсем. Ай, смотри какая… Сима! Куда едешь? Почему ничего не писала?

- Как не писала! Что ты, Амед! Да я тебе все время писала, а вот ты как раз…

- Зачем ты говоришь! Неправильно говоришь - я тебе сто раз, тысячу раз писал…

И так мы стояли, радостно смеясь в лицо друг другу, и говорили какие-то глупости о том, кто кому сколько раз писал.

Потом мы с Амедом спохватились, что времени у нас, быть может, всего минута и сейчас мы снова разъедемся.

- Ты слышал, Амед, сегодня сводку?..

- Немного слышал.

- Плохо под Москвой, Амед!

- Будет хорошо, Сима! Видишь, сколько народу - все в Москву едут. Хорошо будет!

- И вас тоже туда послали?

- Обязательно туда! Видела, какие джигиты у нас? Особая такая кавалерийская часть генерала Павлихина. Не слышала еще? Скоро будешь слышать. Знаешь, какие у нас кони? Самые лучшие кони, нет таких нигде!

- А этот самый… твой, ну этот… Дюльдяль тоже едет?

- Обязательно едет! - Он выпрямился, щелкнул языком, присвистнул и крикнул гортанно: - Угэ-гэ! Дюльдяль!

И тотчас звонкое, заливчатое ржание послышалось из большого вагона.

- Идем, покажу, - предложил Амед. - Честное слово, такой конь, царь никакой на таком не ездил…

Где-то на путях тренькнули буфера, заголосил паровоз. А вдруг это наш состав пошел?..

- Амед, погоди, - сказала я, - нам сейчас отправление могут дать.

- Что такое, честное слово, какое отправление?

Путаясь, в двух словах, как можно быстрее рассказала я Амеду о нашем эшелоне, о моих ребятах, о том, как тяжело мне было уезжать из Москвы, как страшно мне стало сегодня, когда я подумала, что туда уже нельзя вернуться.

- Почему нельзя? Что такое? - сказал Амед и наклонился вдруг ко мне. - Слушай, Сима, извиняюсь, правда, зачем нам ехать - один туда, другой сюда? Едем с нами! Я по нашей теплушке главный. Как «денгене» на вечеринке. Меня все слушают. Четыре коня у нас. Место будет. В чем дело, честное слово? Едем в Москву!

Минуту назад он мне казался еще совсем чужим, потому что очень изменился с тех пор, как мы расстались два года назад. А теперь, когда он наклонился близко, я снова разглядела его и увидела, что хотя он и вырос, стал шире в плечах и резче чертами лица, но все в нем осталось таким же. И застенчивые ресницы, под которыми мерцал веселый блеск черных глаз, и неподвижные у тесной переносицы, вздрагивающие у висков брови, и тонкий рот со сверкающими зубами, и высоко срезанные загорелые скулы. Ну конечно, это был тот самый Амед, с которым мы разглядывали Марс во время великого противостояния, и скакали на лошадях по пескам, и лазили в тростники Мургаба. Нашелся, нашелся Амед! И он ехал защищать Москву, мой город! И там, во фронтовой, верно, целиком занятой военными делами Москве, мыкался, может быть, Игорек, одинокий, бесприютный. А меня поезд увозил все дальше от Москвы…

«А что, если…»

Надо было решать мгновенно. И наш состав и воинский эшелон генерала Павлихина могли двинуться со станции каждую минуту… Я сама не знаю, откуда в такие минуты берутся и неслыханная дерзость и уверенность в себе, помогающие сразу решаться на самое трудное.

- Амед, - торопливо спросила я, и он понял, что я решилась, - Амед, ты только скажи: это можно? Не ссадят?

- Кто такое ссадит? - Амед положил руку на эфес шашки. - Кто смеет ссадить? Раз Амед Юсташ-Бергенов сказал: садись - всё! - Он оглянулся, добавил вполголоса: - Конечно, всем говорить, показывать не надо.

- Тогда стой здесь, я сейчас! - крикнула я уже на бегу, пролезла под вагонами, бросилась к своему составу.

Только бы успеть, чтобы поезд Амеда не ушел!

Я вбежала в свое купе, быстро собрала самые необходимые вещи и одеяло, наскоро свернула, завязала узлом, подхватила свой чемоданчик. Прежде чем укладывать зеркало, успела глянуть в него. Нечего сказать, вид… Я поправила волосы. Потом огляделась… В купе никого не было. Ребята стояли снаружи, у подножки вагона. Мне трудно было бы пройти мимо них не прощаясь, да они бы и заметили. А что я могла им сказать? Поэтому я соскочила на другую сторону пути, обежала наш состав, и только когда была уже далеко от своего вагона, крикнула: «Люда, Галя! Скажите Анне Семеновне, что я срочно уехала в Москву… Прощайте!» Они, кажется, не расслышали или, может быть, разобрали, да не поверили своим ушам.

А я уже нырнула под другой состав. Вот и эшелон с бойцами, конями, повозками генерала Павлихина. Я запомнила его по новеньким вагонам. Но до вагона Амеда было еще далеко, а в этот момент паровоз прогудел, дернул состав и двинулся. Роняя вещи, подбирая и запихивая их на ходу в узел, спотыкаясь, бежала я что есть силы, а поезд все ускорял и ускорял свой бег. Я догнала вагон, но не могла взобраться в него, и мне казалось, что все уже потеряно. Я стала отставать, как вдруг чьи-то руки сверху подхватили меня под мышки и втащили в высокий вагон.

 

Глава 19

Кони и джигиты

И сразу вокруг меня стало темно и спокойно.

- Салам! - сказал кто-то.

Я отдышалась и увидела, что стою в теплушке, Амед держит мой чемодан. А другой, высокий, в косматой шапке, пожилой, подбирает с полу мои рассыпавшиеся из узла вещи.

- Салам! Здравствуй, пожалуйста…

- Ай-ай, думал, не сядешь! - сказал Амед и засмеялся.

И вокруг нас и сверху все засмеялись, свешиваясь с нар. Тут только я стала как следует соображать, что же я наделала, как я могла на такое решиться…

За моей спиной топали по деревянному настилу вагона лошади, пахло конюшней - сеном и навозом. Висели торбы с бахромой. С вагонных нар смотрели на меня загорелые, скуластые джигиты. Но среди них были и два русских парня-кавалериста. И один из них крикнул:

- Что ж стоите, девушка! Занимайте место согласно взятому билету.

И Амед торопливо заговорил:

- Правда, что такое, честное слово, ты садись, пожалуйста, вот сюда. Это вот нара, весь уголок твой будет. Я уже всем сказал. Вот тут попону, чапан мы повесили. Видишь, получается чистая квартира.

- Каюта люкс! - крикнули сверху.

- Как же я так поеду? - растерянно бормотала я, оглядываясь. - Ой, что это я, Амед, такое наделала! И ребят бросила… Правда, там на мне только четверо оставались, с ними вполне Катя Ваточкина управится и Анна Семеновна… Все-таки мне, может быть, лучше слезть?..

- За вход и выход на ходу три рубля штраф! - прокричал сверху тот же веселый голос.

- Зачем себя так беспокоишь? - увещевал меня Амед. - Что такое? Напрасно совсем такое беспокойство. Доедешь совсем хорошо. Бойцы тебя смотри как уважают. Ты у нас гость. Чего боишься? Это раньше нас называли «Дикая дивизия» - текинцев так звали. Теперь другой разговор.

- Теперь разговор совсем получается другой, - поддержал Амеда высокий пожилой туркмен. - Текинец был - дикая дивизия, стал совсем культурный. Знаешь, как в нашей старой книге написано? «Так Джигады-бек говорит: гость твой всегда пусть будет сыт…» Садись, кушай, пожалуйста. Нам Амед сказал, ты Георгия, товарища Крупицына, сестра будешь. Очень уважаемый человек. Ему Москва сказала: «Георгий-джан, веди воду». Товарищ Георгий ведет воду.

Мне отвели отдельный уголок, завешанный попонами и плащ-палатками, положили мне седло под голову, накрыли нары мягкой кошмой. Сперва я с опаской поглядывала на этих высоких, длиннобровых, скуластых бойцов. Некоторые из них почти не понимали по-русски; глаза у них были диковатые, но, когда они смотрели на меня, лица их будто веселели, смягчались. Я несколько раз слышала, как они называли имя моего брата Георгия. А Амед, счастливый, гордый, помог мне разложить мои вещи и, довольный, поглядывал на своих джигитов, почтительно и неспешно разговаривавших со мной. Только когда пожилой боец - его звали Курбан - вежливо спросил: «Эта девушка, Сима-гюль, будет твоей матери гелин?» - Амед смутился и что-то сердито и долго говорил ему по-туркменски. А Курбан смущенно качал головой и высоко разводил руками, виновато глядя на меня.

А потом мы ели, сидя на кошме, расстеленной на полу вагона. Меня угостили холодным пловом с бараниной, кашицей из растертой джугары, которая мне, правда, не очень понравилась. Пришлось мне попробовать также отвар бураков с кунжутным маслом. Зато кази, колбаса из конины, оказалась очень вкусной. Курбан очень жалел, что не может попотчевать меня чалом - туркменским напитком из верблюжьего молока. Но я уже один раз пробовала его и не очень жалела, что его не оказалось. А потом вынули из-под нар великолепную чарджуйскую дыню, и Курбан, ловко орудуя ножом, вскрыл ее, благоуханную, заполнившую сразу весь вагон своим ароматом. Казалось, что у нее самой потекли слюнки от собственной сладости. Курбан, как фокусник, с удивительной быстротой нарезал дыню на ломтики и первой, как гостье, дал с ножа мне.

Так я сидела на кошме вместе с туркменскими джигитами, которые ехали защищать Москву, и уплетала дыню.

- Нас Москва зовет, - объяснял мне Курбан. - Туркменские конники у генерала Павлихина очень хорошие джигиты. Большой поход ходили. Помнишь? Теперь народ говорит: немца надо гнать от Москвы. А, как написано в наших книгах, Джигалы-бек так говорил Кероглы: «Слушай, что говорит народ. Радуйся, что тебя он зовет».

- Ну, пропало дело твое, Сима! Совсем теперь замучает, - шепнул мне Амед. - Он у нас вроде бахши - у него стихов целая голова, полный рот.

- Георгий, товарищ Крупицын, твой брат, очень уважаемый человек, - продолжал Курбан. - Мы с ним имеем большое знакомство. Потому что знаешь, как написано в наших книгах: «Мудрый с мудрым воздухом дышит одним. Дуралей влеком к дуралеям всегда». - Курбан выразительно поглядел в сторону двух смешливых кавалеристов и степенно продолжал: - «День и ночь мы к любимым думы стремим… - Он посмотрел на Амеда и на меня и, сделав такое сладкое лицо, что я чуть не фыркнула, продолжал: - Вспоминаем, вздыхаем, томимся всегда…»

- Это наш великий Махтум-Кули так писал, - пояснил мне тихонько Амед.

- Верно сказал Амед, - подтвердил Курбан. - Молодой, а много знает. А еще знаешь, как Махтум-Кули сказал? «Сотни трусов дороже один смельчак: он защитит народ и отчий очаг…»

И долго еще пояснял мне Курбан, что пошли защищать Москву самые лучшие туркменские джигиты. И чодоры с восточного побережья Каспия, и иомуды с реки Гургена, и сарыки с Мургаба, и гоклены с Артека, и теке из Мервского оазиса, и древнейшие племена силоры, и ерсари…

А потом мне показывали коней. И лучший среди лучших был, конечно, Дюльдяль. Он был и вправду хорош - красавец! Широкая, массивная грудь, мускулистые ноги, а голова квадратная во лбу, с чуточку вогнутой переносицей. Он осторожно перебирал ногами и отставлял высоко поставленный хвост, серебристый, густой, как целый ворох ковыля. Весь он был словно точеный, продолговатый, легкий. Глаза у него были горячие и умные; под гладкой, темным золотом отливающей шерстью бегали живчики мускулов; все в нем так и ходило ходуном, все пружинило и играло, являя собой веселую силу и благородную стать.

- О Дюльдяль! - ласково говорил Амед, похлопывая Дюльдяля по длинной шее. (И конь, кося на меня крупный и яркий глаз, делал вид, что кусает Амеда, осторожно сжимая длинными зубами, видными из-под приподнятой подвижной губы, руку хозяина.) - О Дюльдяль, что такое? Зачем такие шутки?.. Смотри сюда, Сима, смотри, какие ноги! Сто верст в день может пройти. Целую неделю так может, каждый день. Самая лучшая порода. Слышала, были наджеди - арабские лошади, лучше нет! Наши туркменские кони от них… Ой, Дюльдяль, я тебя… - Он бережно оглаживал шелковистую гнедую, с золотым отливом шерсть, а конь следил за хозяином веселым и понятливым глазом. - Знаешь, Сима, откуда так зовут «Дюльдяль»? Был такой богатырь Кероглы, сын Могилы. Конь у него был - Кыр-Ат, от Дюльдяля. А когда у меня стал этот конь, я назвал его Дюльдяль.

- Любит он тебя? - сказала я Амеду.

- Любит! - И Амед засиял от удовольствия. - Верный конь! А я ему верный хозяин. Друг друга любим… У, Дюльдяль, иэ-ге!..

И долго он еще осыпал Дюльдяля смешными, милыми, ласкательными именами. И говорил ему что-то - то по-русски, то по-туркменски, а конь терся своей длинной точеной головой о загорелую щеку Амеда. В конце концов мне даже наскучили эти нежности.

- Может быть, ты и со мной теперь поговоришь? - сказала я.

- Конечно, какой вопрос!.. - встрепенулся Амед. - Очень много, Сима, будем говорить. Надо то спросить, надо это. Сейчас, только одна минута, извиняюсь, - немножко Дюльдялю кушать дам.

И он пролез под перегородкой, отделявшей половину вагона, где стояли кони. Пока он там гремел ведром, возился и за что-то бранил Дюльдяля, со мной разговорился русский конник. Оказалось, что его звали Семеном Табашниковым. И он раньше был пограничником в Кушке, а потом работал в совхозе, где Амед был комсоргом. Он был такой загорелый, и в то же время белесый, что напоминал негатив фотографии. Лицо у него было совершенно черное, а глаза очень светлые, совсем голубые, и волосы выгорели добела. Выяснилось, что Амед, пока я бегала за вещами, успел уже все рассказать про меня.

- Это вы участвовали в кино «Мужик сердитый»? Амед давеча сказал, - любопытствовал Табашников. - Очень замечательная картина. Сильно вы свою роль исполняли. Я три раза ходил. Как вы там с Наполеоном-то… Эх, комедия! А сколько платят, если съемку делают?

- Ты что, Табашников, в артисты захотел? - спросили с верхней нары.

- А что? Свободное дело, - отвечал Табашников. - Меня уже один раз в кино сымали. Только даром. Когда в Кушке служил, там сымали из жизни пограничников. Только так я картины и не видал.

- Не получилось: лента от твоей рожи лопнула, - подтрунивали сверху.

А Курбан почтительно осведомлялся, кто мои уважаемые родители и здоровы ли они.

Потом все занялись уборкой лошадей, задали им корма на ночь. На улице быстро стемнело - ведь была уже осень, октябрь. Задвинули тяжелую вагонную дверь на роликах. Стала и я устраиваться на ночь в своем уголке. У меня там было очень уютно, за занавеской из попоны и двух плащ-палаток, которые отгораживали меня от остального пространства нар. По другую сторону этой завесы расположился Амед.

Поезд остановился на какой-то станции, и кто-то шел вдоль вагонов, стучал и строгим голосом спрашивал что-то по-туркменски и по-русски у каждого вагона. Постучал он и в наш.

- Табашников дневалит. Я! - отвечал мой новый знакомый.

Он сидел на седле, положенном на пол у двери вагона. Остальные скоро все заснули. Вагон мягко покачивался, успокаивающе перестукивались под полом колеса; сонно пофыркивали, громко хрумтели сеном, иногда переступали копытами, почесывались о перекладину кони. А я лежала в своем тесном уголке и думала о том, как все странно и неожиданно получилось. Совесть понемножку отпустила меня.

«Нет, все-таки мне в жизни очень везет, - подумала я. - Вот я хотела попасть обратно в Москву - и еду. Хотела повидать Амеда - встретила». Но всегда в жизни меня кто-то ведет за собой. Вот и сейчас… Где-то впереди машинист гонит свой паровоз, паровоз тащит вагоны. А в одном вагоне - я. И там, за плащ-палаткой, - мой друг Амед. А как было бы страшно остаться одной на той станции с путаными путями, с составами, которым конца-краю нет! Мне даже и сейчас стало страшновато. И я шепотом спросила:

- Амед… спишь?

За плащ-палаткой заворочался обрадованно Амед.

- Зачем спишь? Все думаю разное. Никак заснуть не могу, что такое!

- И ты думаешь?.. Ну давай тогда разговаривать.

- Давай разговаривать, - послышалось по ту сторону плащ-палатки.

- Ну, про что будем разговаривать?

(И мне тут же вспомнился Игорь: «Поговорим об серьезных вещах». Где он, мой мальчуган?)

- У-у, Сима, столько разговаривать надо! Одно спросить, другое…

- Ну, спрашивай, - сказала я шепотом.

Из моего уголка был виден то раздувающийся, то едва тлеющий, покачивающийся огонек. Это светилась цигарка дневального Табашникова, курившего в щель двери. Амед молчал. Мне показалось, что он заснул.

- Ты что там, спишь? - тихонько спросила я.

- Ну зачем спрашиваешь? - в голосе Амеда послышалась обида.

- А про что же ты хотел спросить меня? Помнишь, Амед, ты в письме писал, когда в Москву собирался, что хотел что-то спросить…

- Это будем в другой раз говорить, - сказал Амед, и я услышала, как он задвигался на своей наре. - Как войны уже не будет.

- А нехорошо, Амед, что я ребят бросила, а? Неладно это все… И попадет мне. Ты только не думай, пожалуйста, что я из-за тебя…

- Конечно. Кто думает! Я понимаю так: в Москву захотела. Отец там, мать там…

- Просто я считала, Амед, что все равно не могу без Москвы. А как ты думаешь, отобьют от Москвы? Не пустят?

- Ни за что, нет!.. Смотри, сколько народу - все за Москву.

- Я тоже почему-то уверена, что не пустят немцев в Москву. А все-таки страшно, Амед…

Некоторое время мы молчали, думая каждый о своем. Потом Амед спросил:

- А как мы с тобой звезду Марс смотрели, помнишь?

- Планету, Амед, планету! Я же тебе объясняла.

- Пускай планету. Пускай звезду. Пускай солнце. Все равно… Сима, знаешь, как в одной книге у нас написано: «Мне мало одного солнца на небе…»

После этого мы опять надолго замолчали оба.

- Скорей бы в Москву приехать! - сказала я потом. - Непременно где-нибудь Игоря разыщу. Ты знаешь, Амед, как меня Игорь беспокоит!

Опять было долгое молчание. Я слышала, как Амед привстал и, должно быть, сказал в самую завесу, потому что я услышала голос очень близко:

- Сима, а этот… твой знакомый… Игорь, он тебе большой друг?

- Конечно, друг… Да нет, ты не то думаешь, Амед, он же в пятом классе. Это пионер мой.

Я слышала, как облегченно вздохнул Амед. Потом он неуверенно спросил:

- Сима, есть один такой еще вопрос: как здравствует-поживает твой уважаемый знакомый, товарищ Роман Каштан?

Тут я уже не удержалась - начала тихонько смеяться.

- Мой уважаемый знакомый, товарищ Каштан, здравствует-поживает очень хорошо. Он сейчас на укреплениях… Ой, Амед, ты ужасно до чего смешной! И я ужасно рада, что так хорошо получилось и мы встретились опять. Я очень тебя хотела видеть. А ты?

- Зачем спрашиваешь… Знаешь, как я о тебе думал - у-у, сколько думал: какая она стала, Сима? Два года не видал. Два года все думал. Мать спрашивает: «Что ты все думаешь, Амед?» Я ей говорю: «Мне есть что думать». Думал, думал, никак не знал, что такая стала.

- А какая я стала?

- Такая стала… трудно сказать, какая!

- Ну какая? Брось ты, Амед, это ты так говоришь! Как бровей не было, так и сейчас почти нет… веснушки…

- Ну как тебе не стыдно! - рассердился Амед за плащ-палаткой. - Зачем еще брови тебе, когда глаза такие! И веснушки совсем мало заметно. Нет, ты очень красивая стала.

- Гу-гу, сказал! - гукнула я, но мне было очень приятно.

- Ты большую красоту имеешь, честное даю тебе слово! - заговорил Амед убежденно. - Ты смотришь красиво. Лучше всех! У тебя взгляд тихий, а смотрит смело. Вот ты какая! Ты дружбу знаешь. Верный человек.

- А мы с тобой, Амед, будем верные друзья. Да? На всю жизнь, - сказала я.

- На всю жизнь верные, - повторил Амед.

- А я буду долго жить, Амед, вот увидишь! Я вот уверена, что будет знаешь как хорошо! Вот кончится война, опять приедешь в Москву. И мы с тобой пойдем… Затемнения уже не будет. Свет кругом. А у тебя орден! Может быть, ты даже будешь Герой Советского Союза! И пойдем в Большой театр. В ложу бенуара. Нет, в Парк культуры… Нет, сперва в Третьяковку, потом в театр. Хорошо будет!

- Хорошо будет, - отозвался Амед.

- Ну, и хватит разговаривать! Надо скорей заснуть, чтобы сейчас такой сон приснился. Покойной ночи. Давай лапу!

Я еще с вечера заметила, что в плащ-палатке, которая разгораживала нас, имеется маленькая прорезь, через которую бойцы, надевая палатку на плечи, высовывают руку, чтобы держать оружие. Прорезь эта застегивалась на какую-то деревянную бирюльку с веревочкой. Я теперь нашарила в темноте эту прорезь и просунула пальцы. И Амед, найдя в темноте, тихонько пожал мне их:

- Покойной ночи.

Стучали колеса под окнами вагона, хрумтели сеном лошади. И Табашников, куря деликатно в приоткрытую дверь вагона, пел себе под нос: «Славное море, священный Байкал…»

Рано утром выносили навоз, мыли пол, закладывали свежее сено и долго, тщательно убирали, чистили, скребли коней. Мне дали умыться в дверях на ходу поезда, поливая водой из высокого кувшина на руки. Удобнее было бы сделать это на стоянке, но Амед советовал мне не очень-то часто показываться: возить посторонних в воинском поезде было запрещено.

Утром я видела, как старый Курбан, стоя у открытых дверей вагона, держась за косяк, брезгливо изогнувшись, тер себе рот зубной щеткой. Лицо его выражало глубокое страдание. Он отплевывался, забрызгивая гимнастерку каплями жидкого мела.

- Уже было довольно, - умоляюще глядя на Амеда, говорил Курбан. - Уже я хорошо, очень чисто сделал.

- Давай, давай, три - не жалей! - кричал Табашников.

- Уважаемая, - говорил Курбан, обращаясь ко мне, - ну, скажи, зачем старый человек должен белить свой рот?

- Ты должен быть культурный боец, - говорил ему Амед. - Оставь старые привычки, Курбан. Жил в кибитке, живешь в доме. Ты должен быть культурный.

И бедный Курбан покорно, до изнеможения тер зубы щеткой.

Так мы ехали. Я скоро со всеми подружилась. Если меня выпускали погулять, то Амед или Табашников дежурили у вагона. А раз, когда появился кто-то из начальства и я не знала, как мне вернуться в вагон, старый Курбан вынес попону, сделал вид, что тащит откуда-то сено, и вместе с охапками его завернул меня. Я снова вернулась на место.

Как-то вечером Курбан снял с нар свой дутар. Быстро забегали по двум струнам дутара его пальцы. И высоким курлыкающим голосом, который неожиданно оказался в запасе у этого крупного человека, он запел туркменскую песню. И джигиты стали просить, чтобы Амед станцевал. Амед взглянул на меня, надел шапку на затылок и, вскинув пальцы, поводя ими в воздухе, пошел, поплыл по вагону.

- Э-э, что он там кычет! - закричал Табашников, вытащил откуда-то балалайку, быстренько подстроил струны и, поймав тон мелодии, которую играл Курбан, пустился легко перебирать струны, по-своему, по-русски, разнообразя напевным перебором однотонное звучание двухструнного дутара.

- А ну, Симочка, выходи, доказывай! - крикнул он мне, взмахнув балалайкой. - А ну, давай московский разговор, саратовские припевки… «И-эх, ухни, кума, да не эхни, кума, я не с кухни, кума, я из техникума!» Слыхала такое? Со мной не то еще услышишь! - И он грянул плясовую, ловко вертя балалайку над головой и снова попадая рукой на струны. А потом балалайка стала летать у него за спиной, он пустился в пляс посреди вагона, перескакивая через балалайку, играя на ней за спиной, и снова инструмент появлялся у него над головой. - Ну, Симочка, Симочка! «Эх, ягодка ты, ягодка, тебе не двадцать два годка, тебе всего шестнадцать лет… тебе под стать один Амед!» - неожиданно пропел он, подмигивая мне. - Здорово сам сложил?.. Ходи давай, Симочка, раздоказывай. Хоть мы и не помещики и не Наполеоны, в кино не снятые, а ну-кось, походи перед нами!

Я сперва не решалась, а потом вышла на середину вагона, затопала дробно, как меня учили когда-то для кино, и пошла, пошла, пошла по кругу с платочком… А джигиты смотрели на меня веселыми и ласковыми глазами, щелкали языком и громко хлопали все разом в ладоши.

- Ух! - сказала я и села, обмахиваясь платком.

И Курбан почтительно подал мне в большой пиале холодный зеленый чай, чтобы я освежилась.

Быстро шел наш поезд. Везде мы встречали зеленые огни семафоров. На третий день к вечеру замелькали знакомые подмосковные поля и лесочки. Тут везде было очень много военных. А поля и равнины до самого горизонта были перечеркнуты рядами противотанковых ежей, сделанных из отрезков стальных рельсов. И по шоссе двигались танки, колонны грузовиков. Чувствовалось, что близко Москва, и Москва не обычная - Москва военная, фронтовая. Это ощущалось уже и по тому, как подтянулись бойцы, как посерьезнели их лица. То и дело в вагон наведывались командиры, проверяли лошадей, строгими голосами отдавали приказания. А я в эти минуты сидела, забившись в уголок, надежно прикрытая попонами и плащ-палатками.

Но все-таки для меня было неожиданностью, когда под вечер поезд вдруг остановился на какой-то небольшой станции. Раздались снаружи крики команды, загремели по всему составу ролики, на которых, визжа, отодвигались вагонные двери, все забегало вокруг. Появились тяжелые доски. Их наклонно приставили к нашему вагону и стали по ним выводить осторожно ступающих лошадей.

Кони испуганно топтались, не решаясь ступить на крутой помост. Они прижимали уши, шарахались назад, в сумрак вагона. Страшил свет, от которого отвыкли их глаза, пугал чужой холодный воздух, который они, храпя, втягивали тревожно распяленными ноздрями. Бойцы тянули коней, бранились сквозь зубы, набрасывали на головы лошадям мешки, почти повисали на поводьях, таща лошадей на помост. Амед обеими руками осторожно прикрыл Дюльдялю глаза и, плечом припав к шее коня, легонько подталкивая и в то же время подпирая его, что-то шепча ему в самое ухо, бережно свел коня на землю. Дюльдяль весь, от тонких ног до крупной, нервно вздернутой головы, дрожал…

Видя, что всем сейчас не до меня, я некоторое время тихонько сидела на нарах в вагоне. Потом решила выглянуть наружу.

К станции подходил уже другой состав, и из него на ходу выскакивали матросы в бушлатах, с автоматами в руках. Вид у них был такой, как будто они прыгали на полном ходу с корабля в воду. Они выпрыгивали, скатывались под откос и тут же строились. А пространство вокруг все было в движении. Разгружали орудия. Рычали моторы, тащили, везли какие-то ящики.

- Рассредоточивайтесь! - командовал кто-то. - Маскируйте транспорт!

Амед бегал вокруг вагона с озабоченным и строгим лицом, поглядывая на быстро темнеющее небо.

Табашников держал на поводе своего коня и Дюльдяля, который неотступно следил своими умными глазами за каждым движением Амеда, тянулся к нему беспокойно и втягивал широкими ноздрями воздух.

На меня никто не обращал внимания. Я стояла у вагона с вещами. Все уже выгрузились и ждали команды.

- Амед, - сказала я, наконец улучив момент, когда он оказался возле меня. - Куда же мне теперь?

Он растерянно огляделся и подошел ко мне:

- Не знаю, Сима, друг, как дальше делать… Тут Москва близко. Шестьдесят километров еще. С нами нельзя, понимаешь… Как можно с нами? Нас - на фронт. Ну как тебя туда можно?

- Амед…

- Зачем так говоришь? Нельзя никак. Я тебя прошу… Ты поезжай в Москву…

В это время раздалась громкая команда, и все бойцы кинулись к лошадям, которых держали коноводы.

- Прощай, Сима, друг! Будем еще видеть друг друга. Будем, Сима! Помни: друг будешь, товарищ на всю жизнь. Я верно говорю. Будем? Да?

- Да, да! Будем! - закричала я. - Ты пиши. Ты знаешь мой адрес.

- По ко-о-ням!.. По ко-о-ням!.. - разноголосо запели там и здесь вдоль путей.

И Амед взлетел на коня, словно не с земли, а откуда-то с ветра принесло его на кожаное легкое седло. Дюльдяль, почуяв всадника-хозяина, горделиво вскинул красивую голову, раздул ноздри, прядая ушами, легонько осаживаясь на длинные и тонкие задние ноги. Но Амед с внезапно затвердевшим лицом вернул коня на место, выровняв строй.

И опять раздалась команда, и застучали копыта по сухой осенней земле. В последний раз оглянулся и кивнул мне, блеснув глазами из-под косматой шапки, Амед.

 

Глава 20

Хоть ползком, да домой!

Я осталась одна на станции. Рука у меня медленно отходила после крепкого, до боли, прощального пожатия друга.

Надо было добираться до Москвы.

Долго я бродила по станции и просилась в вагоны проходивших поездов. Нет, здесь, под Москвой, люди были строги. Меня нигде не пускали. В двух местах меня обозвали мешочницей. В санитарном поезде объяснили, что я могу занести заразу. Воинские эшелоны с автоматчиками, с часовыми в тулупах, с винтовками были недоступны - к ним и близко не подпускали никого.

Я совсем отчаялась и не знала, что делать.

Быстро стемнело. Вечер спустился холодный. Пошел дождь. Я промокла, устала. Но тут подошел какой-то дальний пассажирский поезд. Он был переполнен. Патруль с фонариками обошел состав, сгоняя безбилетных пассажиров, висевших на всех подножках и поручнях. Кругом стоял страшный шум и крик. Поезд прогудел, двинулся, и я, незаметно проскользнув в темноте, повисла на площадке заднего вагона. Немолодая проводница хотела согнать меня, но, осветив мое лицо фонарем, почему-то смягчилась. Должно быть, вид у меня был очень несчастный.

- Ну куда ты, куда тебя несет? Куда вы все только едете! Носит вас… - начала выговаривать мне проводница.

- Товарищ проводница, гражданочка, тетенька, - умоляла я, - я с воинского эшелона отстала! Мне в Москву. Там у меня отец с матерью. Вы только не сгоняйте!

- Что же это творится такое! - ворчала проводница. - Эвакуируют вас, везут, везут, а они обратно шнырь-шнырь! Уж не маленькая… Знаем мы, с какого воинского эшелона. Ох ты господи, ведь не пустят же в Москву без пропуска! С вокзала же зацапают и обратно пошлют.

- Как же мне быть?

- Ну, уж я тебе тут не советчица для таких делов. Ехала бы себе, куда везут. Нет ведь, надо им непременно в Москву вертаться! Без них тут делов мало!

- Тетенька, вы только не сгоняйте! Я доеду, а уж там как-нибудь…

- Кто тебя сгоняет? Езжай, раз уж залезла. Только все равно тебя на вокзале заберут… Ох, дети через эту войну мучаются, сил нет!

В Москву поезд пришел ночью. Выгружались в полной темноте. Но я узнала: это был Казанский вокзал, тот самый, с которого мы три недели назад уезжали с ребятами. Меня толкали в потемках, я оказалась в толпе. Меня стукали узлами по голове, били чемоданами по ногам. Потом толпа понесла меня куда-то. Блеснул в глаза свет. Я зажмурилась. Пахнуло накуренным теплом. Меня притиснуло к косяку, два раза повернуло, стукнуло о какой-то каменный выступ; я почувствовала, что вокруг стало свободнее, я открыла глаза. Я стояла в большой толпе среди огромного, плохо освещенного помещения, похожего на зал в суровом замке. Высоко-высоко над головой выгибался тяжелый свод, опирающийся на массивные стены. Зал весь до потолка гудел ровно, несмолкаемо.

Толпа медленно двигалась к середине зала. Я тоже пошла туда со всеми и увидела барьер, сделанный из тяжелых, нагроможденных друг на друга скамеек. Они перегораживали зал. Только в середине был оставлен узкий проход, и там стояли военные. У этого места толпа сгрудилась. Здесь посреди зала, гудящего вокруг тысячами голосов, создалась сосредоточенная, словно чем-то огороженная тишина.

Тут проверяли пропуска. Без этого пропуска в Москву с вокзала не выпускали.

- Спокойнее, граждане, давайте порядок, - негромко говорил командир. - Документы приготовьте заранее. Предъявляйте пропуска.

И, оттирая меня в сторону, шли счастливцы, держа в руке паспорта и подняв развернутые пропуска. А у меня было с собой только ученическое удостоверение.

Я увидела высокого, симпатичного и уже немолодого моряка. Он не спеша подвигался в толпе к барьеру.

У меня мелькнула мысль.

- Товарищ моряк, - сказала я, - я вас очень прошу, скажите, что вы со мной… Ну, то есть что я с вами…

- Я бы с удовольствием, моя милая юная гражданочка, но у меня пропуск только на себя. Вряд ли что выйдет.

- Ничего, вы попробуйте. Они вам поверят. У вас очень вид авторитетный.

Он засмеялся, поглядывая на меня сверху.

- А мы что же, значит, путешествуем не на законном основании, видимо? - спросил он.

Я насторожилась и даже отодвинулась чуточку. Еще цапнет сейчас и отведет куда надо.

- Ничего подобного, - сказала я. - Просто я отстала от своих. Папа и мама прошли. А я, понимаете, тут в темноте…

- Уж эти мне папа и мама! - сказал моряк. - Бросили дочку в темноте на произвол судьбы… А может, дочка их бросила? Ну, будет вам сочинять! Удрали, наверно?

Я промолчала. Ну что я ему буду врать, действительно! Лицо у него было доброе. Я тихонько сказала:

- Ну, проведите, пожалуйста. Я с военным эшелоном приехала, и пришлось слезть, потому что его на станции поставили. Вот мое удостоверение ученическое.

- Ладно, попробую, - добродушно согласился он, возвращая удостоверение.

До нас оставалось не более трех человек, и я прямо умирала от волнения. В это время командир, проверявший пропуска, сказал гражданину, стоявшему впереди нас с мальчиком лет четырнадцати:

- Позвольте, этот пропуск на вас, а где пропуск на мальчика? Нет, уж, он достаточно большой. Попрошу вас отойти в сторонку. Нет, не могу пропустить. Гражданин, я вам ясно сказал: отойдите пока в сторонку.

Плохо дело. Я посмотрела на своего покровителя. Он - на меня. Потом он развел руками. И я отошла от барьера.

Некоторое время я слонялась в толпе по залу. Настроение у меня было самое плачевное. Ну действительно: добраться уже до Москвы, быть в самом городе и все же оказаться как бы за его чертой! И подумалось только: вон там, за этой стеной, - Москва, Комсомольская площадь, знакомые улицы. Тысячи километров проехала, а на последних метрах споткнулась и застряла.

Около меня стоял какой-то мальчишка. Он с любопытством следил за тем, что происходит возле прохода, где проверяли пропуска. Парень был, видимо, московский, бывалый. А на свете нет такого места, из которого бы не вылезли или куда бы не нашли хода московские мальчишки.

Я спросила его:

- Слушай, парень, тут другого хода нет?

- А ты что, без пропуска? - Мальчишка внимательно оглядел меня. - Ну, давай за мной. Не подходи только, виду не показывай, иди сторонкой, а то еще заберут. Под скамейками полезешь?

- Под скамейками?

- Ага… Ты пролезешь, ты не толстая. А то тут одна тетенька полезла да и застряла. Я ее еле обратно вытягал. Еще меня ругала, дура толстобокая.

Он еще раз деловито осмотрел меня и даже кругом обошел.

- Нет, определенно просунешься, - сказал он, отвернувшись и делая вид, что разговаривает сам с собой и не имеет ко мне никакого отношения. - Вон, гляди, - да не на меня! - туда гляди… вторая скамейка от стены, где одна доска отскочила. Вот туда и лезь. Я стану, загорожу.

Лезть мне было все-таки страшновато. Да и совестно как-то - все-таки уж не маленькая девчонка, взрослая девушка. Я спросила мальчишку:

- А сам ты что не лезешь? Или у тебя пропуск есть?

- Я еще третьего дня пролез… А сегодня это я сестренку встречаю. Только, кажется, не приехала. Ну, подожду еще, а потом и сам обратно полезу. Я уж третью ночь лазаю, все встречаю…

И я полезла. Пришлось для этого лечь на пол плашмя. Скамейки были очень низкие. Я вполне сочувствовала той толстой тетке, которая застряла тут до меня. Вещи мешали мне двигаться. Кафельный пол был холодный и, как мне казалось, мокрый. Пахло карболкой. За первой скамейкой оказалась вторая, за ней - третья. Тут было сдвинуто несколько рядов. Добрых десять минут ползла я на животе, извиваясь между ножками, под этой проклятой баррикадой. Видели бы меня в эту минуту мои пионеры!..

Но вот впереди посветлело, близко, у самой моей головы, зашаркали ноги в сапогах, валенках, галошах. Кто-то остановился в валенках, всунутых в большие, растоптанные боты, у самого моего носа и стоял не двигаясь. Я подождала минутку, другую. Оползти их сбоку было невозможно - мешала ножка скамьи. Вот еще беда, на самом деле! Долго они будут тут стоять? Я не знала, как быть. Может быть, постучать в бот и попросить отойти? Боты имели очень мирный, штатский вид, совсем не военного образца. Но все-таки кто их знает, что там над ними дальше…

Я выглянуть не могла. Тут я вспомнила, что у меня в пальто есть яблоко, которое мне дал Амед. Жалко было с ним расставаться, да что делать! Я достала его - а это тоже было дело нелегкое в моем положении - и, протянув руку из-под скамьи, легонько бросила яблоком в правый бот. Яблоко тихо откатилось, и сейчас же толстая рука в стеганом рукаве опустилась сверху, подхватила мое яблоко, боты задвигались, и я услышала низкий бабий говорок: «Ишь, гляди, яблочки кто-то рассыпал». Теперь бояться было нечего, я стала выползать из-под скамьи, бесцеремонно похлопав ладонью по ботам, чтобы они дали мне дорогу. Один бот взлетел кверху. Потом поднялся второй. Я ничего не понимала: что это, моя баба с яблоком в воздух взлетела, что ли?

Но тут прямо надо мной, заглядывая под скамью, очутилось сморщенное старческое лицо. Очень смешно было видеть снизу, перевернутым, это лицо - волосатые ноздри, загнувшуюся вперед бороду и обвисшие болтающиеся усы.

- Это там кто? - спросил сверху старичок.

- Это тут я.

- Ишь где пристроилась! Ну, вылезай, коли выспалась.

Старичок, оказывается, лежал на скамье, поджав ноги в ботах. И я вылезла. Болели локти и колени, вся я была вымазана чем-то пахнувшим больницей. Я вытащила из-под скамьи свои вещи и огляделась. В двух шагах от меня рослая баба в стеганке с хрустом ела мое яблоко.

Ну, теперь всё. Я бодро зашагала к выходу. Сейчас я выйду в Москву.

Но когда я уже была в дверях, дорогу мне вдруг преградил красноармеец с красной нашивкой на рукаве. На нашивке были две буквы: «К. П.».

- Куда идешь? Стоп!

У меня опять оборвалось сердце.

- Пропуск есть? Все пропало…

- Товарищ, у меня…

- Чего у тебя? Раз ночного пропуска нет, жди комендантского часу.

- А когда это?

- С пяти часов. А до этого ходу по городу нет. Осадное положение, - сказал патрульный.

Тут только я заметила, что все стоят в зале, чего-то ожидая. Никто не выходил. Все ждали утреннего комендантского часа.

 

Глава 21

На осадном положении

Как тиха и пустынна Москва! Ни души на улицах.

Я выхожу из подъезда вокзала. Пять часов утра на слабо светящихся вокзальных часах.

Тихи и безлюдны улицы. Нигде ни огонька. И ни одного прохожего. Словно город опустел, как я представила себе тогда на островке, когда мир вокруг нас погасил все свои огни.

Гулко раздается стук моих каблуков по панели.

Но нет, он не безлюден, мой большой город. Вон на углу там зашевелились две темные тени, и на мгновение вспыхнула прикрытая сверху ладонью спичка и отразилась в плоском лезвии штыка. А на перекрестке мерно похаживает фигура в плащ-палатке. И под полой ее зажегся зеленый свет. Проехала через улицу грузовая машина с полупритушенными сиреневыми фарами.

И постепенно огромная теплая радость разливается по всему моему существу. Москва! Я вдыхаю сырой, холодный утренний воздух, пахнущий бензином, слегка отдающий гарью очага, - где-то, должно быть, затопили печку. Нет, ты жива, моя Москва! Дымишь и дышишь, ты только притаилась. И вот я иду по Москве. Мне хочется закричать во все горло, чтобы знали все о моем возвращении. И желание это так велико, что я тихонечко шепчу про себя: «Ура!.. Я иду по Москве… Здравствуй, Москва! Это я! Ура!»

Идти мне далеко, вещи оттягивают руки. Я останавливаюсь, перевязываю узлы полотенцем и взваливаю их себе на плечи. Вот так легче. И снова я шагаю по черным московским улицам. Мне никогда не приходилось ходить так рано по Москве. Да и была разве она такой прежде? Я с трудом узнаю улицы в этой кромешной тьме. Сейчас надо подняться к Красным воротам, потом повернуть налево и по широкой Садово-Земляной улице пройти мимо Курского вокзала, Воронцова Поля, а потом спуститься к Яузе, там будет высокий мост. А затем подъем в Таганку. Дальше - Краснохолмский мост, Москва-река и на той стороне набережной - наши новые дома. Как приятно, что я все это знаю, что мне все это знакомо! Я даже рада, что мне надо долго идти по городу, что никого нет кругом.

Я одна, наедине с Москвой.

Недалеко от Курского вокзала какой-то красноармеец спрашивает меня:

- Сестренка, подь сюды. Как на Солянку пройти?

Я объясняю ему подробно, с наслаждением, пространно, называю все повороты, щеголяю названиями: «Швивая горка», «Яузские ворота».

Пусть чувствует, что ему повезло: он спросил у настоящей москвички, этот неизвестный приезжий военный человек.

Начинает светать. Появляются редкие прохожие. Теперь я вижу, что Москва вся наготове. Кругом на склонах Яузы - противотанковые ежи, колья, опутанные колючей проволокой, на углах какие-то приземистые круглые будки с прорезями, бойницами, из которых кое-где уже торчат пулеметы. На перекрестках появились какие-то валы с узкими проходами, заложенными мешками с землей. Значит, здесь готовы ко всему. И город не открыт для врага. Никто не застанет Москву врасплох.

Вот знакомая Таганская площадь. Тут недалеко, в переулке, когда-то мы жили. А вот новый большой мост, где я впервые встретила Расщепея. Я останавливаюсь у его широких, надежных перил и смотрю вниз. Тихо плещется под мостом Москва-река. А там вдали, на светлеющем небе, хорошо видны кремлевские башни.

Что это?.. В утренней тишине слышатся какие-то всему существу моему знакомые переливчатые, словно по лесенке сбегающие звуки. Стойте! Да это же бьют кремлевские куранты! Ветер донес сюда их далекий многоступенный перезвон. И я могу слышать их вот здесь, на месте, не по радио, а просто так, своими ушами! И я чувствую, что сейчас зареву, просто-напросто зареву от радости.

В воротах нашего двора меня окликают:

- Гражданочка, вы к кому?

Это домовая охрана. Я узнаю одного из наших жильцов, старого бухгалтера.

- Товарищ Матюшин, здравствуйте! Это я. Из двадцать восьмой квартиры, Крупицына.

Бухгалтер подходит ближе:

- Крупицына? А разве вы не эвакуированы?

- Нет… То есть почти, но не совсем… то есть, понимаете, вернее, у нас переброска, товарищ Матюшин… ну, вообще это очень долго объяснять…

А над воротами слабенько горит сиреневая лампочка, освещающая табличку: «Дом № 17». Как все это красиво!

В подъезде у нас темно, но тут уже я помню каждую ступеньку. Вот сейчас на повороте будет ямка на перилах. Вот она. Все в порядке. А тут сейчас одна ступенька выбита. Пожалуйста - вот она, эта ступенька.

Уф!.. Наконец я на нашей площадке. Я сбрасываю с себя узлы, вытираю взмокший лоб и осторожно стучусь в дверь. Никто не открывает. Я стучусь сильнее - уже не костяшками пальцев, а кулаком. Прислушиваюсь - за дверью тишина. Я поворачиваюсь спиной к двери и начинаю бить в нее каблуком, как это я делала, когда возвращалась из школы, а мама не слышала меня из-за шума примуса.

Ага! Зашевелились.

- Кто там? - спрашивает незнакомый голос.

Неужели я попала не в свою квартиру?

- Извините, это двадцать восьмая квартира?

- А вам кого?

Падает за дверью цепочка, и дверь приоткрывается. Передо мной стоит человек в синих галифе, в ночных туфлях и в теплой фуфайке.

- Простите, пожалуйста, это двадцать восьмая квартира?

- Вам кого? - повторяет незнакомец.

- Мне наших… Крупицыных.

- Крупицыны выехали, - говорит человек в галифе. - Да вы войдите.

Я вхожу в нашу переднюю. Трюмо в углу завешано газетами, сшитыми черными нитками.

- Я их дочка, Серафима Крупицына.

- А-а, - говорит новый жилец нашей квартиры. - Входите, я сейчас. Виноват.

Он выходит и сейчас же возвращается, застегивая на себе военную тужурку под меховым жилетом-телогрейкой.

- Видите ли, родители ваши эвакуировались. Но я полагал, судя по их словам, что вы тоже отбыли в эвакуацию. Меня временно поселило здесь домоуправление. Будем знакомы. Майор Проторов.

Он протягивает мне руку.

- Сима, - говорю я.

- Ну, располагайтесь, устраивайтесь. Если хотите чайку, спички вон там, у керосинки. Газ выключен временно. Чай есть? Я вам сейчас заварю.

Он гладит бритую голову, ожесточенно трет щеки, сгоняя сон, возится с чаем. А я стою растерянная.

- Когда же они уехали?

Майор Проторов не спеша и обстоятельно рассказывает мне, что пришла телеграмма от брата Георгия и за отцом с матерью заезжал специальный человек, которому было поручено во что бы то ни стало увезти моих родителей и Людмилу с мужем. Отец с матерью уже в летах, оставлять их в Москве - в этом нет видимой целесообразности. Город на осадном положении. Ситуация, то есть обстановка на фронте, складывается весьма серьезно. Город должен освободиться от людского балласта, и мой приезд тоже вряд ли целесообразен.

Вот этого я никак не ожидала. Хорошенькая история! Значит, я в Москве теперь совсем одна? Балласт! Как же я буду жить? Впрочем, там видно будет. Прежде всего надо скорее узнать что-нибудь об Игоре.

- Товарищ майор, а тут один мальчик такой не приезжал? Игорь зовут. Не появлялся?

- Нет, мальчики тут не появлялись…

Плохо дело… И все в квартире выглядит пустым, нежилым, голым, словно со всего содрали кожу. Сняты гардины с окон. В гардеробе пусто. Только висит на перекладине моя старая, вылинявшая лента, которую я когда-то вплетала в косы. На моей кровати - голый матрац. Я сажусь на него. Будто узнав хозяйку, ласково и гулко заныв, отзываются пружины. И только теперь я чувствую, как я устала. Я подкладываю под голову один из моих узлов, накрываюсь пальто и засыпаю. Там видно будет утром, что дальше делать.

- Да вы бы разделись, легли как следует, Сима, - слышу я голос Проторова. - Ну, дайте я вам хоть подушку дам. Этак у вас шея затечет. Принести вам подушку?

Голове действительно очень неудобно, но надо ответить длинной фразой: «Да, прошу вас, принесите, пожалуйста». А я чувствую, что засну на середине ее. Прикидываю в уме, что гораздо легче произнести: «Не надо».

- Не надо, - бормочу я. И уже сквозь сон чувствую, что у меня из-под щеки осторожно вынимают жесткий узел, и потом я ухожу головой в мягкую, такую мягкую, ужасно мягкую, совсем мягкую подушку…

Я проснулась поздно. Проторов уже давно ушел на службу. Он оставил мне записку, в которой было сказано, куда надо класть, уходя, ключ, где мне оставлена еда. Тут же в приписке рекомендовалось сходить в домоуправление. «Это будет целесообразно», - писал майор. Последнее мне не очень понравилось. И я не торопилась к коменданту. Сперва я побежала в соседний подъезд, где была квартира Малининых. Но дверь у них была запечатана. Должно быть, работница Стеша уехала в деревню, а Игорь до Москвы не добрался… Мне стало очень тоскливо, когда я убедилась, что дверь в квартиру Малининых давно уже не отворяли: кучка сметенного к ней мусора слежалась и заиндевела. От двери, на которой рукой Игоря была выцарапана огромная, словно у входа в метро, буква «М», пахнуло на меня не́жилью, запустением… Я постояла на площадке, потрогала оборванные провода дверного звонка, потом побрела вверх по лестнице и осторожно поднялась на знакомую крышу. Здесь все выглядело по-прежнему. Я нашла проржавевший след на кровле. Вот тут мы с Игорем потушили зажигалку. Вот висят у кадки щипцы, на них даже есть моя метка.

День пасмурный, и Москва в тумане. Но где-то над городом рокочут моторы. Это ходят дозором истребители. А на крыше соседнего десятиэтажного дома, где раньше стояли пулеметы, качается на веревке мокрое белье, сушатся рядом гимнастерки, зеленые юбки, чулки и лифчики. И оттуда слышатся свежие девичьи голоса: «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина, головой склоняясь до самого тына?..» Очень хорошо поют девушки! Потом одна из них, увидев меня, перегибается через ограду крыши и кричит:

- Эй, на доме семнадцать, девушка! Что там внизу, в Москве, хорошего слышно?

- Еще не знаю, - кричу я, не понимая ее вопроса. - Я в отъезде была, меня не было, только что приехала. У вас хотела спросить.

- А мы тоже не знаем, нас уже три недели с крыши не спускают. Отпуска отменили. Все время тревоги. Совсем небесные жительницы стали.

Где-то за низкими облаками рокочут истребители. Снизу доносится приглушенный шум Москвы. А под облаками поют над городом молоденькие московские небожительницы в ушанках: «Но нельзя рябине к дубу перебраться, знать, ей, сиротине, век одной качаться…»

Но мне надо было спускаться с неба на землю.

 

Глава 22

Снова Устя

Комендант нашего дома товарищ Ружайкин, у которого я решила справиться об Игоре, встретил меня довольно радушно:

- Ага, прибыла, значит? Ну, садись. А я уж тебя поджидал. Погоди, погоди насчет справочек! Вот насчет тебя самой телеграммочка пришла. Предупреждают. Ты что же это, красавица, на ходу с поезда нырнула? Веселый разговор, хорошее занятие! А отец с матерью за тебя волнуйся? Андрей Семенович уезжал, так последние глаза проплакал. А уж мать-то на машину аж замертво положили - до того убивалась. Легко ли из своей квартиры-то выезжать, а ты, птица небесная, перелетная, взад-назад ездишь? Только для тебя и поезда ходят?

- Товарищ Ружайкин, я ведь не ради собственного удовольствия! Я приехала, во-первых, потому, что считаю, что раз Москва в опасности, то мой пост тут, в Москве.

- О-о! - протянул Ружайкин, посмотрев на меня сбоку. - Ну, теперь порядок: Крупицына на свой пост приехала. Конец немцу! А то мы без тебя никак тут не справимся!

- Я не знаю, что вам так смешно, товарищ Ружайкин! - сказала я, не на шутку рассердившись.

- Ну, садись, не егози, чего вскочила? Я же тебя пока не выселяю никуда. А надо бы по законам-то военного времени отвести тебя куда следует да и отправить по назначению. Ведь ты вроде беглая.

- Как вам не стыдно, товарищ Ружайкин! Я приехала в свой родной город, а вы с какими-то насмешками ко мне! Да еще «беглая»…

- Да ладно тебе обижаться! Я ведь понимаю, москвичка! А вот как же ты из этой… двенадцатой квартиры Малинина сынишку-то не углядела? Он ведь при тебе был? И вдруг опять тут объявился.

- А вы откуда знаете? Он здесь, Игорь? Приехал?

Я вскочила, чтобы сейчас же бежать к Игорю.

- Да погоди, погоди, далеко бежать придется.

- А где он?

- Вот это уж я у тебя хотел спросить. Пришла, видишь, телеграмма, что сбежал он с вашего эшелона. Ну, значит, я ее к делу подшил. Явится, думаю, тут я его, голубчика, сцапаю, запакую, проштемпелюю и наложенным платежом отправлю. Жду-пожду - нет его. А тут, понимаешь, озоровать стали. В сорок третьей квартире, эвакуированной, печать с дверей сорвали, вещички кое-какие пропали, обстановка там поврежденная оказалась. Ну, а тут подозрение вышло на парня одного. Да ты его знаешь… Помнишь, бомбу он на нашей крыше зажигательную потушил? Васька Жмырев. Сам-то он подмосковный, из отчаянных. Да повадился ночевать тут, в доме пятнадцать. Ну, стали мы его легонько щупать, а он говорит: «При чем, говорит, я тут? У вас, говорит, на чердаке подозрительные лица живут». - «Какие такие подозрительные лица?» - «А такие, говорит: числятся в эвакуации, а, между прочим, находятся тут». Сделали мы обход, и что же ты думаешь - застукали на чердаке Малинина капитана сынишку, этого самого Игоря!

- Игоря?.. Не может быть! - вырвалось у меня.

- Может быть, раз я говорю. Квартира-то Малинина запечатана. Он, верно, сунулся, деваться-то некуда, а он тут все ходы-выходы знает, ну, и поселился на чердаке. А его с того двора зенитчицы прикармливали. Пожалели девушки. Посочувствовали - тоже сверху на землю не сходят. Ну, и спускали ему на веревке то хлеба, понимаешь, то консервы какие…

- А где же он сейчас? Господи!..

- Ты погоди. Ну, привели мы его к нам в комендатуру, следовательно, разговариваем. Так-то, конечно, при нем ничего не нашли. Только свои вещички и были. Я зря тень на парня наводить не стану. Он мальчишка хотя срывной, но насчет плохого, озорства - ни-ни. Строгий. Зернышка чужого не возьмет. Тоже, понимаешь, Москву защищать приехал, вроде тебя. Ну, с ним-то у меня разговор покороче был. Я живенько созвонился с комендантом вокзала, просил его выправить билет. Как раз там один эшелон отходил. Поехал уже оформлять. Ну, а этого Игоря посадил тут у себя, поесть ему дал. И для всякой пожарной случайности на ключ запер. Прихожу обратно - только того Игоря и видели. Окно, понимаешь, открыто, и как он, галчонок, с такой верхотуры вылез, уму непостижимо! Удрал. Была мне через этот случай конфузия… Конечно, дела я так не оставил. Ищем. Везде я заявил насчет него. Пока сведений не поступало.

- А от отца его, с фронта, ничего не было?

- Нет, от него почти не имеется… Ну, иди, устраивайся. Жильца-то я к вам поставил на время. Военкомат просил, у них он служит. Жилец тихий, обстоятельный. По крайней мере, квартиру сбережет: лучше, что человек свой.

Невеселая вышла я от коменданта. Бедняга Игорь! Наверно, натерпелся мальчуган.

Но надо было подумать о себе. Я отправилась в райком комсомола.

Москва показалась мне пустоватой и днем. Было очень много военных, и совсем не видно было детей. На кинотеатре висела большая афиша: «Мужик сердитый». Картину, значит, опять пустили на экраны. Из витрины за проволочной решеткой глядела моя физиономия. Вот я, Устя, вместе с Расщепеем в роли Дениса Давыдова. Вот я одна. Приятно было видеть в военной, суровой Москве рядом с плакатами, требовательно призывавшими всех встать на защиту родной Москвы, афиши нашей картины.

В райкоме я застала много народу и встретила кое-кого из знакомых старшеклассников.

- Крупицына, ты откуда? Ты что, только сопровождала?

Это была счастливая мысль.

- Да, я уже вернулась, - сказала я. - Меня командировали обратно.

Но когда я оказалась в кабинете секретаря райкома, усталого, беспрерывно кашлявшего, красноглазого от бессонницы и так постаревшего, что с трудом узнала в нем нашего общего любимца Ваню Самохина, врать я не решилась. Тут лгать было нельзя, тут надо было говорить все по чести, по совести.

- Крупицына, - сказал мне Самохин, выслушав все, - нельзя же так, ей-богу! Нельзя в такое время выбирать, где тебе самой интереснее. Есть на свете такое понятие: дисциплина. Ну, что я тебе буду говорить! Ты культурная девушка, сама все отлично понимаешь. Но, видно, придется нам об этой простой истине напомнить тебе официально. И кое-что записать по нашей комсомольской линии… Да, да. Поговорим на бюро. А пока просто не знаю, что мне теперь с тобой делать. Вот тут у меня сейчас работает отборочная комиссия из Московского комитета. На серьезное дело людей отбирают. На очень серьезное. И там уж потом не спросят, где кому интересно быть.

- Самохин, пошли меня, я знаю… я тоже… Даю тебе честное слово!

- Нет, не могу, - сказал Самохин грустно. - Ты какого года? Сколько тебе лет? Неполных семнадцать… То есть шестнадцать? Мало! Не выйдет сейчас с тобой, Крупицына. Да и доверия такого, как тут нужно, нет у меня сейчас к тебе… Не обижайся. Сама должна понять. Ну, посиди пока дома, мы тебя используем, конечно. Я, в общем-то, тебе верю, я знаю тебя… Как у тебя с питанием?.. Ну, столовку мы тебе дадим.

Он посмотрел натруженными глазами в окно. Против райкома, на большом доме, висела афиша: «Мужик сердитый».

- Погоди, Крупицына, - сказал секретарь. - Стой! Может быть, мы тебя используем тут на одной линии. Ты как будто выступать умеешь? Смажешь молодым бойцам несколько слов сказать перед отправкой на фронт? А им будет интересно послушать, так сказать, Устю-партизанку. Тогда Москва - и сейчас! Знаешь, это мысль! Я понимаю, ты не этого хочешь. Тебе хочется сейчас с экрана на землю сойти. Полагаешь небось, что должна непременно повторить, так сказать, в жизни то, что в картине делала. Для исторической симметрии, мол, нужно… Брось ты, Крупицына. Ей-богу, рекомендую… Война у нас сейчас во сто крат серьезней. Всё крупнее, сложнее гораздо. Для победы нужны, понимаешь, усилия самые разнообразные. Повторением пройденного тут мало чего добьешься. Война сегодня не та. Неслыханная война! Правда, и народ уже не тот, и средства у нас иные. Не вилами воюем. И духом народ стал выше, чем когда бы то ни было. Народ свое место в истории понял. И каждый должен свое место в строю нашем великом знать. А ты?.. Ну, что поделаешь, дружок! Мне бы, Крупицына, тоже хотелось быть не тут, за столом. И вообще, ты не кисни. Все еще может быть. Положение, ты знаешь, крепко серьезное! Рвутся, черти, к Москве. Стараются на ближние подступы выйти… Ну ладно, Крупицына, ты иди, будь здорова. Некогда мне. А тебя мы вызовем.

В тот же вечер за мной прислали из райкома. Там объявили, что бюро решило записать мне «на вид» за самовольное возвращение. Но тут же мне выписали направление, чтобы я выступила перед молодыми бойцами, уходившими на подмосковные рубежи. Встретили меня хорошо и слушали очень внимательно. Я им рассказала об Усте Бирюковой, о Денисе Давыдове и долго говорила о Расщепее. Я прочла выписки из блокнота Александра Дмитриевича. Особенно понравилось всем высказывание Льва Толстого о храбрости. Я видела, что многие тут же записали себе это в карманные книжечки. Потом меня посылали на такое выступление еще раза два. И, хотя выступала я удачно и мне всегда долго и громко хлопали, с каждым разом мне было труднее и труднее говорить одно и то же. Я старалась найти новые слова, а их не было. Я повторяла сказанное уже в прошлый раз, и мне казалось, что бойцы знают это.

И я даже обрадовалась, когда меня вместе с другими комсомольцами нашего района мобилизовали на заготовки дров, «перебросили на дрова», как тогда говорили. Москве нужны были дрова. Без этого город лишился бы тепла и света. Работа оказалась очень трудной. Особенно тяжелой была она с непривычки в первые дни. Приходилось и валить лес, и вручную распиливать огромные обледенелые стволы, грузить на машины. Работали мы под самой Москвой, где расчищались места для ближних укреплений. Вставать приходилось в пять утра, потому что в шесть мы уже выезжали в район лесоразработок. Иногда мы так уставали, что у нас уже не было сил добираться обратно в город. Ночевали в землянках. Руки у меня стали жесткие. Кожа на лице огрубела, обветрилась от постоянного пребывания на холоде. Я ходила в толстых ватных брюках, в стеганке и малахае. Вообще все выглядело совсем не так эффектно, как я задумывала. Весь мой красиво придуманный план рухнул. А я-то полагала, что меня пошлют на фронт, а оттуда, отличившись в бою, совершив что-нибудь такое героическое, я уже обо всем напишу своим ребятам на Урал. Тогда бы, уж конечно, они меня не решились осудить за мое самовольное возвращение в Москву. Теперь же приходилось посылать совсем другое письмо.

Я его все-таки написала:

 

«Добрый день, дорогие, милые ребята! Вы, конечно, там меня очень ругаете, что я бросила вас в дороге и вернулась в Москву, Думаете, легко мне было тогда решиться, чтобы оставить вас? Но вы оставались не одни. А когда я подумала, что Малинин где-то затерялся один-одинешенек, а Москва наша в беде, я уже ничего не могла с собой поделать. Ребята, в тот день как раз я узнала по радио, что немцы под Москвой сделали прорыв и Москва в опасности. Я сама себя не помнила - такая тревога меня взяла. А я и так места не находила с того часа, как Малинин Игорек убежал. Ведь мне отец его, командир, когда уезжал на фронт, поручил беречь сына. Я считала, что это мой главный долг сейчас как вожатой. Я больше всего из-за этого и уехала с вами из Москвы. А тут все так сразу сошлось: и Москва и Игорь. Да еще на встречном эшелоне знакомые оказались и взяли меня в Москву.

Только, ребята, защищать Москву на фронте меня не пустили. А послали меня работать на дрова. Дрова сейчас очень нужны. Я уже стала старшей по нашей бригаде. У нас десять девушек. Все очень дружные. Я им говорю, что каждое полено - это снаряд по немцу. Работа трудная, но я теперь привыкла. Когда увидимся, я расскажу вам, что такое валка, трелевка, распиловка, отгрузка, выкладка и отмер. Это все я хорошо изучила.

А Москва стоит крепко! И когда живешь в Москве, за нее не так страшно, как было вдали. Правда, спать приходится мало: «бабушка» часто шумит и грозится теперь не только по ночам, но и днем. Но никто ее не боится.

А Игоря я найду непременно! Я его ищу все время. После работы обхожу по очереди всех его родных и знакомых, кто остался в Москве. Написала даже Ваське Жмыреву: известно, что он встречался с Малининым. Пока ответа нет. Но я разыщу Малинина, где бы он ни был!

Не ругайте меня очень, ребята! Я о вас все время думаю, все время! И мне хочется, чтобы мои зодиаки там были примером для всех. Дёме-Водолею пожелаю больше слушать других, чем самому ораторствовать, Витя-Скорпион пусть меньше сомневается и жалит, а более внимательно относится к товарищам. А Весы мои, Люда и Галя, надеюсь, уже уравновесились и не стараются во всем перетянуть друг друга. Будьте здоровы! Привет Анне Семеновне. Я ей написала отдельно. А вы тоже закиньте перед ней словечко за меня.

А за Москву будьте спокойны: Москву отстоим! То есть, конечно, отстоит ее Красная Армия, но и мы все, москвичи, дровишек в огонь подкинем!

Ваша бывшая вожатая, ныне бригадир фронтовой комсомольской бригады лесоучастка № 9

С. Крупицына.

Москва, 3 ноября 1941 года».

 

Дома с новым жильцом, майором Проторовым, мы сдружились. Без него мне пришлось бы туговато. Сперва я ни за что не хотела брать у него продукты из пайка, но он знал, что у меня еще не оформлены карточки, и, кроме того, доказал мне, что я помогаю ему по хозяйству и, значит, честно зарабатываю свой хлеб. Проторов часто пропадал надолго. И один раз вернулся после двухдневного отсутствия страшно бледный, с перевязанной рукой. И сразу лег, попросив согреть ему чай.

- А, глупейшая история: обстреляли машину на переднем крае, - объяснил он мне, отвечая на мой немой вопрос.

- А вы что, на фронте были? Успели?

- Э, милая, на фронт сейчас чуть ли не на автобусе можно ездить. Жмет он на нас, ох, жмет!.. Я вот, Сима, по танкам вообще специалист. Каких только систем не нагляделся сегодня! И французские, и чешские, и итальянские. Со всей Европы соскреб и на Москву бросил.

- Товарищ Проторов, - спросила я, - скажите по правде, опасное положение?..

- Да, что говорить, не легкое.

 

Глава 23

Вечер в учительской

В канун Октябрьской годовщины, шестого ноября, я решила обязательно попасть к нам в школу. Несколько раз я уже заходила туда. Но в здании стоял штаб какой-то части, в классах стучали машинки. А учительская была на замке, и никто толком не знал, где и когда можно застать директора. И все же я решила шестого вечером пойти туда. Дело в том, что у нас в школе был обычай: ежегодно шестого ноября собираться и проводить вечер вместе с теми, кто прежде кончил нашу школу. Я знала, что почти все наши разъехались, старшеклассники еще не вернулись с укреплений. Я уже заходила справляться на дом к Ромке Каштану. Но все-таки, может быть, кто-нибудь вспомнит, как и я, наш старый школьный обычай.

В этот день несколько раз объявляли тревогу. Немцы были теперь близко от Москвы, они пробовали налетать на город по нескольку раз в день. Вечером, в промежутке между двумя тревогами, я добежала до школы. Парадный ход был заперт. Часовой, ходивший во дворе, крикнул, чтобы я отошла. Но я обежала здание и пробралась в него через черное, крыльцо. Снаружи школьное здание с затемненными окнами казалось мертвым. В коридоре было тоже темно, но в конце его я разглядела узенькую полоску света, шедшего из двери. Я хорошо помнила, что там помещается, в конце коридора. Я подошла к двери и постучалась. В эту дверь каждый из нас всегда стучался с известной робостью. То была учительская, там обычно сидели наши педагоги, а раньше тут помещался кабинет директора - Полины Аркадьевны, грозной маленькой старушки, которую все побаивались.

- Войдите! - раздалось за дверью, и я сразу узнала голос, едва заслышав который, мигом стихали самые буйные классы.

Я осторожно вошла. За столом, покрытым красным сукном, сидела Полина Аркадьевна, маленькая, седая, в круглых очках. Воинственно потряхивая головой, она говорила что-то двум командирам, которые почтительно слушали ее. В одном из них я сразу узнала Юрия Долгухина, кончившего нашу школу в этом году. Другой был незнаком мне.

- Крупицына! - воскликнула Полина Аркадьевна. - Что за явление? Ты же, Крупицына, уехала в интернат! Нет, я решительно ничего не понимаю! Ну хорошо, объяснишь после. Знакомься: это фронтовой товарищ Долгухина. А это он сам. Слава богу, знакомы. Хорошо помню эту вашу историю, когда ты училась в шестом классе, а он в восьмом. Он у тебя утащил портфель с дневником. Не беспокойся, отлично помню. Садись, Крупицына. Молодец, что не забыла. Хранишь наши школьные обычаи. А я думала, никто не придет. Все разъехались. Да и не до того. Нет, ты посмотри, посмотри на Долгухина! Чем не гвардеец? Вот, приехал специально из части. Отпросился на сегодняшний вечер. Ну, а ты откуда, Крупицына?

Я что-то забормотала.

- Ничего не понимаю! Бубнишь под нос. Говори яснее.

- Я переброшена на этот участок, - сказала я, помня усача из Донбасса, который меня научил так говорить, - работаю по заданию райкома комсомола. - Тут я решила сама перейти в наступление. - Полина Аркадьевна, а почему вы в Москве?

- А где же мне быть? Извольте слышать! - Она повернулась к командирам. - Где же мне быть, по-твоему? Я так всем это в гороно и заявила. А они мой характер знают. И не спорят. Вот видишь, живу тут. В учительской. Чтобы не застревать дома, когда тревога.

Как хорошо, как весело и уютно было всегда на Октябрьских вечерах в нашей школе! С грустью оглядывала я учительскую. В нее составили много шкафов из других кабинетов. Поблескивали физические приборы. Распластав пыльные крылья, парил над шкафом ястреб-чучело. А рядом с ним белела голова Афины Паллады в шлеме, с разбитым, почерневшим носом. В углу, как свернутые знамена, стояли географические карты. Выгоревший глобус был надет на стержень Южным полюсом вверх. Все казалось сбитым, спутанным, хотя и до боли знакомым. И только сама Полина Аркадьевна была совершенно такой же, как прежде. И отложной белый воротничок ее был безукоризненно чист, и так же воинственно поблескивали круглые очки на ее маленькой, порывисто кивающей седой голове.

- Не верю! - восклицала она, подымая кверху сжатый кулачок. - Ни на секунду не допускаю, чтобы немец мог прорваться в Москву. Я твердо убеждена. Не допустят. Что говорят у вас на фронте, Долгухин?

Долгухин, высокий, долговязый, с усами, которые очень меняли его лицо, вскочил по привычке, одернул гимнастерку и вытянулся перед Полиной Аркадьевной, словно собрался отвечать урок.

- Вы совершенно правы, Полина Аркадьевна: у нас на фронте даже мысли быть ни у кого не может такой, чтобы немец в Москву прорвался…

- Да ты сядь, сядь, прежде всего сядь! - быстренько проговорила Полина Аркадьевна. - Ну, что встал? На экзамене, что ли, в самом деле? Удивительный народ! В классе тебя с места из-за парты лебедкой подымать надо было, а тут, извольте полюбоваться, взгромоздился. Нате вам! Так и просится сказать: садитесь, удовлетворительно.

Долгухин сел, окончательно переконфуженный. Товарищ его, лейтенант, покатывался со смеху.

- Ей-богу, Полина Аркадьевна, я вас по-старому боюсь.

- Да не очень ты что-то раньше боялся.

- Ну, как не боялся! Порядком трусил. А теперь, знаете, еще дисциплинка. Привык.

- Ага! То-то! Попал! Говорила я вашему брату: готовьтесь к армии, со школы готовьтесь… Слушай, Крупицына, - повернулась она ко мне, - это ведь в вашем интернате Малинин был, из пятого «А»? Что это за история? Меня уже отец его с фронта запрашивал. Бесследно исчез. Жаль! Неуравновешенный паренек, но сообразительный, с головенкой. Очень жаль. Сгинуть сейчас легко. Как пылинка, затеряется.

Я не знала, что сказать, чувствуя себя отчасти виноватой в исчезновении Игоря. Хорошо, что Полина Аркадьевна уже опять заговорила с Долгухиным, настойчиво выспрашивая его о разных фронтовых делах.

Она слушала внимательно, потряхивала рьяно головой, словно клевала, как зернышко, каждое слово Долгухина.

- Молодец ты у меня, Долгухин! Молодчина! Хорошо. Одобряю. Наша школа трусов не выпускает. Нет!

Улучив момент, я тихонько спросила у Долгухина, не встречал ли он где-нибудь на фронте под Москвой кавалеристов генерала Павлихина. Но он ничего не слышал о них.

Одновременно с коротким стуком дверь приоткрылась, и вошел новый гость. Это был высокий, очень худой человек, обросший большой бородой, с воспаленными глазами, близоруко смотревшими через толстые очки. На нем были ватные штаны, стеганая куртка; на голове ушанка.

- Добрый вечер, друзья, - глухо проговорил вошедший. - Я полагал, сегодня никто не придет. А все-таки прямо со станции непосредственно сюда направился…

Полина Аркадьевна всмотрелась в него, приподнялась и медленно опустилась на стул:

- Евгений Макарович… Родной… Голубчик… Вы?

- Я, Полина Аркадьевна, я! - проговорил математик и осторожно прикрыл дверь. Он двигался так, как будто каждое движение доставляло ему сильнейшую боль.

- Евгений Макарович, родной, голубчик мой! - еще раз торопливо проговорила Полина Аркадьевна и, сидя, схватив его за локти маленькими крепкими руками, подтащила к себе, притянула за плечи, нагнула и крепко поцеловала в обе щеки. - Да сядьте же вы, сядьте, вы же еле на ногах стоите!

Она усаживала математика, а тот все стоял и оглядывал счастливыми и как будто не узнающими всех глазами учительскую, шкафы и нас, привычно вставших при его появлении.

- Ну, рассказывайте, рассказывайте… А уж тут столько слухов было! Погиб, умер, в плен попал… Каких страстей только не наговорили! Ох, эти болтуны!

- Да чего же рассказывать… Много надо рассказывать. В ополчении я был, как вы знаете. Тяжелые бои… А тут прорыв под Вязьмой. Кое-как я выбрался из окружения. А многие там… остались… Самарина помните из гороно? Погиб. Шмалевич тоже… А я вот пешком… Кое-как. Только сейчас добрался. Спасибо, бойцы подвезли. Вспомнил, что наш день. И - прямо в школу. А тут вы… - Он посмотрел на Долгухина, на меня. - А многие из десятого класса на поясе укреплений. Говорят, тоже… Ох, не надо было мальчиков туда пускать! Не надо, не надо… Шура Шабров - какие способности, за один год два класса у меня прошел! И что же? Не надо было пускать…

- А Рому Каштана не встречали там? - спросила я. - Он тоже на укреплениях.

- Не встречал… не слышал.

Он сидел, низко опустив голову, сморкался в грязный платок и протирал очки, не снимая их. От него пахло сырой землей, махоркой, и трудно было узнать в этом заросшем, прокуренном человеке нашего математика, всегда аккуратно застегнутого, тщательно выбритого, пахнувшего одеколоном…

Стало очень тихо, и никто не знал, что надо говорить. Так мы сидели некоторое время и не заметили, как в комнату вошел еще один гость. Он был высокий, плечистый, в военной форме, с фронтовыми нашивками полковника на шинели.

- Так что же, товарищи, разрешите с наступающим праздником вас!.. - произнес он раскатистым, звучным голосом, от которого все в комнате пришло в движение.

- Товарищ Зарубин! - воскликнула Полина Аркадьевна. - Михаил Стратонович, милости прошу! Вот уж не ожидала, правда…

- Что ж, значит, я гость нежданный, незваный… Честь имею! - откозырял он нам и по очереди крепко пожал всем руки.

Я узнала его. Это был секретарь нашего райкома партии. Он каждый год непременно бывал участником наших Октябрьских вечеров и хоть на полчасика, но заглядывал к нам в этот день.

- Закон есть закон, дорогая. Обычай остается в силе. Нет, думаю, надо к Полине Аркадьевне в школу наведаться. Правда, не ожидал застать кого-нибудь тут. Но, оказывается, не один я на свете законник. Вот нашлись и другие, вспомнили. Это хорошо. Нам забывать свои обычаи не след. Немец у нас память не отшибет.

Он был чем-то очень обрадован, глаза у него возбужденно сверкали, и, сняв командирскую фуражку, аккуратно поставив ее козырьком вниз на столик в сторонке, он, довольный, поглаживал свою лысину.

- Какой вы сегодня парадный! Может быть, вас уже в генералы произвели? - спросила Полина Аркадьевна.

- Ну, что вы! Торопитесь, Полина Аркадьевна. Пока еще полковой комиссар. Хватит. Больше не выслужил. Погодите! - воскликнул он, оглядывая комнату. - У вас что, радио тут нет? Как же это так? Оторвались от культуры. Значит, вы еще не знаете?! Эх, вы! Да я слышал сейчас такие слова, Полина Аркадьевна, что после этого дышать легче стало! Я сам сейчас оттуда, с торжественного заседания.

- А где же оно было? - спросила я, не удержавшись.

- Ну, это не важно, где, - отвечал Зарубин, лукаво поглядев на меня. - Могу только сказать, что не на небе и не на земле. Вот и решайте сами.

Мы долго расспрашивали Зарубина, допытывались всяких подробностей заседания. И он, вынув из кармана книжечку, читал нам то, что записал на торжественном заседании. Но где же оно сегодня могло состояться? Не на земле и не на небе, сказал Зарубин… Я никак не могла догадаться.

По традиции наших школьных вечеров, Зарубин всегда произносил речь или что-нибудь рассказывал из своей богатейшей жизни.

Мы стали его просить не нарушать обычая и в этот день.

- Ну, разве чтоб не нарушать, - сказал Зарубин и встал, прокашливаясь. - Речь так речь, товарищи! Только вместо речи можно вам про один случай рассказать? Шел сюда, думал о вас, молодежь, и вспоминал. Вот зажал нас сейчас очень крепко немец - что говорить, теснит нас! А мы знаем: судьба у нас все равно впереди просторная. Нас не зажмешь! Мы привыкли к размаху, к широте. За этот простор в жизни своей сейчас наша молодежь на фронте геройствует. Нет! Нам Ленин жизнь так распахнул настежь, что уж обратно в тесноту нас никто не загонит. А был я вот как-то в заграничной командировке - оборудование ездили мы закупать. Вот зашел в один магазин. Непромокаемый плащ купить себе. А продавец, мальчонка совсем, лет шестнадцати, узнал, что покупатель из СССР. Примеряет на меня плащ, а сам все говорит, все спрашивает, как ему бы к нам податься. «Посмотрите, говорит, дорогой господин, на всю мою судьбу. Вот она тут вся. Видите, вон у того прилавка старший приказчик стоит? Вот, если он помрет, так меня на его место поставят, повышение дадут, а может быть, и кого-нибудь другого. Но пока мне обещано. Вот от меня до него четыре метра, говорит. Вот вся моя карьера, жизнь. От этого прилавка до той конторки. Это в лучшем случае», - говорит. Посмотрел я, и жутко мне стало, друзья. Очень уж это наглядно… Действительно, четыре метра, вот и вся дорога. - Зарубин остановился и как бы отмерил глазами эти четыре метра. - Четыре метра на всю жизнь… А у нас с вами, дорогие товарищи, на все стороны простор - не дотянешься. Правда, немец у нас не одну сотню километров сейчас отхватил. Но ведь это что? Мы же с вами понимаем. Мы-то еще плечи не расправили, четверть силы не показали, а он уж на цыпочки вытянулся, чтобы до Москвы дотянуться, достать… Вот почему-то я сегодня об этом все думаю… Ну, Полина Аркадьевна, с праздником наступающим! И вас, товарищи. Я поехал. Счастливо вам!

Он надел фуражку, застегнул шинель, заправил складки за кожаный пояс и оглядел учительскую.

- Отопление не ремонтировали в этом году? - спросил он. - Ничего, Полина Аркадьевна, и отопление отремонтируем, и непременно надстройку сделаем. Зал гимнастический необходим, совершенно необходим! Будем строить, немного обождите. Будем, Полина Аркадьевна! Ну, всего.

Фронтовики откозыряли ему, вскочив, а математик, порывисто, крепко пожав Зарубину руку, с тихим восхищением сказал:

- Завидую! Из железа вы все, что ли?

- Что вы, что вы! - отмахнулся Зарубин. - Самые мы обыкновенные, из нормального человеческого материала.

Он открыл дверь и столкнулся в ней с кем-то. Оба извинились друг перед другом. Новый гость уступил почтительно дорогу Зарубину, а потом из темноты коридора ворвался в учительскую.

- Ромка!.. - закричала я вне себя от радости.

- О-о!.. Какое общество! - как ни в чем не бывало заговорил Ромка. - Здравствуйте, Полина Аркадьевна. И Крупицына тут! Здравствуй, Сима… О-о, смотрите, Юрка здесь! Как говорили древние римляне, пришел на форум, а там полный кворум. Э, да ты, Юрка, уже старший лейтенант! Смотри, когда маршалом станешь, позвони, не забудь!

- Оглушил, совершенно оглушил! - говорила Полина Аркадьевна, затыкая уши.

- Сима, - продолжал Ромка, - а мне ребята говорили, что ты переменила наш умеренный климат на более тропический… Нет, смотрите-ка! Явилась. А я-то думал, что я один буду умница. Удивлю-ка, думаю, Полину Аркадьевну. Докажу ей, что и в эту грозную годину меня влечет невольно к этим берегам неведомая сила… Я узнаю родимые края, здесь все напоминает мне мои незабвенные «неуды», «уды», «хоры». К сожалению, воспоминаний об «отлично» не нашлось…

- Ну, зачем? Что ты на себя клевещешь, Каштан? - рассердилась Полина Аркадьевна. - Что за болтун! У тебя же очень часто были отличные отметки, если не считать последнего полугодия.

- Да ну? Были? - весело изумился Ромка. - Скажите пожалуйста! И почему это плохие отметки помнятся лучше, чем хорошие? Скромность всегда меня губила…

Приход Ромки сразу оживил нас всех. Он рассказал, как они работали на укреплениях, а потом с трудом добрались до Москвы. Многие так и не вернулись оттуда…

Долго мы сидели в тот вечер вместе с нашим директором в учительской, пока наконец Полина Аркадьевна, взглянув на часы, не сказала, что скоро наступит комендантский час и нам пора идти восвояси. Долгухину с его товарищем надо было возвращаться в часть. Математик Евгений Макарович заторопился к себе на квартиру, где он еще не был, потому что вся семья его была в эвакуации. А мы вместе с Ромкой Каштаном, простившись со всеми, пошли по домам.

Когда мы вышли на улицу, радио заканчивало передавать сообщение о торжественном заседании, посвященном 24-й годовщине Октябрьской революции. Мы шли, прислушиваясь.

- А где же все это происходило? - вслух соображала я. - Не на земле и не на небе, говорит Зарубин.

- Значит, под землей. В метро, говорят. Здо́рово все это! Верно?

Мы долго шли в темноте молча, задумавшись. Потом Ромка сказал мне:

- Не ожидал я тебя в Москве застать. Ты что же это, улепетнула?

- Улепетнула.

- Молодец! Хотя, конечно, тут сейчас рискованно быть… - Он помолчал. А я в это время споткнулась в темноте и чуть не упала. - Ну, давай я тебя под руку возьму. Знаю, знаю, что ты этого не любишь. Хоть пора было бы уже глупости эти еще в шестом классе оставить.

- Давай лучше я тебя возьму, - предложила я.

Он отставил руку бубликом, и я оперлась на нее.

- Ты обо мне хоть когда-нибудь вспомнила, Сима? - спросил неожиданно Ромка.

- Сколько раз!

- Ну, и на том спасибо… Слушай, Сима… - Он понизил голос. - Можно мне тебе сказать одну вещь, но дай слово, что это абсолютно никому… Тебе можно доверить?

- Ну, если не доверяешь, можешь не говорить.

- Ну, это я так. Я верю. Иначе бы я не начинал… Я в особой группе. Я уже давно вернулся с укреплений. Мы тут живем под Москвой. И обучаемся… Ну, словом, подробности я тебе не могу говорить. Даже тебе. Могу только сказать, что я теперь радиотехнику знаешь как освоил!

- Кто там? Кто там гуляет? - раздался голос патрульного возле нашего дома. - Идите домой, граждане. Время подходит. Конец хождению по городу. Это там кто?

- Герой Советского Союза Роман Каштан и заслуженный деятель искусства, науки и мануфактуры Крупицына Серафима! - громко отвечал неисправимый Ромка.

 

Глава 24

Судьба Игоря Малинина

Я проснулась на другое утро от тяжелого грохота орудий. «Неужели тревога? - подумала я. - Так рано?..» А мне хотелось в этот день полежать подольше в постели. Был праздник Седьмого ноября, день Октябрьской революции. В комнате было холодно, дом не топили. Я лежала, вспоминая, как хорошо мы проводили в прежнее время этот день.

А за окном над Москвой гремели залпы. Но это не было похоже на яростно-торопливые такты зениток. Пушки били мерно, с ровными интервалами, как будто непреложно утверждали: «Быть тому!» И эхо залпов перекатывалось в улицах: «Быть-тому! Быть-тому!»

В соседней комнате говорило радио. И наш жилец, майор Проторов, подбежал к моей двери и распахнул ее, крикнув мне: «Слушайте, Сима, слушайте! Парад на Красной площади. Понимаете, на Красной площади! Вот это здорово. Это Гитлеру оплеуха. Это на весь мир дело».

И снова праздник стал праздником. И весь день я ходила как именинница.

А вечером мне пришлось выступать в клубе зенитчиц. Он помещался глубоко под землей. И девушки-зенитчицы громко аплодировали мне. Все-таки ведь наша картина тоже напоминала о том, как гибельна для врага Москва, даже если враг дошел до нее.

На фронте под Москвой наступило как будто короткое затишье. Враг медленно нажимал на дальние подступы к Москве и, видно, готовился к решающему прыжку на город. Это все понимали.

В конце ноября утром ко мне пришел наш комендант Ружайкин.

Меня сразу встревожил его приход. Уж не собирается ли, чего доброго, комендант эвакуировать меня силком?

В руке Ружайкин держал желтый конверт треугольничком.

- Вот какое дело, Сима, - озабоченно начал Ружайкин. - Малинина след объявился, из двенадцатой квартиры, Игушки этого самого. Вот на, прочти.

Я схватила желтый конвертик из оберточной бумаги, вытащила из него исписанную крупными, неровными буквами разграфленную страничку, выдернутую, должно быть, из какой-то конторской книги, потому что сверху в графах стояло: «Количество поштучно», «Процент к общему количеству», «Итого»… И я прочла:

 

«Коменданту домового правления дома 17.

От Шубиной Арины Парфеновны.

Пишет вам Шубина Арина Парфеновна. У меня находится ваш мальчик из дому № 17, квартира 12. Он был больной. Болел, похоже, тифом. Он был у одной молочницы в холодном сарае. Совсем пропадал. Есть такие еще люди - не имеют сожаления. И нет сознательности. Он отстал от поезда, когда эвакуировали. А я, конечно, его взяла, приютила, выходила. Фамилие его Малинин. Звать Игорь. Он из вашего дома. У него отец на фронте: командир. А я живу сейчас в Кореванове при музее, как моя квартира в Москве была разбомбленная. Средств у меня нет. Мальчик раздетый, разутый. Питание тоже слабое. Ему нужна поправка. Не знаю, куды мне с ним податься. Может, надо ему пропуск выправить в Москву. Окажите ваше сочувствие, чтобы дать помочь.

К сему остаюсь Шубина».

 

- Что делать будем? Каково будет решение? - спросил Ружайкин.

- Я сейчас же туда поеду, - объявила я. - Дайте мне справку из домоуправления, а майор Проторов мне через военкомат устроит пропуск. В эту зону без пропуска же нельзя, я знаю.

- Ты смотри, Сима, сперва разузнай хорошенько, что в той местности делается, а то ненароком угодишь, как не надо… Или стой, я тебе провожатого сыщу какого… Как же ты так, одна… Стой!

Но я помчалась хлопотать.

Немалого труда стоило мне получить пропуск. Майор Проторов, сняв фуражку и держа ее двумя пальцами за козырек над головой, долго скреб мизинцем бритую макушку, прежде чем согласился со мной и пошел выправлять мне разрешение на выезд в зону Кореванова. Вручая мне пропуск, он посоветовал ехать сейчас же, не откладывая на завтра, и быть осторожнее, а главное, не задерживаться там…

Ромка Каштан, узнав о моем намерении отправиться в Кореваново, нахмурился:

- Слушай, Сима, это ты совершенно зря делаешь. Ты, верно, себе неясно представляешь, в каком положении Кореваново находится. Это очень близко от фронта. Тот берег канала… Вообще я бы не рисковал. Если б меня отпустили, я, конечно, проводил бы тебя, но мне и заикаться нельзя.

Но я слышать ничего не хотела. Так была я рада, что Игорь нашелся! Я решила тотчас же привезти его в Москву. Он, наверно, ослабел после болезни, и ему нужен особый уход.

- Ну, как знаешь, Сима, - сказал расстроенный Ромка. - Тогда уж не откладывай, быстрей собирайся. Сейчас каждый день, а может быть, каждый час на счету. Уж ты поверь мне. Я знаю, что говорю.

Он оглянулся, плотно прикрыл дверь, подошел ко мне вплотную и шепнул на ухо:

- Слушай внимательно, Крупицына. Этого нельзя говорить, нарушение, но тебе я скажу. Мы выступаем… Тихо! - Он поднял палец, заметив мое вопросительное движение. - Больше тебе знать ничего не надо. Выступаем, и все. Ясно? Но в случае чего - помни. Я там буду не очень далеко. Постарайся запомнить. Первое: на левом берегу канала, за пятым шлюзом, - и он прошептал мне подробности места, где он будет находиться, - или ваш островок… Кстати, позывные «Марс». Если где услышишь, знай - это я. Ну, и будь здорова. Зря едешь… А за меня не беспокойся. Я все переживу, кроме смерти!

Поезда до самых Борок уже не ходили, но меня по моему пропуску довезли на грузовике какие-то красноармейцы. Чем ближе я подходила к Кореванову, тем сильнее и меня охватывало чувство особой настороженности, которая наложила отпечаток на всю эту округу.

Людей почти не было видно. Тянулись колья, опутанные колючей проволокой. Кругом шли рвы с крутыми срезанными краями.

Часто под голым кустом что-то начинало шевелиться, и вдруг я замечала там нору, из которой на дорогу внимательно глядели два глаза и черная дырка пулеметного дула.

И вдали что-то непрерывно ворочалось, перекатывалось. По всему горизонту, осеннему, неприютному, глухо дубасил неумолчный гром. Это не было похоже на дробный перестук зениток во время воздушной тревоги. За горизонтом шла какая-то тяжелая, трудная, погромыхивающая работа, не затихающая ни на минуту.

Я знала - там фронт.

Интересно все-таки, каков же он, этот фронт? Сколько ни слышала я рассказов о нем, представить себе точно фронта я не могла. Ну, как это?.. Вот поле, там немцы, а здесь - наши. Что же, на земле линия какая-нибудь прочерчена?..

И все-таки я чувствовала, что тут фронт где-то уже близко, и вон за тем горизонтом, там, где неумолчно грохотало за холмами и перелесками с кустами, заиндевевшими в сегодняшних ранних заморозках, шла война.

Немножко все это было похоже на приближение к морю… Да! Я почему-то вспомнила, как в первый раз подъезжала к взморью. Мне не терпелось тогда скорее увидеть море, и казалось, что все вокруг уже таит в себе какую-то связь с ним. Никогда еще до того дня не видела я моря, а столько слышала, так часто читала про него. Какое же оно, это море, про которое так много говорят люди? Река с одним берегом, вода до горизонта. Вот, это начинается там, за холмами, сейчас я увижу это - край света без суши, целый мир воды…

Так и теперь ждала я, что сейчас, вон там, за пригорком, откроется то, о чем мы все беспрестанно думали, и я увижу огромный и страшный край, где все в сговоре со смертью и который зовется: война.

В Кореваново меня не пустили.

Оставалось уже совсем недалеко идти, но, когда я подходила к мосту через овраг, дорогу мне преградил часовой:

- А ну, поворачивай!..

Я показала ему пропуск со всеми нужными печатями.

- Сегодня уже недействительно, - сказал часовой. - Шла бы ты скорей отсюда, девушка!

Часовой строго оглянулся, посмотрел на горизонт, из-за которого слышалось громыханье, и я подумала, что ему, наверно, тоже очень неуютно и одиноко стоять тут на дороге, среди поля.

- Иди, иди отсюда, - сказал он.

Я побрела обратно, решив обойти это место сторонкой, а оттуда пробраться в Кореваново. Пришлось идти через лес; было холодно, и с голых деревьев падал иней. Звуки близкой войны отдавались здесь громче, чем в открытом поле; иногда казалось, что вот только пройти за те дальние деревья, а на лужайке уже и будет самый фронт. Это было очень обманчивое ощущение.

Я уже собиралась выходить из леса, как увидела, что на опушке стоят красноармейцы. Значит, тут тоже, пожалуй, не пройти. Я пошла назад, свернула в сторону, решив сделать большой круг и выйти в Кореваново с противоположного края. Поднялся ветер, посыпала холодная колючая крупа с неба. Мне стало страшновато одной в лесу. Вдруг я услышала за собой осторожный свист. Он повторился, уже ближе. Кто-то догонял меня. Я остановилась ни жива ни мертва от страха.

- Добрый день, Симочка, - услышала я и, оглянувшись, узнала Ваську Жмырева. - В наши края подалась? А я смотрю, кто это по лесу плутает? Как же это ты сюда протыркалась? Сегодня уж не пускают.

- Слушай, Жмырев, - сказала я самым мирным тоном: сейчас не время было ссориться и сводить счеты, - мне в Кореваново надо. Как тут пройти?

- Идем со мной, я тут все ходы и выходы знаю. Давай сюда, сворачивай. Я впереди пойду, погляжу. Если никого нет, свистну, ты - за мной. А смелая ты, Симочка! Ей-богу. Ты вроде меня, я сам такой. Эх, оказала бы ты мне доверие, мы бы, знаешь, с тобой водились - на славу! Во парочка: графин да чарочка. А что нам с тобой бояться! Верно, Сима?

- Оставь! - оборвала я его.

Мне был отвратителен он сам и вся его повадка и ухмылочка, ставшая теперь еще более наглой. Если бы не Игорь, я бы, конечно, ни за что не воспользовалась его услугами. Но что тут было делать?.. Он действительно знал все ходы и выходы. И через четверть часа я уже отдыхала на табурете в сторожке музея, перед кроватью, на которой, свесив ноги, не достающие до полу, сидел похудевший, стриженый, бледный Игорек. Ариша, собирая нам чай, то и дело вбегала и убегала из горницы, успевая на ходу рассказывать мне самое главное.

- Вячеслава-то Андреевича чуть не силком увезли… Хотел при музее остаться. Смерть, говорит, приму под Москвой, - тараторила Ариша, накрывая стол скатертью, расставляя чашки - фамильные чашки Иртеньевых. - Ну, отсюдова-то многое вывезти успели, а многое, конечно, еще осталось. Да, я чаю, сюды и не придут - говорят, уже подале отшибли их…

Мы уже обо всем поговорили с Игорем, обо всем. А он все не выпускал моей руки из своих и перебирал похудевшими пальцами мои пальцы. Да, видно, крепко натерпелся он! Но каким негодяем оказался этот Жмырев! Правда, он помог ему убежать тогда от коменданта, привез к себе в деревню, но тут он сперва пытался замешать Игоря в свои темные дела, а когда тот не согласился, стал отнимать у него то платок, то рубашку, то пальтишко, сбывая их где-то. Когда Игорек заболел, Жмырев выселил его в сарай, заявив, что он в доме не может держать заразного. Хорошо, что Ариша случайно увидела мальчика у Жмыревых. Игорь узнал ее, вспомнил, как мы разговаривали с Аришей у развалин дома Расщепея, когда погибла Ирина Михайловна. Женщина сердобольная, тетя Ариша взяла его к себе.

Игорь был полураздет, но я привезла ему немножко вещей, полученных у коменданта, который где-то раздобыл их. Я решила немедленно взять Игоря в Москву. Но короткий осенний день уже кончался, а нам надо было как-нибудь добираться до поезда. И мы решили остаться до завтра, заночевать тут, чтобы утром ехать с Игорем в город.

Быстро густели осенние сумерки на дворе усадьбы, и мрачен был заснеженный парк, а в нем - старинный дом с белыми колоннами, с наглухо закрытыми ставнями.

Далеко над горизонтом проступало зарево, то разгораясь, то угасая. Над головой высоко, где-то под самыми осенними звездами, ныли моторы самолетов.

Мы сидели в маленькой натопленной сторожке; шумел самовар; разомлевшая от чая Ариша лениво слушала наш разговор. Под столом пищал, вставая на задние лапки, стараясь передними дотянуться до скатерти, иногда уцепившись коготками, повисая на бахроме, маленький белый котенок с рыженькими пятнышками над розовым носом. Он тоненько мяукал и, когда ему бросали что-нибудь со стола, урча, утаскивал добычу в уголок и там ел, продолжая мурзиться.

- От дачников остался. Тут соседи были, - объяснила Ариша. - Они эвакуировались, а он потерялся было, а после пришел, остался бездомный. Ходил, ходил под окнами у нас, мяучил, мяучил, всю мне душу разбередил, ну я и его взяла.

- Его звать Эвка, - сказал Игорь, - потому что он тоже эвакуированный был, да потом убежал и вернулся. Вроде меня, - добавил он, смотря на меня хитрющими глазами, ставшими еще больше после болезни.

И каждый раз, когда Ариша выходила за чем-нибудь из горницы, Игорь, торопясь, шептал мне:

- Вот папа когда вернется, я ему расскажу, как ты ко мне хорошо относилась, Сима… Ты знаешь, Сима, ты мне лучше чем сестра. Вот как тебе Расщепей был, так ты мне. Честное слово! Я тебе всю жизнь буду во всем помогать. Знаешь, как я рад, что ты за мной приехала!

- Ну вот, а ты от меня сам убежал!

- Ты думаешь, Сима, я кто? Ты думаешь, я трус? Нет, я просто не мог вытерпеть, что вы мне не доверять стали… И потом, я хотел Москву защищать. А тебя что, за мной командировали?

- Командировали…

Игорь хитро посмотрел на меня:

- Ох, ты хитрая, Сима! Думаешь, я не знаю, какая ты хитрая? Ты знаешь какая? Ты такая: не просто хитрая, а ты выдержанная и тактичная, вот ты какая! Так все ребята про тебя говорят.

 

Глава 25

На отнятой земле

Ночью я проснулась от тяжелых и гулких ударов. Мне казалось, что пушки били теперь у меня над самой головой. Я открыла глаза. Шаль, которой было завешено окно, просвечивала какими-то бегающими огнями. Мне показалось, что два огромных глаза смотрят на меня, вперившись прямо в лицо. Они делались все больше и больше, и в комнате стало светло от них. Они приближались, оглушительно скрежеща и рыча. И вдруг исчезли. В комнате стало темно, наступила тишина, сквозь которую я услышала гулкую беготню во дворе, быстро переговаривающиеся голоса и топот многих ног.

И опять над самой головой раздались тяжелые удары. Теперь я поняла, что кто-то стучит кулаком в дверь.

- Тетя Ариша, тетя Ариша! - стала я будить Арину Парфеновну.

Она вскочила с лежанки, заметалась со сна и, крестясь и причитая, побежала к дверям:

- Кто там?.. Батюшки!

Сиплый голос пролаял за дверью что-то непонятное. И опять дверь затряслась от страшных ударов.

- Да, господи боже мой, сейчас отомкну, погодите вы! - бормотала в перепуге тетя Ариша.

Грохнула щеколда, пахнуло свежим воздухом, в сенях упало ведро, затопали крупные, мужские, тяжелые шаги, и мне в глаза ударил слепящий и колющий свет. Я зажмурилась. Но и закрыв глаза, я чувствовала, как по моим векам, по лицу скользит, словно ощупывая, луч электрического фонарика. Потом он соскользнул с моего лица. Я приоткрыла глаза. Вошедших не было видно в темноте. Только по полу, по кровати, по стенам скользили два светлых круга. Они сходились, разбегались, шныряли по всей горнице, и от них шли прозрачные конусы, острыми своими вершинами упиравшиеся в две ослепительные точки, которые то взлетали, то опускались. И свет фонарика выхватывал то край белой печки, то перекошенное от ужаса лицо Игоря, то вдруг в луче ярко загорался самовар.

- Свэт нет? - раздался хриплый голос оттуда, откуда шел свет. - Русский зольдат нет? Это кто есть?

- Да детишки, господа солдаты, детишки, племянница с племяшкой, вы их уж не пужайте! Мальчик-то больной совсем, только после тифа.

- Зидеть тут, - рявкнул голос из-за фонарика, - зовсем тихо! Ходить никуда нет. Понимать?

- Понимать, понимать, - отвечала тетя Ариша.

- Зо! - крикнул фашист.

Фонари уперлись лучами в дверь, осветили щеколду, опять пахнуло холодом, дверь захлопнулась.

А на улице, во дворе, в усадьбе продолжалась какая-то возня, слышались слова команды, урчали моторы. Мы сидели онемевшие от ужаса. Только Игорь прошептал то, что было и так ясно:

- Немцы…

Никто из нас не заснул до утра. А когда рассвело, зябко и блекло, я тихонько приоткрыла на окне шаль и выглянула во двор. Все было заиндевевшим, роился в воздухе легкий снежок. Но мне показалось, что все выглядит уже не своим. И дом, на окнах которого все ставни были распахнуты и железные засовы висели словно вывихнутые, и сама осенняя, запорошенная снежком земля со следами чужих ног, обутых в ботинки, подбитые выпуклыми гвоздями. Ограда была проломана, прямо перед сторожкой стоял небольшой танк; башня его была повернута вбок, и орудие направлено в парк. На башне хорошо был виден желто-черный крест, а две маленькие и злые фары уставились на сторожку. Это их свет и видела я через шаль на окне. По двору ходил часовой. Другой стоял у колонн.

Как мы узнали потом, гитлеровцы глубоко вклинились на участке Кореваново и выбросили здесь свой танковый десант.

Мы были теперь отрезаны от Москвы.

Утром в сторожку заявился пухлый рыжеватый немец с маленьким красным носом пуговичкой и совершенно розовыми бровями.

- Здраз-твай-ти! - старательно прокартавил он. Верно, в его познаниях русского языка смешалось «раз-два-три» и «здравствуйте». - Я есть денщик обер-лейтенант Отто Штрупф, который есть штаб ваш больший дом. Надо вода, надо дрова.

Пока тетя Ариша накидывала телогрейку и шаль, немец разглядывал нас с Игорем.

- Здоров-поживаешь, мальшык и девошка. Я иметь также мальшык и девошка. Зо унд зо! - Он показал низко от пола рукой, потом немножко повыше. - Ви хейст? Звать имя?

Я назвала себя.

- О… Зима… Русский зима! Шреклих… страшно… Хватать ноз.

Он громко засмеялся, выставив редкие зубы, и сделал пальцами около своего носа, словно взмахнул ножницами:

- Шик-шик… ноз нет. Зима.

- Нос боится отморозить, - тихо объяснил мне Игорь.

И солдат ушел, покровительственно хлопая ладонью по спине тетю Аришу, которая повела его к колодцу.

Так мы оказались у фашистов. Двор усадьбы перегородили забором из колючей проволоки. Там всегда стояли часовые. Подъезжали юркие, низенькие серые машины с приплюснутым туловищем и длинным, узким, опущенным спереди мотором. Они были похожи на огромных принюхивающихся крыс. Выходили из машин какие-то офицеры. Солдаты что-то дважды гавкали. Офицеры вскидывали руки, как семафоры.

Мы старались не показываться на улице. Я видела, что Кореваново оцеплено, тщательно охраняется, - о побеге нечего пока было и думать.

На другой день толстый денщик опять явился к нам сияющий и сказал:

- Скоро ехать дальше! - Подмигивая, он махнул рукой по направлению к Москве. - Москва капут! Фью! - И он сделал в воздухе такой жест, словно зачеркивал что-то.

- Врет все! - зашептал мне Игорь. - Просто агитирует.

Все же это было самое страшное. Нам казалось, что фронт, перемахнув через места, где мы находились, откатывал свой грохот все дальше и дальше к юго-востоку, все ближе и ближе к Москве. Но потом звуки фронта как бы остановились. Они не удалялись и не приближались. Утром они были там, где были вчера вечером, и вечером мы услышали отзвуки боя на том месте, где раздавались они утром.

Днем гитлеровцы стали рубить старинную беседку и галерею в парке. Тетя Ариша побежала жаловаться обер-лейтенанту. Часовой не хотел пускать ее, но она так шумела и наступала на часового, упираясь ему в грудь обеими руками в толстых вязаных варежках, что часовой в конце концов вынул свисток и вызвал старшего. Старший узнал, в чем дело, пожал плечами и пошел за обер-лейтенантом. Тетю Аришу подпустили к крыльцу. Она стояла там, сердитая, и кричала вслед ушедшему немцу:

- Это же разве можно такое допускать? Это же вам не просто чай пить беседка. Ведь это же старина какая! Тут сам Кутузов сидел, а вы под топор! Нет у самого если образования; так главного своего спроси, а не самовольничай!

На крыльцо медленно вышел длинноногий обер-лейтенант. В первый раз я его разглядела как следует. Он был очень высок и тонок. Мундир у него был как будто непомерно коротким, а галифе нависали очень низко, поэтому казалось, что верхняя часть туловища насажена на нижнюю отдельно. Тетя Ариша, немножко присмирев, стала объяснять ему, что усадьба эта историческая, что тут везде, куда ни кинь, - все старина.

Лейтенант стоял, поеживаясь, потирая застывшие пальцы, и неподвижно смотрел на руки тети Ариши. Потом он согнулся, словно переломился, осторожно, двумя пальцами обеих рук, ухватил вязаные варежки, стащил их с тети Ариши, молча надел себе на руки, отставил их чуть в сторону, осмотрел критически и, не глядя на старуху, вернулся в дом. А тетя Ариша так и осталась с протянутыми руками стоять перед крыльцом.

 

Глава 26

Знаки Зодиака

К ночи нас выгнали из сторожки. Мы перебрались в маленькую пристроечку. Это была летняя кухня. Там стояла большая печь, но стены были тонкие, в одну доску, со щелями. А на дворе уже начинал лютовать декабрь. Выпал снег. Ночью у нас зуб на зуб не попадал от холода, хотя мы спали все вместе на печке одетыми, укрывшись чем только можно было. В кувшине на столе замерзла ночью вода. Игорь стал кашлять. Я очень тревожилась, что он опять разболеется.

А из чистенькой сторожки, где мы жили прежде у тети Ариши, доносился грубый хохот да пиликанье губной гармоники, на которой играл толстый денщик. За чем-то заходившая туда тетя Ариша вернулась, вся багровая от возмущения.

- Тьфу! - отплевывалась она. - А говорили, культурные! Ведь это что же такое?.. Глядеть только - и то с души воротит. Накурено, наплевано, не продыхнешь… А сами сидят телешом, в одних штанах исподних, на плиту сковородку поставили и вшей в нее с рубашек трясут. Да еще какое баловство придумали! Друг на дружку с себя вшей сощелкивают. А мне кричат: «Смотри, матка, в блошки играем. Рубль есть? Садись с нами…» Тьфу, с души воротит!

Утром Игорь, придя с улицы, прикрыл наше маленькое окошко старой газетой (шаль тети Ариши уже носил вместо кашне денщик обер-лейтенанта), таинственно отозвал меня в сторонку и вдруг вынул из-под полы бумажку. Мы оба склонились над ней. То была партизанская листовка. В ней говорилось, что весь народ встал на защиту Москвы, защитники столицы твердо стоят на своих рубежах, а фашисты распространяют ложные, провокационные слухи о падении Москвы, и граждане не должны им верить. Скоро придет час расплаты с немцами под Москвой…

Игорь сказал, что такие листовки были расклеены сегодня ночью на многих заборах и сараях Кореванова. И немцы бегают кругом и сдирают их отовсюду.

Значит, наши действуют где-то поблизости, рядом, и среди них Роман Каштан. Я не забыла, что он сказал перед моим отъездом. Но как к нему было пробраться?

Я пока решила ничего не говорить Игорю, но стала обдумывать, каким способом можно установить связь с нашими. Я ведь знала места, где мог быть Ромка.

Игорь тем временем еще и еще раз перечитывал листовку, шевеля беззвучно губами. Должно быть, заучивал наизусть.

- А немцы их везде уже посрывали, - огорченно произнес он потом.

- Они посрывали, а мы с тобой их на место водворим, - шепнула я ему. - Раз уж попали сюда, давай хоть так действовать, Игорек. Согласен?

- Конечно, Сима! Давай действовать! - с восторженной готовностью согласился Игорек. - Знаешь, как мне действовать охота! Только где ж мы их достанем! Одна только, да и та уже порванная.

- А для чего нас с тобой Советская власть грамоте учила?

Я вынула из стеганки свою бригадирскую тетрадку, выдрала несколько страниц, плотнее завесила окно, проверила, хорошо ли приперта кочергой дверь.

- Ну, Игорек, бери карандаш. Быстро вдвоем перепишем, размножим. Только уж, пожалуйста, прошу тебя, без ошибок!

Мы взялись за работу. Переписывали по очереди: один писал, другой дежурил у окошка, следя, не подойдет ли кто из немцев к нашей пристройке.

Через три часа на деревьях, домах и заборах Кореванова белело не менее десятка маленьких листовок, мелко исписанных печатными буквами и приклеенных хлебным мякишем. Мы собрались уже идти к себе, но Игорек сказал, что он сейчас вернется, и убежал куда-то.

Я пошла к усадьбе. Навстречу показался тяжелый немецкий грузовик. Посторонилась и сошла на обочину дороги, чтобы дать проехать машине. Да так и застыла там. На заднем борту кузова проехавшего грузовика белела наша листовка. Я даже успела прочесть первую строку: «К советским людям!»

Через несколько минут появился Игорек.

- Игорь! Это ты сообразил на машину?

- Видала? - спросил он, хитро прищурившись. - Здорово? А что?.. Пусть сами развозят. Я за них беспокоиться не обязан.

- Смотри, Игорь, чтобы этого больше не было! Ты что, попасться хочешь?

- Ладно уж, не буду, - протянул он и, пытливо взглянув на меня, лукаво подмигнул: понимаю, мол, обязанность твоя такая - ругать меня, а сама небось довольна.

Поздно вечером мы пошли в парк собирать хворост. И встретились там с Василием Жмыревым. Он, видно, поджидал нас.

- Слушайте, идите-ка сюда, - прошептал он, оглядываясь и подзывая нас к себе. - Вот что: слушайте, что я вам скажу. Тут с листовками этими может получиться форменная труба мне.

- Какими листовками? - спросила я, так и обмерев вся, но успев сделать удивленное лицо и осторожно тронуть локтем Игоря.

- Ну, будет тебе в жмурки-пряточки играть! - окрысился Жмырев. - Вам игрушки, а для меня может выйти ерунда окончательная. Немцы с обысками кругом ходят, а у меня под печкой эти ваши бумажки лежат.

- Какие бумажки? - изумилась я, на этот раз действительно ничего не понимая.

- Стой, стой, Сима, я знаю! - вдруг догадался Игорь.

- Ну, эти… как их… - пояснил Жмырев, - которые на острове-то зарыты были, горископы, что ли.

- А как же они к тебе попали?

- Ну, как попали, как попали… Чего же тут долго разговаривать сейчас! Не время старое ковырять. Попали, и всё. Когда вы в прошлый год туда ездили, я часом подглядел. Вижу - копаетесь. Я думаю: чего это они там на острове роют? Взял меня интерес. Ну, я после на лодке сплавал туда и достал. Ерунда, в общем, - чего и закапывать-то было? Ну, думаю, для заведения приятного знакомства пригодится. А то больно некоторые чересчур гордые стали. А тут война началась. Все наперекувырк пошло. Я и забыл вовсе про эти дела. Хотел потом Игорю их вернуть - на шута они мне нужны! Ну, а он больной был тогда. А теперь, понимаешь, лежат они у меня под печкой. А свободно может быть обыск. Скажут еще - агитация. Меня в это дело не путайте, а то…

- А боишься, так уничтожь. Что тебя, учить надо? Знал, как воровать…

- Что ты, Сима! - вмешался Игорь. - Зачем сразу уничтожать? Давай я лучше зарою, а потом, когда фашистов отсюда прогонят, мы достанем и прочтем и покажем всем пионерам, как они свои загадалки выполнили в тот год.

- Ну да, стану рисковать я с этими с вашими бумаженциями! Шут бы их побрал совсем! - накинулся на Игоря Жмырев. - Вот взял я их на свою голову!.. Я и забыл совсем про них. А тут полез за печку, а они там.

- Ну, так сожги их, в конце концов! - посоветовала я.

- Зачем?.. Не надо! - негодовал Игорь.

- Да, «сожги»! - передразнил Жмырев. - Хорошо тебе говорить, а у нас в избе четверо немцев живут. Один больной, цельный день на скамейке лежит. Как я при них бумаги жечь буду?

- Чего же ты хочешь от нас?

- А того хочу, чтобы вы их у меня забрали сами. Попадетесь - вы в ответе. Я и знать ничего не знаю. Скажу, подкинули. Пройдет дело - ваше счастье. Только я сам выносить не буду. Тут через такую чепуху загремишь еще на тот свет.

- Ну что же, если он трусит, я пойду и незаметно возьму, - сказал нерешительно Игорь. - Можно мне, Сима?

Я была в затруднении. Проще всего, конечно, было оставить «загадалки» под печкой у Жмырева. Но вдруг действительно будет обыск? Тогда Жмырев, конечно, не постесняется запутать нас, чтобы спасти свою шкуру. Фашисты к нам обязательно придерутся. А как вынести наши «загадалки» от Жмыревых? В конце концов мы решили так: Игорь завтра пойдет будто бы за молоком к Жмыревым и возьмет с собой бидон. А Васька скажет, что молока нет, и незаметно сунет ему в бидон наши документы. Конечно, никто не заметит. Ну, а мы сожжем их у себя, в печке у тети Ариши. «Только сначала прочтем», - заявил Игорь.

Я все-таки очень волновалась, ожидая возвращения Игоря от Жмыревых. Его долго не было, и я места себе не находила от беспокойства. Дурак этот Жмырев! Вор и трус. От него можно было ожидать чего угодно.

Несколько раз порывалась я пойти к станции, навстречу Игорю. Но я понимала, что делать этого не надо. Сам Игорь сделает все один менее заметно. Наконец он явился. Уже по бледной, но сияющей физиономии его я поняла, что все прошло благополучно. Как я накинулась на него!

- Ох, Игорек!.. Игушка, ты лягушка отвратительная! Ну что ты так долго? Совсем ты меня извел тут. Уж я себя ругательски ругала, зачем я согласилась и позволила тебе идти…

- Ну да, зачем, - усмехался, дуя на замерзшие пальцы, вылезавшие из рваных варежек, довольный Игорек, - сказала тоже! Знаешь, как я ловко все это обделал! Даже тот больной фриц, который у Жмырева в избе валяется, и тот ничего не заметил. Знаешь, Сима, я думаю, мы лучше не сожжем, а почитаем и потом зароем где-нибудь.

Но этому уж я решительно воспротивилась. Я боялась, что немцы все же могли заметить, как Игорь всовывал бумажки в бидон. Да и Жмырев сам мог что-нибудь сболтнуть - веры ему у меня не было никакой.

- Нет, Игорек, - сказала я, - как ни жаль, а придется нам расстаться с нашими загадалками. Печка топится, давай сюда скорее, что принес. Сейчас не до игрушек.

Игорек вздохнул и стал открывать бидон, ворча, что все это совсем не игрушки, а пионерские документы и жечь их - это уж последнее дело. Я взяла у него из рук бидон, холодный и уже сразу запотевший, и поставила на шесток. Потом я закрыла газетой маленькое окошечко, глядевшее во двор, плотно прикрыла дверь и задвинула кочергу в ручку двери, чтобы нельзя было открыть.

Перевернув бидон вверх донышком, я вытряхнула оттуда свернутые в трубку бумажки. Они вывалились из бидона, пожелтевшие, пахнущие сыростью, испещренные бурыми пятнами. Мы оба с Игорем склонились над ними, с нежностью перебирая бумажные листки, рассматривая слинявшие, выведенные цветными карандашами знаки Зодиака, и наспех пробегали разлинованные, аккуратно исписанные странички.

Первой попалась «загадалка» со знаком Водолея - Дёмы Стрижакова.

 

«Я загадал, что в учебном 1940/41 году:

Научусь понимать природу и Тургенева.

Запомню наизусть не менее пяти стихотворений Маяковского.

Приучусь выступать на сборах (короче).

Посмотрю не менее трех спектаклей в МХАТе и прочту биографию Станиславского.

Напишу «Историю нашей улицы» для конкурса пионеров «Москва - сердце Родины».

Сделаю не менее двенадцати больших, хороших дел (общественных).

Поправлюсь в лагере на три кило».

 

А вот почерк Люды Сокольской, значок - Весы:

 

«Активно стану помогать отряду в школе. Добьюсь доверия Симы во всем.

Налажу отношения с В. М. (Скорпионом).

Полюблю за этот год серьезную музыку больше, чем танцы. Вообще стану меньше думать о внешности. Забуду навсегда Зину Н. из 8-го «Б».

Перестану бояться трудностей и препятствий в жизни, трусить темноты и мышей (за крыс в этом году еще не ручаюсь)».

 

Несмотря на то что в пристроечке нашей, после того как я закрыла газетой окошко, стало почти совсем темно, я все же заметила, как покраснел Игорь, когда я вытащила из кипы бумажек листок, исписанный угловатым, неровным почерком. Сверху стоял знак Козерога. И я прочла:

 

«Я загадал себе и твердо решил, что в учебном 1940/41 году:

Начну регулярно заниматься утром гимнастикой и сдам на пионерский значок ГТО первой ступени.

Буду хорошим пионером и выполню все задания в отряде.

Начну с этого года готовиться в комсомольцы, чтобы заранее развить свою стойкость и дисциплину. Достану и прочту книги про великих революционеров. А также про Чкалова. Стану брать с них пример.

Не буду (тут было сверху вписано: «почти») иметь замечаний от Симы.

Пойму как следует устройство всего неба. Прочту все книги, которые даст по астрономии Сима.

Научусь сочетать фантазию с тем, чтобы не врать.

Решу определенно, кем быть в жизни, на кого учиться после школы (на астронома, пограничника или автоконструктора).

Стану выдержанным, и у всех людей уважать личность. Начну уважать девчо… (зачеркнуто) девочек, относиться к ним по-товарищески и больше не считать их всех балаболками (кроме Шурки Т. из 5-го «Б»).

Выработаю твердый характер и исправлюсь по арифметике, чтобы иметь в году по этому предмету «хорошо».

 

Последнее слово было сперва подскоблено, потом зачеркнуто и написано еще раз твердой рукой.

- Смотри, Игорек, - проговорила я, - а ты ведь как будто немало выполнил из того, что загадал себе?

- Ну, Сима, - смущенно пробормотал он, - не все уж так, как задумал. Правда, насчет гимнастики и по астрономии - это у меня сбылось. А вот в смысле фантазии я все еще немного невыдержанный. Верно, Сима? Но я хотел это окончательно загадать как раз на следующий год.

Нет, не до того мне сейчас было, чтобы проверять, выполнили ли мои пионеры свои «загадалки». Но когда я теперь, в холодной, промороженной пристройке перебирала эти бумажки, освещенные шатким пламенем печи, на нас пахнуло чем-то таким далеким, родным и теплым, что у меня сдавило горло… Как они там, мои ребята, зодиаки мои, без меня в далеком уральском интернате? Что они сейчас делают? Простили ли они мне бегство, получив мое письмо? Верно, им и в голову не приходит, что в эту минуту их вожатая тихонько проливает слезы над «загадалками» пионеров 5-го «А», а за тонкой дощатой стеной слышится лающая немецкая речь и декабрьский снежок нехотя ложится на отнятую у нас врагом землю.

- А сейчас, Игорек, придется все это в печку.

- Сима! - Игорек лег грудью на бумажки, собрал их под себя, заслоняя руками, закинул голову, снизу умоляюще поглядывая мне в глаза. - Сима, дай я лучше спрячу! Я так спрячу, что никто…

- Нельзя, Игорек, ты пойми…

Он тяжело опустил голову и, сам не двигаясь с места, дал мне взять бумажки. Я собрала все листочки вместе, сжала их в руке и бросила в огонь.

Они вспыхнули. Пламя разом охватило их, и печная тяга быстро перелистала, развернула странички. На мгновение мы снова увидели знакомые значки, а потом пламя опало, обуглившиеся листочки чуть слышно зашелестели, опадая черным пеплом с золотой, раскаленной каемкой по краю, которая быстро пожирала остатки испепелившихся страниц. Затем, сперва став красной, погасла, остыла и эта кромка, и только маленькая кучка слабо шевелящегося, уже серого пепла осталась от наших «загадалок». Игорек смотрел прямо в огонь не мигая, только губы себе кусал. И потом кулаком осторожно провел по щеке, под глазом.

- Ну что ж, Игорек, - сказала я ему, - ну что ж делать! Вот горят наши загадалки. Но ведь то, что мы загадали в них, все давно уже исполнилось. И никаким огнем из нас этого не выжечь. Разве можно спалить то, что мы вообще себе в жизни загадали?! Ничего, Игорек, сгорели только бумажки. А у нас внутри все цело. Верно? Мы еще не то загадаем! И у нас еще не то сбудется, вот увидишь! Вот ты так рассуждай.

- Я рассуждаю, Сима, - тихо согласился со мной Игорь. - Я рассуждаю, - повторил он, словно решая на уроке вслух задачку, - я рассуждаю, только все равно жалко…

Весь день он ходил грустный, а потом сказал, что у него болит голова, и забрался на остывавшую печь. Я накрыла его всем, что у нас было. Но он все вздрагивал, кашлял и никак не мог согреться.

На другой день он поднялся бледный, с сизыми кругами под глазами. Я видела, что он опять заболевает. А у нас было очень плохо с едой - одна мерзлая картошка, небольшой запас которой еще сохранился у тети Ариши. Я видела, что так Игорь долго не протянет. Все тоньше делалась у него шея, какие-то нехорошие тени легли вокруг губ, ставших совсем серыми, и огромны были глаза, которые теперь, казалось, занимали пол-лица. То и дело его начинало трясти.

Надо было на что-то решаться. Но как бежать с больным, ослабевшим мальчуганом?..

Днем Игорек вышел во двор: все равно в пристройке нашей было еще холоднее, чем на улице. Вскоре он явился замерзший, долго тер щеки, грел руки у печки, но я чувствовала, что его взбодрило что-то. И в больших серых глазах его появился блеск, похожий на тот, что всегда освещал прежде лицо Игорька.

- Сима, - быстро оглядываясь вокруг, сообщил он мне, - знаешь, что я тебе скажу, Сима, - можешь верить, можешь не верить: фашисты сегодня не в себе, какие-то полоумные. Я тебе говорю! Сейчас там ходил, вижу через окно - этот ихний длинный всякие бумаги на столе собирает, связывает и в какие-то ящики бросает. А пушки, слышишь, сегодня ближе бьют. И как пушка ударит, так этот длинный все в окошко посматривает. А потом машина подошла, денщик толстый и еще два солдата стали всякие вещи из дому выносить. И бумаги всякие и книги. Одну книгу толстую вынесли в синем переплете. А на нем знаешь что написано? Я прочесть успел: «Вся Москва на 1941 год». Я такую книгу у нас в Москве на Таганке, в Справочном бюро, видел. По ней эта самая справочная тетенька всё говорит про вокзалы, трамвай, кино… Я даже сперва испугался, как эту книгу вынесли. Думаю: вот это так да! Уж не в Москву ли они отправляются, раз с собою все справки берут? А потом вижу еще - выносят опять разные книги. А одна еще толще, и написано: «Весь СССР». Ну уж, я думаю, тогда, Сима, это что-то не так… Им и всей Москвы сроду не видать, а уж они себе «Весь СССР» загадали. А главное, я вижу, Сима, они все какие-то перепуганные. Все торопятся, друг на дружку тыкаются, к телефону бегают и всё в ту сторону поглядывают, где пушки стреляют. И знаешь, Сима, бумажки собирают да в печку, в печку! Вот и им жечь в печке теперь приходится. По-моему, Сима, они определенно драпать собираются отсюда. Пускай знают!.. А машины-то все едут совсем не в ту сторону, где Москва, а как раз наоборот. Вот ты выйди, Сима, да посмотри, если не веришь.

Он закашлялся, полез на печку.

- Я что-то застыл весь сегодня очень. Вот немножко полежу, обогреюсь, а потом опять пойду. Уж я там вызнаю, в чем дело.

 

Глава 27

Декабрьская ночь

На дворе уже темнело, когда я вышла посмотреть, что происходит в усадьбе. Холодный ветер бросил мне в лицо колючую снежную пыль. Где-то, как будто очень близко, ухали орудия. Мне показалось, что они сегодня бьют ближе и словно не в той стороне, где слышалось вчера, чуточку южнее. А может быть, просто ветер сегодня повернул.

Во двор то и дело въезжали машины, из них выскакивали офицеры, скрывались в подъезде дома, быстро возвращались обратно, и машины, взяв с места большую скорость, воя и гремя цепями, выезжали со двора. Я видела несколько раз, как все, кто находился на дворе, приостанавливались, замолкали и долгое время смотрели в ту сторону, откуда доносился какой-нибудь особенно гулкий орудийный удар. Потом все, словно встрепенувшись, начинали еще быстрее грузить в машины ящики, чемоданы, бумаги… Двери в подъезде дома были распахнуты настежь. И никто их не прикрывал, впуская холод в комнаты. С окон большой гостиной были содраны шторы.

Нет, ей-богу, Игорь, кажется, был прав: они собираются драпать отсюда. Вот тебе и «Вся Москва», вот вам и «Весь СССР»! Видно, не те справки, какие они ждали, выдали им сегодня… Я еще боялась поверить тому, что немцы собираются бежать отсюда, но радость уже робко пробиралась в сердце, полное смятения.

Толстый денщик, кряхтя, вынес большие чемоданы и погрузил их на подъехавшую машину. Потом на крыльце появился длинный обер-лейтенант в шинели с поднятым воротником; на руках у него были варежки тети Ариши, я их сразу узнала по красным полоскам. Шею он обмотал толстым шарфом, похожим на купальное полотенце. Офицер что-то приказал солдатам, и они стали таскать охапками солому и обкладывать ими старый дом. Офицер вернулся обратно в комнаты, а солдаты все продолжали носить солому.

Очень быстро темнело, но за парком, по направлению к станции, небо стало багровым от близкого зарева. Порывы ветра доносили оттуда какие-то вскрики, журчащий треск огня. За верхушками деревьев парка в черном декабрьском небе роились искры. Я поняла, что горела станция. А сейчас немцы собираются зажечь Кореваново. Солдаты, обложив соломой старинные колонны, террасу, тащили охапки к сторожке и к нашей маленькой пристройке. Другие чем-то мазали стены дома. И в морозном воздухе запахло не то скипидаром, не то керосином.

В это время на крыльце снова появился длинный обер-лейтенант. Он что-то крикнул солдатам.

Двое из них, уже с факелами, за которыми волочились космы багрового дыма, подошли к дому. Я представила себе, как вспыхнет сейчас старинный дом, как обовьется пламя вокруг белых колонн, загорится сторожка, потом наша маленькая пристройка, где на печке трясется в ознобе больной Игорь. Что было делать? Как предотвратить все это? Полная непонятной решимости, я бросилась к крыльцу и оттолкнула одного из факельщиков - я уже сама себя не помнила от отчаяния.

- Что вы делаете! - закричала я. - Это же музей! Это же… Послушайте…

Я видела при свете качнувшихся факелов, как длинный офицер с ленивым любопытством прищурился в мою сторону. Солдат с факелом, которого я толкнула, схватил меня за руку и грубо оттащил в сторону.

И вдруг кто-то маленький разъяренно выскочил из темноты, кинулся в освещенное пространство к солдату и с разбегу обеими руками уперся в солдата так, что тот выпустил меня.

- Не трогайте вы ее!

И я вся похолодела, узнав Игоря.

Солдат бросился к нему, но длинный офицер что-то крикнул и медленно, как бы нехотя ступая длинными ногами, сошел с крыльца. Он взял у солдата факел и с тупой брезгливостью рассматривал некоторое время Игоря.

- Что такое? - спросил офицер.

Он не спеша отдал факел солдату, снял с правой руки полосатую варежку и коротким движением от себя ударил Игоря по щеке внешней стороной кисти. Глаза Игоря налились слезами, розовыми от света факелов, он громко глотнул, но ничего не сказал. Офицер медленно отвел руку направо, повернул ее открытой ладонью в сторону и тыльной частью нанес удар Игорю по другой щеке.

- Ну, может быть, ты имеешь желанье еще один раз повторять?

- За что вы его? - крикнула я офицеру. - Что он сделал?

- Дурак вонючий, черт, фашист собачий! - вдруг со злобой еле слышно прошептал про себя Игорь. - Чего вы деретесь? - проговорил он уже громко.

Офицер размахнулся и ударил Игоря теперь уже наотмашь. Игорек отлетел в сторону, поскользнулся и упал на снег. Я кинулась к Игорю, зажимая ему рукой рот. А он силился подняться, отталкивая меня, и вызывающе-упрямо мычал мне в ладонь сквозь зубы:

- И дурак… Все равно дурак, сто раз дурак! Пусти!

Обер-лейтенант шагнул к нему, схватил за шиворот, а другой рукой вырвал из заднего кармана своих брюк пистолет. Я бросилась, что-то отчаянно крича, отталкивая руку с пистолетом, стараясь заслонить собой Игоря. И вдруг в нескольких шагах от нас с силой и страшным свистом рассекло воздух. Слепящий удар потряс землю, отбросил меня в сторону. Раздался чей-то вопль, послышались всполошенные голоса немцев. Тотчас же снова тяжело охнула вся земля под нами, бешено рванулся отвердевший воздух, я опять повалилась на снег. И стало очень темно и тихо. Я почувствовала невыносимую боль в голове, и словно что-то обвалилось в моей памяти, потому что, когда я снова стала понимать, что происходит, вокруг нас были молчаливые высокие деревья. Где-то позади хлопали выстрелы, а я бежала, я тащила за руку спотыкавшегося Игоря, молча тянула его за собой. Над нами в морозном воздухе нет-нет да и цвиркало что-то и, как тяжелый жук сослепу, тыкалось, громко щелкнув, в ствол. И падала сбитая с дерева ветка. Кружилась от невыносимой боли голова, странно мягчели ноги, и каждый шаг стоил мучительного труда. И хотелось лечь прямо вот здесь ничком и больше ни о чем не думать - пусть будет, как будет. Но я чувствовала в своей руке худенькую руку Игоря, мне все слышался какой-то топот сзади, и я помнила одно: я должна увести отсюда Игоря, я должна выбраться скорее с ним из этой ночи. И я шла, переставляя из последних сил отяжелевшие ноги; боль разламывала голову. Я останавливалась, ела холодный снег с веток и снова шла. Только бы уйти прочь от тех, кто остался там, сзади, с факелами, только бы выбраться из морозной тьмы, которую раскалывали грохочущие вспышки разрывов! Я шла, все чаще спотыкаясь, иногда падая на колени, приподымалась, вставала и вела за собой Игоря.

- Сима, я больше не могу идти… - вдруг тихо сказал Игорь и сел на снег. А потом повалился ничком.

Но я не выпустила другой его руки из своей. Я тянула Игоря к себе, силилась поднять его. Я шепотом уговаривала, просила его:

- Игорек, встань, я тебя прошу! Ну, отдохни чуточек, и пойдем. Нет, я руку не отпущу… Вот так. Ну, отдохнул? Пойдем теперь. Тут где-нибудь наши близко… Идем. А то нас догонят и тебя убьют. Понимаешь, Игорек? Ну я тебя прошу, милый! Будь умницей. Ты же загадал, что будешь выдержанным. Помнишь?

Но он лежал, неловко вывернув поднятую руку, которую я продолжала крепко держать. Я знала, если я отпущу, у меня уже не будет сил нагнуться поднять его. Я чувствовала: если нагнусь, голова моя, налитая словно расплавленным оловом, потянет меня к земле, и я уже тоже не встану.

- Сима, ты иди, - услышала я. - Иди, Сима. Ты меня оставь. Я все равно больше уже не могу идти, а ты иди… Они тебя убьют, Сима… Иди, Сима, я правду говорю, иди…

И тогда я, стараясь не наклонять головы, держа ее чуточку запрокинутой назад, опустилась на колени и, перекинув через свое плечо руку Игоря, которую я так и не выпустила, другой рукой уцепившись за толстую низкую ветвь дерева, поднялась и заставила подняться Игоря.

- Ты вот опирайся на мое плечо, - слышишь, Игорек? - опирайся весь, крепче, не бойся. Ты только ноги вперед переставляй, а я уж тебя потащу, ты об этом не думай, не твоя забота…

Я чувствовала, как Игорек изо всех сил старается не опираться на мое плечо. Но его всего сотрясал озноб.

Он дрожал, задыхался и все сползал с моего плеча, все бормотал мне в ухо:

- Честное слово, Сима, иди лучше одна, пусти меня…

- Игорь, - сказала я ему, - перестань болтать ерунду! Слышишь, Игорек? Помнишь, мы с тобой говорили «об серьезных вещах»? Вот я тебе сейчас скажу, Игорь, одну серьезную вещь… Стой минуточку! Дай отдышусь… Вот так постоим… Нет, нет, ты не садись! Вот так, обопрись спиной о дерево. Погоди, что я хотела сказать тебе?

- Ты хотела… об серьезных вещах, - еле слышно отвечал Игорь.

- Да… Так вот слушай, Игорек… Я скажу тебе серьезную вещь: я хочу, чтобы т ы б ы л. Я тебя не брошу. Никогда! Понял? Ни за что! Сколько бы ты ни болтал глупостей, я не могу тебя бросить. И ты только подумай, Игорек: что́ бы я тогда сказала капитану Малинину?.. Ну, отдохнули? Пошли.

- Ох, Сима, какая ты… - услышала я за своим ухом и почувствовала на своей шее горячее, срывающееся дыхание Игоря. - Ты сама не знаешь, какая ты, Сима.

- Нет, я знаю, какая я Сима. А ты молчи, Игорек! Ты не дыши ртом, молчи!

Да, я знала, какой я должна была быть в эту ночь! Я хотела быть такой: смелее, чем когда бы то ни было, сильнее, чем все мои силы, вместе взятые, потому что их оставалось совсем немного, а идти надо было далеко. Мне нужны были силы на двоих, со мной был Игорь, сын капитана Малинина. А я обещала капитану быть всегда вожатой для его сынишки. Будь уверен, Игорек, твоя вожатая не бросит тебя одного в этом лесу. Будьте спокойны, капитан Малинин: я доведу вашего сына до своих.

Наверно, меня очень шатало, потому что я то и дело стукалась о деревья то одним, то другим плечом. Я шла, стараясь определить свой путь по звездам. Пусть хоть тут пригодятся мне мои звездные знания. Снег перестал идти, тучи разошлись. Над нами вызвездило. Я уже давно нашла Полярную звезду, и так как местность была мне немного знакома, взяла направление в сторону водохранилища. Может быть, мне удастся разыскать Ромку Каштана. Я помнила место, которое он мне назвал перед моим отъездом из Москвы в Кореваново.

Все, что происходило дальше, путалось с тяжелым, иногда оглушительным бредом, в который я, очевидно, впадала, продолжая идти. Где-то за горизонтом полыхал бой. Иногда разрывы вырывали кусты совсем поблизости от нас. Игорь что-то спрашивал меня, с трудом шевеля губами, но я не помню, что я ему отвечала.

…….

И потом - большая поляна, белая от снега, залитая лунным светом. И вот мне кажется, что я уже не иду, уже не земля, а пол вагона-теплушки ходит подо мной… Нет, это качается земля под моими ногами, и от меня уходит поезд, стучат колеса, а вагон высокий, и что-то кричит мне Курбан, и ржут, топочут сверху лошади, а я несу на своем плече тяжко сползающего Амеда. «Су, су, воды!» - просит Амед. «Су, су, воды!» - шепчут травы и сухие листья. Но не догнать мне поезд, не подняться в вагон…

И когда по снежному полю, залитому холодным сиянием луны, мчатся навстречу нам всадники с гортанным криком «Иогее!», а на головах их - косматые шапки, я не верю, что все это происходит уже на самом деле, а не во сне. Все ближе и ближе кони, я, боясь еще поверить, но уже сердцем чуя, что это не сон, а правда, делаю навстречу два последних шага. На третий шаг у меня уже не хватает сил, ноги у меня подгибаются, я тяжело валюсь на колени, держа на плече руку Игоря. Всадники окружают нас.

- Товарищи! - кричу я им снизу. - Игорь! Это наши… Товарищи, вы не из части Павлихина?

- Павлихина, - отвечают мне, и я слышу знакомый выговор, - Павлихина. Кто такая будешь?

- Салам! Здравствуйте! Салам, джигиты! Амед Юсташев не с вами?

Тогда вдруг вперед вырывается высокий конь. В лунном свете он кажется бронзовым. Он заезжает круто вокруг меня, словно отгораживая нас с Игорем от всего страшного, что осталось позади, там, за лесом. Я вижу косматую шапку за вскинутой красивой головой коня.

- Дюльдяль! - шепчу я.

Всадник резко склоняется ко мне с седла, лунная тень от черной косматой шапки закрывает ему все лицо. Сильная рука рывком вскидывает меня с земли на коня. И я узнаю совсем рядом с собой лицо старого Курбана.

- Курбан, Курбан! - повторяю я и смеюсь от радости.

А Игорь, которого поднял на седло другой всадник, все спрашивает, я слышу:

- Дядя, это место уже наше? Да? Это земля обратно взятая? Это наша земля?

- О Сима, Сима-гюль! - бормочет Курбан.

- Курбан, где Амед? - спрашиваю я, чувствуя что-то неладное.

И мне становится страшно: почему под Курбаном сегодня скачет Дюльдяль? Я чувствую, как бережно и крепко прижимает мою голову к своему плечу Курбан. И вдруг что-то горячее смачивает мне щеку. От неожиданности я приподнимаю голову, и то, что я вижу, тяжело поражает меня: старый Курбан беззвучно плачет. Слезы катятся по его скулам, по крыльям горбатого носа, набегают на висячие усы. Отпустив мою голову, он срывает с себя мохнатую шапку и вытирает ею свое лицо и снова плачет, уткнувшись в нее.

- Такой джигит был!.. Умный такой! И сердце такое имел, как орел! Сам пошел. Хотел сам. Ой, Амед-джан…

Мне хочется знать все, но у меня нет слов, нет голоса, чтобы спросить.

- Курбан! Когда же это, как? - наконец говорю я, сама себя не слыша.

- Немец хотел шоссе брать, на Москву идти. Мы рейд делали. Большой бой получился. Амед в бою первый был. Разведку делал. Одного срубил, второго, третьего… Пять человек. Потом его пуля взяла. С коня упал… Теперь нет больше Амеда. Много нет. Табашников был, - помнишь, веселый? Нет Табашникова… Кербаев Аман был. Тоже нет… Э, Сима… Какой джигит был! Ах, Сима-гюль! Другой человек не знает - ты знаешь, я знаю, Красная Армия знает, какой был Амед-джан…

Он снова крепко прижимает к своему плечу мою голову, придерживая за висок, ласково и печально говорит об Амеде. И закрытыми веками мокрых глаз, похолодевшими щеками я чувствую, как он бережно гладит меня по лицу своей шапкой.

Амед, Амед, милый, верный товарищ, как мало досталось нам дружить с тобой! Какая короткая у нас была дружба! И я плачу, горько и молча плачу, зарывшись всем лицом в душную косматую шапку Курбана. А под нами, то тревожно всхрапывая, то нетерпеливо пробуя копытом снег, тихонько ржет, слыша имя хозяина, осиротевший Дюльдяль…

 

Глава 28

«Земля» и «Марс»

- «Марс»!.. «Марс»!.. Я - «Земля»!.. «Марс»! Я - «Земля»… Я - «Земля»…

Я прихожу в себя, но мне кажется, что тяжелый сон этой ночи продолжается. И вдруг я вспоминаю, вспоминаю все… Нет, это не сон. Это действительно было: и мечущиеся факелы, и длинный немец с пистолетом, и бесконечный лес, и разрывы, и все то, что я узнала от старого Курбана на сверкавшей под луной поляне.

- «Марс»!.. Я - «Земля»!.. Отвечайте, отвечайте!..

В землянке, освещенной трофейной коптилкой, сидят на корточках у аппарата два командира. И радист каждые две-три минуты усталым, однообразным голосом твердит в микрофон:

- «Марс», отвечайте!.. Отвечайте, «Марс»! Я - «Земля»!.. Я - «Земля»!.. Перехожу на прием, прием!

Но «Марс» не отвечает. Всю ночь нет связи с «Марсом». Последняя весть, что пришла оттуда, - это было сообщение, что немцы готовятся взорвать плотину и шлюз. Так передал с «Марса» из-за спины немцев Роман Каштан. И тогда ударила на Кореваново, отрезая немецкие штабы от саперов, минировавших плотину, конница генерала Павлихина.

- «Марс»!.. Отвечайте… «Марс»! Я - «Земля»… Отвечайте…

Но молчит «Марс». Значит, и Ромка, веселый, никогда не унывающий, бесстрашный Ромка, все умеющий сдобрить шуткой, погиб в эту ночь? Он был за спиной у немцев со своей радиостанцией, вызвал к вечеру огонь, он дал указания артиллерии, чтобы били вдоль водохранилища. А сам остался там, чтобы направлять огонь. Остался в самом пекле, в огненном фокусе этой неумолчно гремящей декабрьской ночи, смысл которой станет для нас ясным позднее.

Я все время впадаю в забытье. Голова у меня налита болью. Я трогаю ее, и пальцы нащупывают бинт перевязки. Погодите, что это было?.. Это еще когда наша артиллерия накрыла немцев и снаряд ударил во двор Кореванова…

- Лежите, лежите спокойно, девушка, - говорит женщина в белом халате поверх тулупчика и что-то делает с моей головой.

А из угла по-прежнему доносится:

- «Марс»! Вызываю «Марс»… «Марс», отвечайте… Я - «Земля»… Я - «Земля»!.. Перехожу на прием… Прррием, прррием!..

Скорей бы кончилась эта ночь, скорей бы все это кончилось! Но тянется ночь. Идет и долго еще будет идти война.

А на противоположной скамейке у другой стены землянки кто-то неспешно и тихо полусонным голосом рассказывает солдатскую легенду, может быть сегодня только сложенную бойцами под Москвой:

- Ну, значит, видит этот генерал, что не сдержать ему немцев, звонит по прямому проводу в Москву. «Так, мол, и так. Несу большие потери. Не могу больше сдержать, прорывается немец по шоссе». А из Москвы говорят: «Подержитесь, лично вас просим, еще сутки. Сутки еще выиграть надо. Тут у нас за эти сутки так все образуется, что будет вам завтра, безусловно, подмога. Но сегодняшний день сами держитесь». Дерется наш генерал эти сутки, держит рубеж. Через сутки уже нет никакой возможности удержаться. Опять звонит по прямому проводу: «Сутки выстоял, слово свое Москве сдержал. Больше не могу. Рвется немец к Москве. Жду обещанной подмоги». Отвечает Москва: «Первым делом спасибо вам, что слово держите. А теперь доложите, сколько вам танков надо, чтобы на этом участке немцев сдержать?» Тот прикинул: «Да штук пятьдесят минимум, никак не меньше»! Москва говорит: «Минуточку, сейчас мы тут свое расписание поглядим». Посмотрели там у себя и отвечают: «Берите на ваш участок двадцать штук и больше не просите». Получил этот генерал двадцать танков, поднатужился, отстоял с ними шоссе. А еще через день его к проводу сама Москва вызывает: «Товарищ генерал, а сколько вам танков требуется, чтобы как следует на вашем направлении по немцу ударить?» Подумал тот генерал, хотел попросить полсотни, да вспомнил вчерашний разговор, говорит: «Да тут не меньше танков сорока нужно». А Москва ему: «Это не размах, товарищ генерал: сорок танков для удара - это пустяк. Даем вам двести танков, а завтра получите еще триста. Берите. Теперь время!» Ну, и ударили наши! Вот немец от Москвы и покатился. Теперь погонят его…

- Кто же это все так разузнал? - сомневаются в углу. - Откуда это известно? Разговор-то никто тот не слыхал!

- Да спроси бойцов, - обижается рассказчик. - Бойцы знают. Народу все известно.

А в углу всё спрашивают, уже безнадежно и привычно:

- «Марс»… Я - «Земля»… Отвечайте, «Марс»…

Прикорнул возле меня усталый, укутанный в чью-то стеганку, вздрагивающий во сне Игорек. Далеко где-то погромыхивают орудия. И вдруг кричит радист в углу:

- «Марс»?! Слышу вас! Слышу вас, «Марс! Я - «Земля»! Давайте, давайте текст шифром… Перехожу на прием… Пррием, прррием!

И слипающимися от бессонницы, изнуренными, но счастливыми глазами глядит на всех:

- Отозвался «Марс»!.. Живой!.. Значит, есть там жизнь, на «Марсе»…

 

Глава 29

Можайский лед

«В последний час. Провал немецкого плана окружения и взятия Москвы. Поражение немецких войск на подступах Москвы…»

Какие слова! Какие слова! Только послушайте!

«6 декабря 1941 года войска нашего Западного фронта, измотав противника в предшествующих боях, перешли в контрнаступление против его ударных фланговых группировок. В результате начатого наступления обе эти группировки разбиты и поспешно отходят, бросая технику, вооружение и неся огромные потери… Хвастливый план окружения и взятия Москвы провалился с треском».

Это сообщение я слышала уже в госпитале, в Москве.

Долго вспоминала я ту огненную декабрьскую ночь, когда меня в полубеспамятстве Курбан довез до землянки и Игорек, которого держал на скакавшем рядом коне другой павлихинец, все спрашивал, все-то спрашивал: «Дядя, вы только скажите, это место уже наше? Да? Это земля обратно взятая? Опять наша?»

Игорек в Москве быстро поправился.

Он жил в нашей квартире с майором Проторовым и часто навещал меня этой зимой.

Приходили письма от Ромки Каштана, который ушел в войска связи на фронт. Писали мне мои пионеры с Урала. Скучали о Москве, сообщали о своих тамошних делах.

А мне все снились та декабрьская ночь, Амед и конники-павлихинцы, скачущие в косматых шапках на белой поляне, льдисто сверкающей под луной.

Я выписалась из госпиталя к весне. И мне захотелось в первый хороший день пойти посидеть на Новодевичьем кладбище, у памятника Расщепею. Со мной, как всегда, увязался Игорек.

Голубое весеннее небо сквозило через розоватое каменное кружево на широких башнях монастыря. Пели птицы над могилами. Пробилась нежная и робкая трава около гранитного памятника из строгого, непреклонного камня Лабрадора.

А потом мы вышли на берег Москвы-реки. День был ясный, но с реки тянуло холодом.

Шел можайский лед.

И вдруг Игорь, тронув меня за руку, показал куда-то пальцем.

Среди реки, спираемое другими глыбами, медленно вращаясь, плыло ледовое поле. Снег стаял с него, обнажив ряды кольев, перевитых колючей проволокой. Что-то вспухшее, в зеленой шинели, лежало там. Перевернутая пустая каска вмерзла рядом в трухлявый лед, который теперь протаивал под ее тяжестью. Кружилось над льдиной вороньё.

Шел можайский лед.

И по реке плыло последнее видение московской осады. А с берега уже отгребала лодка, лавируя между льдинами. На посту стоял человек с багром, готовый зацепить льдину, отбуксировать прочь и не пустить в черту города даже останки того, кто хотел, барабаня кригс-марш, шагать и топать по Москве…

Шел можайский лед.

 

Глава 30

Дайте свет!

(Эпилог)

Проходят еще три весны, три военных весны.

Я давно оправилась, хотя иногда, когда я очень устаю, еще проступают боли в затылке. Это не мешает мне много заниматься. Я посещала курсы и сдала экзамены за среднюю школу, а потом поступила в университет.

Давно уже вернулись в Москву мои всё мне простившие пионеры, но с ними мы теперь видимся не часто - только в дни занятий моего кружка в Доме пионеров да еще в госпитале, где мои пионеры навещают лежащих там подмосковных ребятишек, искалеченных фашистами. Со многими из этих ребят я сдружилась еще в ту пору, когда сама лежала там после контузии. Один вид их сперва заставлял меня не раз убегать из палаты и тихонько реветь где-нибудь в уголке. Но я заставляла себя возвращаться. Я занималась с ними, рисовала им, читала, рассказывала о земле и небе. Пригодился тут и мой опыт пионервожатой. Навсегда запомнилось мне, как я однажды рассказывала о звездах и вдруг десятилетняя девочка из недавно прибывших тихо и с потрясшей меня печалью сказала:

- А я уж никогда звездочек не увижу…

И худенькая, ослепшая от ранения девочка упросила меня еще рассказать что-нибудь о звездах. Ей важно было слышать о них, вспомнить их и знать, что звезды по-прежнему светят.

И все эти три года я не прекращала работы в госпитале. А потом, когда вернулись наши школьники, посоветовала и им взять шефство над ребятами из госпиталя.

Я учусь в университете, на астрономическом отделении физико-математического факультета. И очень увлекаюсь работами Тихова о растительности на Марсе. Отсутствие в спектре атмосферы Марса полосы поглощения хлорофилла, присущей лиственной растительности, теперь уже не угнетает меня. Я не склонна верить мрачным утверждениям Аррениуса и готова разделить мнение тех, кто предполагает, что «пришельцев с Земли встретит на Марсе дружественный шум хвойного бора…».

Уже большая выросла тонконогая, похожая на белого жеребенка березка, посаженная мною на могиле Амеда, близ водохранилища. За ней ухаживает тетя Ариша и присматривает сам Иртеньев. Он пишет теперь учебник для суворовцев.

Давно приехали из эвакуации мои родители. Вернулся из армии после ранения отец Игоря, подполковник. Опираясь на толстую палку, прихрамывая, он тотчас же пришел к нам, взволнованно обеими руками тряс мою руку, молча, не находя сперва слов, а потом сказал мне так много хорошего, что мама растрогалась до слез, а я не знала, куда мне деться от смущения. Должно быть, Игорь очень уж расписал ему наши приключения в памятную декабрьскую ночь… Я виновато пыталась объяснить подполковнику Малинину, что ничего такого особенного не было и вообще мне решительно не удалось совершить во время войны ничего героического.

Но подполковник сердито прервал меня:

- Пустяки вы говорите, Сима, извините уж меня… Победа - это великий труд. Подвиг всего народа, Сима! А разве миллионы людей, которым даже выстрела близко не довелось слышать, не участвовали в войне, не разделят всеобщей славы? Помните, Сима, наш разговор осенью в сорок первом году? На Красной площади, у Мавзолея? Помните? Сберечь заветное? Ведь за это же мы и воевали. И вот вы мне Игоря помогли сберечь. Да, да, пожалуйста, я все знаю, молчите! Матери, учителя, вожатые - их подвиг в войне велик. Они нам помогли нами отвоеванное, самое заветное уберечь!..

И вот наступает 30 апреля 1945 года. Наши войска ведут бои уже в самом Берлине. Игорек достал где-то план германской столицы (боюсь, что он выдрал его из Энциклопедического словаря) и щеголяет названиями берлинских улиц.

А мне в этот день исполняется двадцать лет.

Ко дню моего рождения приехал в Москву Рома Каштан. В звездном календаре он все еще разбирается плохо, но день 30 апреля никогда не пропустит. Рома стал шире в плечах, но мало изменился. Странно только видеть на его лице гвардейские усы; впрочем, он обещает их вскоре сбрить.

И вечером 30 апреля, в день моего рождения, мы поднимаемся с ним на знакомую нашу крышу. Сегодня как раз в Москве должны снять затемнение и убрать светомаскировку.

Как тщательно отмывали у нас сегодня в доме оконные стекла! Какие красивые занавески-гардины снова появились еще днем! Дворники обтирали любовно лампочки домового освещения - пусть светят во всю силу, не таясь, пусть ни один лучик не пропадет сегодня! Задрав голову, волоча длинные лестницы, ходят внизу озабоченные фонарщики. Они выглядят самыми важными людьми на сегодняшних улицах. Наш комендант Ружайкин весь день бегает по двору, командует дворниками, которые поднимают на фасаде дома гирлянды лампочек для иллюминации. А мальчишки во главе с Игорьком тащат по двору, сваливая в углу, вороха пыльных, сегодня уже никому не нужных синих штор. Слышится внизу крепнущий басок Игоря:

- Даешь растемнение!

Потом ребята тоже поднимаются к нам на крышу. Мы все с нетерпением ждем вечера. А он не спешит, медлительный и теплый. Лениво, томно спускается он с ясного неба на землю. И мы стоим вместе с Ромой Каштаном и нашими мальчиками на крыше и молча следим за тем, как в сгущающейся синеве зажигаются огни столицы. Вот вспыхнуло одно окно, потом другое, и засветилась вся Москва. Стремительно бегущими пунктирами мгновенно рассыпались огни над Москвой-рекой и повторились в ее зеркале. Словно серебряные луны, повисают над улицами новые большие фонари. Вчера еще темные, ущелья улиц сегодня превращаются в русла светоносных рек. Это шоферы там, внизу, на улицах, сняв маскировочные заслонки с автомобильных фар, дали «большой свет». Сияют глазищи многоэтажных домов. Светлоглазая, выстоявшая, победившая Москва миллионами своих лучистых очей глянула в теплую предмайскую ночь.

А вдали, над башнями Кремля, все полнее, все ярче наливаются алым огнем звезды, не всходившие над Москвой тысячу четыреста семь ночей…

Мы стоим на крыше нашего дома, я и Рома Каштан, встречая вернувшийся вольный свет Москвы. И мне кажется, что сердце мое, колотящееся от необыкновенного счастья, тоже излучает какой-то теплый, веселый свет…

- Пойдем, Рома, пройдемся. Давно мы не ходили с тобой вечером по светлой Москве, - предлагаю я и протягиваю ему руку.

- Давно мы не ходили с тобой, Сима, - говорит Рома.

И, взявшись за руки, мы идем к лестнице. Мальчики двинулись было за нами, но Игорь деликатно отзывает их, и они остаются на крыше.

 

* * *

 

Остановимся, дорогой читатель, тут и мы.

Записки Симы Крупицыной, начатые ею ровно семь лет назад, 30 апреля 1938 года, этим днем кончаются.

Вот они идут вдвоем, взявшись за руки, Сима и ее верный друг Рома Каштан. Они идут по светлой, просторной Москве, и город гостеприимно раскрывает перед ними снова засиявшие просторы своих улиц. Им обоим еще надо так много сказать друг другу! Не будем мешать. Пусть идут уже без нас. Пусть затеряются в огнях и улицах весенней столицы. Таких, как они, немало сегодня в светлооком городе Москве.

Пожелаем им верной и ласковой дружбы, в последний раз поглядим им вслед и тихо закроем за ними книгу.

 

Москва. 1943-1947

На главную - Кассиль Лев Абрамович - Великое противостояние. Книга вторая. Свет Москвы

Возможно вам будет интересно